Электронная библиотека » Джордан Питерсон » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 16 сентября 2025, 09:20


Автор книги: Джордан Питерсон


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Реальное и его репрезентация

Что может быть реальнее, чем факты? Но вот какие именно? Этот вопрос и становится камнем преткновения, из-за чего в основе любой цельной души и любого объединенного сообщества лежат архетипические истории. Благодаря им создается структура, посредством которой мы постигаем факты и сообщаем другим об иерархии ценностей, придающей какому-либо из них дополнительную важность. В великих историях отражены стремления, которые побуждают нас к действиям и обеспечивают каждому из нас безопасность, а в дальнейшем, когда их разделяют многие, составляют фундамент, на котором строится общество. Без этих стремлений невозможен даже акт восприятия, позволяющий нам хотя бы соприкоснуться с тем, что существует в действительности, – в полном смысле этого слова. У историй, в которых отображены наши цели и наш характер, есть главная, исходная реальность, в немалой степени потому, что наше осмысление реального – и даже «непосредственное» восприятие фактов – априори зависит от наличия этих отображений. Реальны ли факты в большей мере, чем инструмент, благодаря которому мы можем их установить? Мы видим мир сквозь призму истории, и никак иначе. Можно лишь уточнить эту формулировку: мы видим мир через структуру, которая, если изобразить ее в драме или выразить словами, представляет собой историю.

Наши научные достижения столь велики, что мы сумели понять – так ясно, как никогда прежде, – как устроен язык, положенный в основу истории, и почему это имеет значение для любого, кого влекут истории, особенно в их величайшей форме. В корпусе любого языка присутствует эмпирически выводимая смысловая кодировка, которую возможно отобразить как статистическую зависимость между буквами, словами, фразами, предложениями, абзацами и так далее, – и это позволяет восходить все выше по живому древу Логоса. Слово можно опознать, поскольку оно вписывается в математическую модель взаимоотношений между буквами, описывающую все постижимые слова. Именно благодаря ей становятся правдоподобными различные «псевдослова», скажем, калуша, хливкий и дудониться, и она же позволяет с первого взгляда отличить их от неправдоподобных «псевдослов», таких как кйлк, зкснг и квлелрлтл, или даже более радикального м4а3с2т1р. Правдоподобные «псевдослова» строятся в соответствии со звуковыми моделями языка, в котором создаются. Для них характерны сочетания согласных и гласных звуков, которые можно произнести на том или ином языке и которые известны говорящим, – в то время как в неправдоподобных «псевдословах», напротив, встречаются сочетания букв, незнакомые тем, кто говорит на этом языке, или непроизносимые на нем.

То же самое происходит на «высших» или «более фундаментальных» уровнях смысла. Точно так же, как есть исчислимая вероятность того, что определенная буква будет следовать за какой-либо другой (на самом деле есть даже иерархия такой вероятности; например, в английском языке она выражается в том, что буква e следует за любой согласной с большей вероятностью, чем буква a, но появление a после согласной более вероятно, чем появление q), существует высокая и измеримая вероятность того, что любая определенная фраза и, следовательно, идея встретятся или будут существовать в тесном соседстве с сетью других идей, близких по значению – так называемых символических ассоциаций, призванных не обозначить смысл рассматриваемой фразы, а придать ему дополнительные оттенки – коннотации. В хорошо сочиненной истории любая сеть таких ассоциаций окружена другими сетями, сравнительно похожими, и противопоставлена несходным.

