Электронная библиотека » Джон Голсуорси » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Сдается в наем"


  • Текст добавлен: 22 января 2014, 02:19


Автор книги: Джон Голсуорси


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VII Флер

Во избежание неловких расспросов Джону было сказано только:

– Вэл привезет с собой на воскресенье одну знакомую.

По той же причине Флер было сказано только:

– У нас гостит один молодой человек.

Оба стригунка, как мысленно называл их Вэл, встретились, таким образом, совершенно неподготовленными. Холли так представила их друг другу:

– Это Джон, мой маленький брат; Флер – наша родственница, Джон.

Джон, вошедший через террасу прямо с яркого солнечного света, был так потрясен этим счастливым чудом, что не мог произнести ни слова, и Флер успела спокойно сказать «здравствуйте» таким тоном, как будто они никогда не виделись раньше; невообразимо быстрый кивок головы дал мальчику понять, что это – их первая встреча. Джон в упоении склонился к ее руке и сделался тише могилы. Он сообразил, что лучше молчать. Однажды, в раннюю пору своей жизни, когда его застали врасплох за чтением при свете ночника, он сказал растерянно: «Я только переворачивал страницы, мама». И мать ответила ему: «Джон, с твоим лицом лучше не выдумывать басен – никто не поверит».

Эти слова раз и навсегда подорвали уверенность, необходимую для успешной лжи. И теперь он слушал быстрые и восторженные замечания Флер о том, как все вокруг прелестно, угощал ее оладьями с вареньем и ушел, как только представилась возможность. Говорят, что в белой горячке больной видит навязчивый предмет, по преимуществу темный, который внезапно меняет свою форму и положение. Джон видел такой навязчивый предмет; у предмета были темные глаза, довольно темные волосы, и он менял положение, но отнюдь не форму. Сознание, что между ним и его «навязчивым предметом» установилось взаимное тайное понимание (хоть он и не разгадал, в чем было дело), наполняло мальчика таким трепетом, что он был как в лихорадке и начал переписывать начисто свое стихотворение, которое он, конечно, никогда не осмелится ей показать. Его заставил очнуться топот копыт, и, высунувшись в окно, он увидел Флер верхом в сопровождении Вэла. Понятно, она не теряет времени даром, но зрелище это наполнило Джона досадой: он-то теряет время. Если бы он не сбежал в робком восторге, его тоже пригласили бы на прогулку. И он сидел у окна и следил, как всадники скрылись, появились вновь на подъеме дороги, опять исчезли и еще раз вынырнули на минуту, четко вырисовываясь на гребне холма. «Болван я! – думал он. – Всегда упускаю случай».

Почему он не умеет держаться уверенно? И, подперев подбородок обеими руками, он рисовал себе поездку, которую мог бы совершить вместе с ней. Она приехала всего лишь на два дня, а он упустил из них три часа. Ну кто среди всех его знакомых, кроме него самого, свалял бы такого дурака? Никто.

К обеду он оделся пораньше и спустился в столовую первым. Он дал себе слово больше не зевать – и все-таки прозевал Флер, которая пришла последней. За обедом он сидел напротив нее, и это было пыткой: невозможно было ничего сказать из страха, что скажешь лишнее, невозможно смотреть на нее так, как хотелось бы; и вообще возможно ли держаться естественно с девушкой, с которой ты в своем воображении уже побывал далеко за холмами, и притом все время сознавать, что и ей, и всем остальным ты кажешься форменным остолопом? Да, это была пытка. А Флер говорила так хорошо, перепархивая на быстрые крыльях с одной темы на другую! Удивительно, как она усвоила это искусство, которое ему казалось неодолимо трудным. Право, она должна считать его безнадежным тупицей.

Взгляд сестры, устремленный на него с некоторым удивлением, принудил его наконец взглянуть на Флер. Но тотчас ее глаза, широкие и живые, как будто взмолились: «О! Ради бога, не надо!» – и вынудили его перевести взгляд на Вэла; но усмешка в его глазах заставила Джона уставиться на свою котлету, у которой, к счастью, не было ни глаз, ни улыбки, и он поспешил ее съесть.

– Джон собирается стать фермером, – услышал он голос Холли, – фермером и поэтом.

Он с упреком посмотрел на сестру, увидел ее забавно поднятую бровь, совсем как у их отца, засмеялся и почувствовал себя значительно лучше.

Вэл рассказал о своей встрече с Проспером Профоном как нельзя более кстати, потому что во время рассказа он глядел на Холли, а Холли на него, тогда как Флер, слегка нахмурившись, казалось, рассматривала какую-то свою затаенную мысль, и Джон получил наконец возможность поглядеть на нее. На ней было белое платье, очень простое и отлично сшитое; руки были обнажены, в волосах белая роза. В этот быстрый миг, когда он впервые посмотрел на нее свободно после такого напряженного ожидания, Джон увидел ее словно реющей в воздухе, как мы видим в темноте стройную белую яблоню; он «ловил» ее, как строчку стихотворения, вспыхнувшую в мозгу, как мелодию, которая выплывет вдалеке и замрет.

Он смущенно гадал, сколько ей лет, – она так хорошо владела собой и казалась настолько опытней его самого. Почему надо скрывать, что они уже встречались? Джону вспомнилось лицо его матери, растерянное и оскорбленное, когда она ответила: «Да, они нам родственники, но мы с ними незнакомы». Мать его так любит красоту. Неужели же, узнав Флер, она не будет восхищаться ею? Невозможно!

Оставшись после обеда вдвоем с Вэлом, Джон почтительно потягивал портвейн и отвечал на расспросы своего новоявленного зятя. Что касается верховой езды (у Вэла она всегда стояла на первом плане), то Джону предоставлялся молодой караковый жеребец, только мальчик должен сам седлать его к расседлывать и вообще ухаживать за ним после поездки. Джон сказал, что ко всему этому он привык и дома, и убедился, что сразу поднялся в мнении своего хозяина.

– Флер, – заметил Вэл, – еще не умеет ездить как следует, но она ловкая. Конечно, ее отец не отличает лошади от колеса. А твой папа ездит верхом?

– Раньше ездил; но теперь он, вы понимаете, он…

Мальчик запнулся на слове «стар». Отец его был стар, я все-таки не стар, нет, конечно, нет.

– Понимаю, – сказал Вэл. – Я знавал в Оксфорде твоего брата, давным-давно, того, который погиб в бурскую войну. Мы с ним однажды подрались в университетском саду. Странная это была история, – добавил он задумчиво. – Она вызвала немало последствий.

У Джона широко раскрылись глаза; все наталкивало его на исторические изыскания. Но с порога послышался ласковый голос сестры: «Идите к нам!» – и он вскочил, ибо сердце его настойчиво рвалось к настоящему.

Так как Флер заявила, что «в такой чудесный вечер грех сидеть дома», все четверо вышли. Роса индевела в лунном свете, и старые солнечные часы отбрасывали длинную тень. Две самшитовые изгороди, квадратные в темные, встречались под прямым углом, отгораживая плодовый сад. Флер свернула в проход между ними.

– Идемте! – позвала она.

Джон оглянулся на остальных и последовал на девушкой. Она, как призрак, бежала между деревьями. Все было так красиво над нею и точно пенилось, и пахло старыми стволами и крапивой. Флер скрылась. Джон подумал, что потерял ее, когда вдруг чуть не сшиб ее с ног на бегу: она стояла неподвижно.

– Правда, чудесно? – воскликнула она, и Джон ответил:

– Да.

Она потянулась, сорвала с яблони цветок и, теребя его пальцами, сказала:

– Можно называть вас просто Джон? И на ты?

– Ну еще бы!

– Прекрасно. Но ты знаешь, что между нашими семьями – кровная вражда?

Джон обомлел:

– Вражда? Почему?

– Романтично и глупо, не правда ли? Вот почему я сделала вид, будто мы раньше не встречались. Давай встанем завтра пораньше и пойдем гулять вдвоем до утреннего завтрака, чтобы покончить с этим. Я не люблю тянуть канитель, а ты?

Джон пробормотал восторженное согласие.

– Итак, в шесть часов. Знаешь, твоя мама, по-моему, очень красива.

Джон горячо подхватил:

– Да, очень.

– Я люблю красоту во всех ее видах, – продолжала Флер, – но только непременно, чтобы она волновала. Греческое искусство я не признаю.

– Как! Даже Еврипида[28]28
  Еврипид – древнегреческий драматург (480–406 гг. до н. э.).


[Закрыть]
?

– Еврипида? Ой, нет! Не выношу греческих трагедий, они такие длинные. Красота, по-моему, всегда быстрая. Я, например, люблю посмотреть на какую-нибудь картину и убежать. Я не выношу много вещей разом. Вот посмотри, – она высоко держала на лунном свету свой яблоневый цветок. – По-моему, это лучше, чем весь сад.

И вдруг другой, свободной, рукой она схватила руку Джона.

– Тебе не кажется, что самое несносное в мире – осторожность? Понюхай лунный свет.