Эта сеть, со временем все более широкая, составляет ландшафт смысла. На лингвистическом уровне он содержит идеи со сходным и эквивалентным значением – или же такие, вероятность появления которых в непосредственной близости друг от друга довольно высока. Например, слово дракон, скорее всего, встретится рядом с такими словами, как «огнедышащий», «мифический», «легендарный», «существо», «змея», «зверь», «фэнтези», «фольклор», «мифология», «хранитель сокровищ»; слово ведьма – рядом со словами «магия», «заклинание», «метла», «котел», «фамильяр», «черные одежды», «шляпа», «колдовство», «зелье» и «шабаш»; слово отец – со словами «любовь», «семья», «поддержка», «руководство», «пример для подражания», «наставник», «кормилец», «защитник», «наследие», «мудрость» и «волшебство»; слово злодей – со словами «зло», «антагонист», «нечестивый», «гнусный», «злобный», «презренный», «порочный», «злонамеренный», «беспринципный» и «дьявольский». За пределами лингвистического уровня этот ландшафт существует в мире образов и поступков. Легко вспомнить уместные примеры из популярной культуры: во второй книге о Гарри Поттере это василиск – дракон, чей взгляд убивает или по крайней мере превращает в камень (вспомним кролика, цепенеющего под волчьим взглядом), и от яда которого исцеляют – таинственно – слезы феникса; это Джеппетто в «Пиноккио» – отец, всем сердцем желающий, чтобы его сын, деревянная марионетка, мог освободиться от предначертанной судьбы и оборвать нити, определяющие его участь (влечение к обману; искушение невротической жертвенностью; недостойный бунт из преступной жажды наслаждений); это Джокер в «Темном рыцаре» – злодей столь вероломный, что даже этос подлецов и негодяев не в силах передать всю глубину его падения.

Кстати, у образов подобная связь сильнее и глубже, чем у слов, поскольку образ способен одновременно выразить огромное множество идей, а язык в этом плане более ограничен; наверное, особенно это заметно в кино. Возможность для ассоциаций возникает благодаря тому, что в мире нашего внимания и действия существуют образцы характера, проявление которых по отношению друг к другу мы можем распознавать на регулярной основе. Будь это не так, мы бы просто не смогли ни поддерживать тесное общение, ни даже сохранять собственную цельность, поскольку воцарившаяся непредсказуемость оказалась бы эмоционально нестерпимой, и, несомненно, мы никогда бы не смогли объединиться в стремлении к совместной цели.

Именно эта модель ассоциаций лучше всего позволяет понять идею символа. Символизация – это не просто замена, сокрытие или ложное замещение, близкие к «вытеснению», о котором говорил Зигмунд Фрейд. Это процесс, благодаря которому в сознании при виде слова или картины одновременно возникает множество идей и образов – и четко представляются уместность, значимость, последствия или смысл того, с чем ассоциируется символ. Тот же эффект способна оказать модель внимания и действия в реальном мире: незнакомец может напомнить нам старого друга или врага, сестру или брата – или даже нечто более фундаментальное и архетипическое, вызвав в памяти образ героя или злодея. Так на нас действуют, скажем, изумление и восторг, охватывающие душу в присутствии харизматичного человека, – или же, напротив, чувство неловкости, внутренний дискомфорт, смятение и отвращение. Фактически, те, кто оказывает на нас подобное влияние, своими действиями претворяют в жизнь духовный образец, отчего мы невольно замечаем больше, чем нужно для простого и непосредственного восприятия, – и вовлекаемся, поскольку чувствуем, что перед нами, возможно, происходит нечто серьезное и что нам необходимо в этом разобраться.

И хотя символическое значение, как правило, считалось в большей или меньшей степени, или даже неограниченно и неизменно открытым для интерпретаций – эту идею довели до крайности корифеи постмодернизма, – однако представление о том, что в совместной встречаемости слов, образов и поступков можно выявить определенную статистическую закономерность, вряд ли можно считать радикальным. Отражение этой закономерности в культуре кажется совершенно очевидным. Если бы у нас появился шанс собрать все тексты, созданные тем или иным обществом, и отобразить взаимосвязь выраженных в них слов и концепций, тогда создание математической модели смысла – по крайней мере на лингвистическом уровне – по всей вероятности, оказалось бы возможным, хотя бы в той мере, в какой эта модель стала бы одновременно логически связной и постижимой. Более того, сейчас у нас есть неоспоримые доказательства существования именно для такой репрезентации – «Большие языковые модели». Эти платформы искусственного интеллекта оперируют колоссальным множеством параметров (некоторые наблюдатели оценили это число в 1,76 трлн для GPT-4), при помощи которых точно определяют взаимосвязь слов и идей во множестве текстов, ставших «учебным материалом». Впрочем, в силу самых разнообразных причин никто до сих пор не может