Она бросила цветок ему в лицо. Джон с упоением согласился, что самое скверное в мире – осторожность, и, склонившись, поцеловал пальцы, сжимавшие его руку.

– Мило и старомодно, – спокойно сказала Флер. – Ты невозможно молчалив, Джон. Я люблю и молчание, когда оно внезапно. – Она выпустила его руку. – Ты не подумал тогда, что я нарочно уронила платок?

– Нет! – воскликнул Джон, глубоко пораженный.

– А я, конечно, нарочно его уронила. Повернем назад, а то подумают, что мы и теперь уединились нарочно.

И опять она, как призрак, побежала между стволами. Джон последовал за ней, с любовью в сердце, с весной в сердце, а надо всем рассыпалось в лунном свете белое неземное цветение. Они вышли тем же путем, как вошли; вид у Флер был самый непринужденный.

– Там в саду чудно! – томно сказала она Холли.

Джон хранил молчание, безнадежно надеясь, что, может быть, оно покажется ей внезапным.

Она непринужденно и сдержанно пожелала ему спокойной ночи, и ему подумалось, что разговор в саду был только сном.

У себя в спальне Флер скинула платье и, завернувшись в затейливо бесформенный халат, все еще с белой веточкой в волосах, точно гейша, села на кровать, поджав под себя ноги, и начала писать при свече:

«Дорогая Черри!

Я, кажется, влюблена. Свалилось как снег на голову, но ощущается где-то глубже. Он – мой троюродный брат, совсем дитя, на шесть месяцев старше и на десять лет моложе меня. Мальчики всегда влюбляются в старших, а девушки в младших или же в сорокалетних стариков. Не смейся, но я отроду не видела ничего правдивее его глаз; он божественно молчалив. Наша первая встреча в Лондоне произошла очень романтично, под сенью восповичевской Юноны. А сейчас он спит в соседней комнате, яблони в цвету, залиты лунным светом, а завтра утром, пока все спят, мы пойдем на Меловые горы – в гости к феям. Между нашими семьями – кровная вражда, что, по-моему, восхитительно. Да! И может быть, мне придется идти на хитрости, попросить, чтобы ты меня пригласила к себе, так ты поймешь зачем. Папа не хочет, чтобы мы были знакомы, но я с этим не примирюсь. Жизнь слишком коротка. У него красавица мать: темноглазая, с прелестными серебряными волосами и молодым лицом. Я гощу у его сестры, которая замужем за моим двоюродным братом; все это очень запутанно, но я намерена выудить из нее завтра все, что смогу. Мы часто с тобой говорили, что любовь портит веселую игру. Вздор! Только с нею и начинается подлинная игра. И чем раньше ты это испытаешь, дорогая, тем лучше для тебя.

Джон (не просто «Джон», а уменьшительное от Джолион – традиционное имя Форсайтов) из породы тех, которые то вспыхивают, то гаснут; росту в нем пять футов десять дюймов, и он еще растет и, кажется, хочет быть поэтом. Если ты станешь смеяться надо мной, я рассорюсь с тобою навсегда. Я предвижу всевозможные затруднения, но ты знаешь: если я чего-нибудь всерьез захочу, я добьюсь своего. Один из основных признаков любви – это то, что воздух чудится населенным, подобно тому, как чудится нам лицо на луне; кажется, будто танцуешь, и в то же время какое-то странное ощущение где-то над корсетом, точно запах апельсинового дерева в цвету. Это моя первая любовь и, я предчувствую, последняя, что, конечно, нелепо по всем законам природы и нравственности. Если ты намерена глумиться надо мной, я тебя убью, а если ты кому-нибудь расскажешь, я тебе этого никогда не прощу. Верь, не верь, а у меня, кажется, не хватит духу отослать это письмо. Как бы то ни было, сейчас я над ним засыпаю. Итак, спокойной ночи, моя Черри-и-и!

Твоя Флер».
VIII. Идиллия на лоне природы

Когда двое молодых Форсайтов миновали первый перевал и обратили свои лица на восток, к солнцу, в небе не было ни облачка, а холмы искрились росой. На перевал они поднялись почти бегом и немного запыхались; если и было им что сказать, они все же не говорили и шли под пение жаворонков, в неловком молчании утренней прогулки натощак. Уйти украдкой было забавно, но на вольной высоте ощущение заговора пропало и сменилось немотой.

– Мы допустили глупейшую ошибку, – сказала Флер, когда они прошли с полмили. – Я голодна.

Джон извлек из кармана плитку шоколада. Они разломили ее пополам, и языки у них развязались. Они говорили о своем домашнем укладе и о прошлой своей жизни, которая здесь, среди одиночества холмов, казалась волшебно-нереальной. В прошлом Джона оставалось незыблемым лишь одно – его мать, в прошлом Флер – ее отец; их лица неодобрительно смотрели издалека на детей, и дети говорили о них мало.

Дорога спустилась в ложбину и опять вынырнула в направлении к Чанктонбери-Ринг; блеснуло вдалеке море, ястреб парил между ними и солнцем, так что его кроваво-коричневые крылья казались огненно-красными. Джон до страсти любил птиц, любил сидеть подолгу неподвижно, наблюдая за ними; и так как у него был острый взгляд и память на вещи, которые его занимали, пожалуй, стоило его послушать, если речь заходила о птицах. Но на Чанктонбери-Ринг не слышно было птиц, большой храм его буковой рощи был пуст – он стоял безжизненный и холодный в этот ранний час; приятным показалось, пройдя рощу, снова выйти на солнце. Очередь была за Флер. Она заговорила о собаках, о том, как с ними гнусно обращаются. Не жестоко ли сажать их на цепь! Она бы секла людей, которые так поступают. Джон был удивлен этим проявлением гуманности. Оказалось, что Флер знала собаку, которую какой-то фермер, их сосед, во всякую погоду держал на цепи в углу своего птичьего двора – так что в конце концов она надорвала голос от лая!

– Подумай, как обидно! – с жаром сказала девушка. – Ведь если бы она не лаяла на каждого прохожего, ее бы не держали на цепи. Человек – подлая тварь. Я два раза потихоньку спускала ее; оба раза она меня чуть не укусила, а после просто бесновалась от радости; но потом она неизменно прибегала домой, и ее опять сажали на цепь. Будь моя воля, я посадила б на цепь ее хозяина. – Джон заметил, как сверкнули ее зубы и глаза. – Я выжгла бы ему на лбу клеймо: «Зверь». Была бы ему наука!

Джон согласился, что средство превосходное.

– Всему виной, – сказал он, – инстинкт собственности, который изобрел цепи. Последнее поколение только и думало, что о собственности; вот почему разыгралась война.

– О! – воскликнула Флер. – Мне никогда не приходило это на ум. Твои родные и мои поссорились из-за собственности. А она ведь есть у нас у всех – твои родные, мне кажется, богаты.

– О да! К счастью! Не думаю, чтоб я сумел зарабатывать деньги.

– Если б ты умел, ты бы мне не нравился.

Джон с трепетом взял ее под руку.

Флер смотрела прямо вперед и напевала:

 
Джонни. Джонни, пастушок,
Хвать свинью – и наутек?
 

Рука Джона робко обвилась вокруг ее талии.

– Довольно неожиданно! – спокойно сказала Флер. – Ты часто это делаешь?

Джон опустил руку. Но Флер засмеялась, и его рука снова легла на ее талию. Флер запела:

 
О, кто по горной той стране
За мной помчится на коне.
О, кто отважится за мной
Дорогой горной той?
 

– Подпевай, Джон!

Джон запел. К ним присоединились жаворонки, колокольчики овец, утренний звон с далекой церкви в Стэйнинге. Они переходили от мелодии к мелодии, пока Флер не заявила:

– Боже! Вот когда я по-настоящему проголодалась!

– Ах, мне так совестно!

Она заглянула ему в лицо.

– Джон, ты – прелесть!

И она локтем прижала к себе то руку, обнимавшую ее. Джон едва не зашатался от счастья. Желто-белая собака, гнавшаяся за зайдем, заставила ело отдернуть руку. Они смотрели вслед, пока заяц и собака не скрылись под горой. Флер вздохнула:

– Слава богу, не поймает! Которые час? Мои остановились. Забыла завести.

Джон посмотрел на часы.

– Черт возьми! И мои стоят.

Пошли дальше, взявшись за руки.

– Если трава сухая, – предложила Флер, – присядем на минутку.

Джон скинул куртку, и они уселись на ней вдвоем.

– Понюхай! Настоящий дикий тмин.

Он снова обнял ее, и так они сидели молча несколько минут.

– Ну и ослы! – вскричала Флер и вскочила. – Мы безобразно опоздаем, вид у нас будет самый дурацкий, и они все насторожатся. Вот что, Джон: мы просто вышли побродить перед завтраком, чтобы нагулять аппетит, и заблудились. Хорошо?

– Да, – согласился Джон.

– Это важно. Нам будут чинить всевозможные препятствия. Ты хорошо умеешь лгать?

– Кажется, не слишком. Но я постараюсь.

Флер нахмурилась.

– Знаешь, я думаю, нам не позволят дружить.

– Почему?

– Я тебе уже объясняла.

– Но это глупо!

– Да; но ты не знаешь моего отца.

– Я думаю, что он тебя очень любит.

– Видишь ли, я – единственная дочь. И ты тоже единственный – у твоей матери. Такая обида! От единственных детей ждут слишком многого. Пока переделаешь все, чего от тебя ждут, успеешь умереть.

– Да, – пробормотал Джон, – жизнь возмутительно коротка. А хочется жить вечно и все познать.

– И любить всех и каждого?

– Нет, – воскликнул Джон, – любить я желал бы только раз – тебя!

– В самом деле? Как ты это быстро! Ах, смотри, вот меловая яма; отсюда недалеко и до дому. Бежим!

Джон пустился за нею, спрашивая себя со страхом, не оскорбил ли он ее.

Овраг – заброшенная меловая яма – был полон солнца и жужжания пчел. Флер откинула волосы со лба.

– Ну, – сказала она, – на всякий случай тебе разрешается меня поцеловать, Джон.

Она подставила щеку. В упоении он запечатлел поцелуй на горячей и нежной щеке.

– Так помни: мы заблудились; и по мере возможности предоставь объяснения мне; я буду смотреть на тебя со злостью для большей верности; и ты постарайся и гляди на меня зверем!

Джон покачал головой:

– Не могу!

– Ну, ради меня; хотя бы до дневного чая.

– Догадаются, – угрюмо проговорил Джон.

– Как-нибудь постарайся. Смотри! Вот мы и дома! Помахай шляпой. Ах, у тебя ее нет! Ладно, я крикну. Отойди от меня подальше и притворись недовольным.

Пять минут спустя, поднимаясь на крыльцо и прилагая все усилия, чтобы казаться недовольным, Джон услышал в столовой звонкий голос Флер:

– Ох, я до смерти голодна. Вот мальчишка! Собирается стать фермером, а сам заблудился. Идиот!

IX. Гойя

Завтрак кончился, и Сомс поднялся в картинную галерею в своем доме близ Мейплдерхема. Он, как выражалась Аннет, «предался унынию». Флер еще не вернулась домой. Ее ждали в среду, но она известила телеграммой, что приезд переносится на пятницу, а в пятницу новая телеграмма известила об отсрочке до воскресенья; между тем, приехала ее тетка, ее кузены Кардиганы и этот Профон, и ничего не ладилось, и было скучно, потому что не было Флер. Сомс стоял перед Гогеном – самым больным местом своей коллекции. Это безобразное большое полотно он купил вместе с двумя ранними Матиссами[29]29
  …он купил вместе с двумя ранними Матиссами… – Имеются в виду картины, относящиеся к раннему периоду творчества французского художника Анри Матисса (1869–1954).


[Закрыть]
перед самой войной, потому что вокруг постимпрессионистов подняли такую шумиху. Он раздумывал, не избавит ли его от них Профон – бельгиец, кажется, не знает, куда девать деньги, – когда услышал за спиною голос сестры: «По-моему, Сомс, эта вещь отвратительна», – и, оглянувшись, увидел подошедшую к нему Уинифрид.

– Да? – сказал он сухо. – Я отдал за нее пятьсот фунтов.

– Неужели! Женщины не бывают так сложены, даже чернокожие.

Сомс невесело усмехнулся:

– Ты пришла не за тем, чтобы мне это сообщить.

– Да. Тебе известно, что у Вэла и его жены гостит сейчас сын Джолиона?

Сомс круто повернулся.

– Что?

– Да-а, – протянула Уинифрид, – он будет жить у них все время, пока изучает сельское хозяйство.

Сомс отвернулся, но голос сестры неотступно преследовал его, пока он шагал взад и вперед по галерее.

– Я предупредила Вэла, чтобы он ни ему, ни ей не проговорился о старых делах.

– Почему ты мне раньше не сказала?

Уинифрид повела своими полными плечами.

– Флер делает, что захочет. Ты ее всегда баловал. А потом, дорогой мой, что здесь страшного?

– Что страшного? – процедил сквозь зубы Сомс. – Она… она…

Он осекся. Юнона, носовой платок, глаза Флер, ее вопросы и теперь эти отсрочки с приездом – симптомы казались ему настолько зловещими, что он, верный своей природе, не мог поделиться опасениями.

– Мне кажется, ты слишком осторожен, – начала Уинифрид. – Я бы на твоем месте рассказала ей всю историю. Нелепо думать, что девушки в наши дни те же, какими были раньше. Откуда они набираются знаний, не могу сказать, но, по-видимому, они знают все.

По замкнутому лицу Сомса прошла судорога, и Уинифрид поспешила добавить:

– Если тебе тяжело говорить, я возьму на себя.

Сомс покачал головой. Пока еще в этом не было абсолютной необходимости, а мысль, что его обожаемая дочь узнает о том старом позоре, слишком уязвляла его гордость.

– Нет, – сказал он, – только не теперь. И если будет можно – никогда.

Уинифрид смолчала. Она все более и более склонялась к миру и покою, которых Монтегью Дарти лишал ее в молодости. И так как вид картин всегда угнетал ее, она вскоре за тем сошла вниз, в гостиную.

Сомс прошел в тот угол, где висели рядом его подлинный Гойя и копия с фрески «La Vendimia». Появление у него картины Гойи служило превосходной иллюстрацией к тому, как человеческая жизнь, яркокрылая бабочка, может запутаться в паутине денежных интересов и страстей. Прадед высокородного владельца подлинного Гойи приобрел картину во время очередной испанской войны – в порядке откровенного грабежа. Высокородный владелец пребывал в неведении относительно ценности картины, пока в девяностых годах прошлого века некий предприимчивый критик не открыл миру, что испанский художник по имени Гойя был гением. Картина представляла собой не более как рядовую работу Гойи, но в Англии она была чуть ли не единственной, и высокородный владелец стал известным человеком. Обладая разнообразными видами собственности и той аристократической культурой, которая не жаждет только чувственного наслаждения, но зиждется на более здоровом правиле, что человек должен знать все и отчаянно любить жизнь, – он держался твердого намерения, покуда жив, сохранять у себя предмет, доставляющий блеск его имени, а после смерти завещать его государству. К счастью для Сомса, палата лордов в 1909 году[30]30
  …палата лордов в 1909 году подверглась жестоким нападкам… – имеется в виду конституционный конфликт 1909–1910 гг. между палатой общин, где большинство принадлежало либералам, и палатой лордов – цитаделью консерваторов. Конфликт возник вследствие беспрецедентной попытки лордов отклонить бюджет, внесенный правительством либералов; спор закончился лишением палаты лордов права налагать вето на законы, касающиеся денежных средств.


[Закрыть]
подверглась жестоким нападкам, и высокородный владелец встревожился и обозлился. «Если они воображают, – решил он, – что могут грабить меня с обоих концов, они сильно ошибаются. Пока меня не трогают и дают спокойно наслаждаться жизнью, государство может рассчитывать, что я оставлю ему в наследство некоторые мои картины. Но если государство намерено травить меня и грабить, будь я трижды проклят, если не распродам к черту всю свою коллекцию. Одно из двух: или мою собственность, или патриотизм, а того и другого сразу они от меня не получат». Несколько месяцев он вынашивал эту мысль, потом в одно прекрасное утро, прочитав речь некоего государственного мужа[31]31
  …прочитав речь некоего государственного мужа… – вероятно, имеется в виду Ллойд Джордж (1863–1945), который во время конституционного кризиса произносил «ультралевые» речи.


[Закрыть]
, дал телеграмму своему агенту, чтобы тот приехал и привез с собою Бодкина. Осмотрев коллекцию, Бодкин, чье мнение о рыночных ценах пользовалось среди знатоков наибольшим весом, заявил, что при полной свободе действий, продавая картины в Америку, Германию и другие страны, где сохранился интерес к искусству, можно выручить значительно больше, чем если продавать их в Англии. Патриотизм высокородного владельца, сказал он, всем хорошо известен, но в его коллекции что ни картина, то уникум. Высокородный владелец набил этим мнением свою трубку и раскуривал его одиннадцать месяцев. На двенадцатом месяце он прочитал еще одну речь того же государственного мужа и дал агенту телеграмму: «Предоставить Бодкину свободу действий». Вот тогда у Бодкина и зародилась идея, спасшая Гойю и еще два уникума для отечества высокородного владельца. Одной рукой Бодкин выдвигал картины на иностранные рынки, а другой составлял список частных английских коллекционеров. Добившись в заморских странах предложения наивысшей цены, какой, по его мнению, можно было ожидать, он предлагал картину и установленную цену вниманию отечественных коллекционеров, приглашая их из чувства патриотизма заплатить больше. В трех случаях (включая случай с Гойей) из двадцати одного эта тактика увенчалась успехом. Спросят, почему? Один из коллекционеров был пуговичным фабрикантом и, заработав большие деньги, желал, чтобы его супруга именовалась леди Баттонс[32]32
  Buttons – по-английски «пуговицы».


[Закрыть]
. Посему он купил за высокую цену один из уникумов и преподнес его в подарок государству. Это, как поговаривали его друзья, было «одной из ставок в его большой игре». Другой коллекционер ненавидел Америку и купил картину-уникум, «чтобы насолить распроклятым янки». Третьим коллекционером был Сомс, который, будучи, пожалуй, трезвее прочих, купил картину после поездки в Мадрид, так как пришел к убеждению, что Гойя пока что идет в гору. Сейчас, правда, он был не слишком в моде, но слава его еще впереди; и, глядя на этот портрет, напоминавший своей прямотой и резкостью Хогарта[33]33
  Хогарт Уильям (1697–1764) – английский художник-сатирик.


[Закрыть]
и Мане[34]34
  Мане Эдуар (1832–1883) – французский художник, один из основоположников импрессионизма в живописи.


[Закрыть]
, но отличавшийся особенной – острой и странной – красотой рисунка. Сомс все больше утверждался в уверенности, что не сделал ошибки, хоть и уплатил большую цену – самую большую, какую доводилось ему платить. А рядом с портретом висела копия с фрески «La Vendimia». Вот она – маленькая проказница – глядит на него с полотна сонномечтательным взглядом, тем взглядом, который Сомс любил у нее больше всякого другого, потому что он сообщал ему чувство сравнительного спокойствия.

Он все еще глядел на картину, когда запах сигары защекотал ему ноздри и за спиной послышался голос:

– Итак, мистер Форсайт, что вы думаете делать с этой маленькой коллекцией?

Противный бельгиец, мать которого – точно не довольно и фламандской крови – была армянкой! Преодолев невольное раздражение, Сомс спросил:

– Вы знаете толк в картинах?

– Да, у меня у самого собрано кое-что.

– Есть у вас постимпрессионисты?

– Да-а! Я их люблю.

– Каково ваше мнение об этой вещи? – сказал Сомс, указывая на Гогена.

Мсье Профон выставил вперед нижнюю губу и заостренную бородку.

– Очень недурно, – сказал он. – Вы хотите это продать?

Сомс подавил инстинктивно навернувшееся: «Нет, собственно», – ему не хотелось прибегать с иноземцем к обычным уловкам.

– Да, – сказал он.

– Сколько вы за нее хотите?

– То, что отдал сам.

– Отлично, – сказал мсье Профон. – Я с удовольствием возьму у вас эту маленькую картинку. Постимпрессионисты очень нежизненны, но они забавны. Я не слишком интересуюсь картинами, хотя у меня есть кое-что, совсем маленькое собрание.

– А чем вы интересуетесь?

Мсье Профон пожал плечами.

– Жизнь очень напоминает драку мартышек из-за пустого ореха.

– Вы молоды, – сказал Сомс.

Профону, видно, хочется обобщений, но, право же, он мог бы и не напоминать, что собственность утратила свою былую прочность.

– Я ни о чем не тревожусь, – отвечал с улыбкой мсье Профон. – Мы рождаемся на свет и умираем. Половина человечества голодает. Я кормлю маленькую ораву ребятишек на родине моей матери; но что в том пользы? Я мог бы с тем же успехом бросать деньги в реку.

Сомс смерил его взглядом и вернулся к своему Гойе. Непонятно было, чего хочет бельгиец.

– На какую сумму выписать мне чек? – продолжал мсье Профон.

– Пятьсот, – коротко сказал Сомс, – но я не хотел бы навязывать вам картину, если она так мало вас интересует.

– О, не беспокойтесь, – ответил мсье Профон. – Я буду счастлив приобрести эту вещицу.

И он выписал чек вечным пером с тяжелой золотой отделкой. Сомс тревожно наблюдал за процедурой. Каким образом узнал этот господин, что он хочет продать Гогена? Мсье Профон протянул ему чек.

– Англичане очень странно относятся к картинам. И французы тоже, да и мои соотечественники. Очень странно.

– Я вас не понимаю, – деревянным голосом сказал Сомс.

– Словно это шляпы, – загадочно произнес мсье Профон. – Большие и маленькие, кверху поля или книзу – все по моде. Очень странно.

Он улыбнулся и поплыл прочь из галереи, синий и крепкий, как дым его превосходной сигары.

Сомс принял чек с таким чувством, словно Профон поставил под вопрос истинную ценность собственничества. «Космополит», – думал он, наблюдая, как Профон и Аннет сходят с веранды и направляются к реке. Что нашла его жена в этом бельгийце? Сомс не понимал – разве что ей приятно поговорить на родном языке; и тотчас промелькнуло в его мыслях то, что Профон назвал бы «маленьким сомнением»: не слишком ли красива Аннет, чтобы безопасно расхаживать с подобным «космополитом»? Даже на таком расстоянии Сомс видел синий дымок сигары мсье Профона, клубившийся в ровном свете солнца; и его серые замшевые ботинки и серую фетровую шляпу: мсье изысканный щеголь. И видел он также, как быстро его жена повернула голову, так прямо сидевшую над соблазнительной шеей и плечами. Этот поворот шеи всегда казался Сомсу немного показным и каким-то опереточным – не вполне приличным для леди. Гуляющие шли по узкой дорожке в нижнем конце сада. К ним присоединился молодой человек во фланелевом костюме – верно, какой-нибудь воскресный гость, приехавший по реке. Сомс вернулся к своему Гойе. Он еще смотрел на Флер-виноградаршу, встревоженный новостью, которую сообщила ему Уинифрид, когда голос его жены сказал:

– Мистер Майкл Монт, Сомс. Ты его приглашал посмотреть картины.

Тот бойкий молодой человек с выставки на Корк-стрит!

– Как видите, сэр, я к вам с налетом! Я живу всего в четырех милях от Пэнгбориа[35]35
  Пэнгборн – небольшой город на реке Темзе, графство Беркшир, в западном направлении от Лондона.


[Закрыть]
. Прекрасная погода, не правда ли?

Оказавшись лицом к лицу с результатами своей экспансивности, Сомс сощурил глаза на гостя. Губы у молодого человека были большие, изогнутые – точно с них не сходила усмешка. И почему он не отрастит подлиннее остатки своих идиотских усиков, которые придают ему вид шута из мюзик-холла? Зачем современная молодежь унижает свой класс этими щеточками на верхней губе или фатоватыми крошечными бакенбардами? Уф! Претенциозные кретины! Но в прочих отношениях Сомс нашел гостя вполне приемлемым, фланелевый костюм его был безукоризненно чист.

– Рад вас видеть, – сказал он.

Молодой человек поглядел по сторонам, потом остановился, пораженный:

– Вот это картина!

Сомс вряд ли мог бы разобраться в тех смешанных чувствах, которые вспыхнули в нем, когда он увидел, что замечание относилось к копии Гойи.

– Да, – сухо сказал он, – это не Гойя. Это только копия. Я заказал ее, потому что девушка с фрески напоминает мне мою дочь.

– Верно! Мне и то показалось, что я узнаю это лицо, сэр. Она здесь?

Откровенность молодого человека почти обезоружила Сомса.

– Она приедет после чая. Не хотите ли осмотреть картины?

И Сомс начал обход, никогда не надоедавший ему. Он не ждал большого понимания от человека, принявшего копию за подлинник, но, переходя от отдела к отделу, от периода к периоду, поражался откровенным и метким замечаниям Монта. Сам от природы проницательный и даже чувствительный под маской сдержанности, Сомс недаром тридцать восемь лет уделил своей коллекционерской страсти, и его понимание картин не ограничивалось знанием их рыночной цены. Он являлся своего рода промежуточным звеном между художником и покупающей публикой. Искусство для искусства и всякая такая материя, конечно, пустая болтовня. Но эстетизм и хороший вкус необходимы. Если известное количество любителей, обладающих хорошим вкусом, признают вещь, то она приобретает твердую рыночную ценность, или, иными словами, становится «произведением искусства». Разрыва, в сущности, нет. И он так привык к овечьему стаду робких и незрячих посетителей, что не мог не заинтересоваться гостем, который, не колеблясь, говорил о Мауве: «Эх, хороши стога» или о Якобе Марисе: «Да, не пожалел красок. Вот Маттейс Марис[36]36
  Маттейс Марис (1839–1917) – голландский художник-пейзажист, брат Якоба Мариса (см. прим. к с. 10).


[Закрыть]
, тот настоящий мастер, правда, сэр? Его поверхность хоть копай лопатой». Но только когда молодой человек свистнул перед Уистлером[37]37
  Уистлер Джемс (1834–1903) – американский художник, поборник импрессионизма в Англии.


[Закрыть]
со словами: «Как вы думаете, сэр, он когда-нибудь видел в натуре голую женщину?» – Сомс заметил:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации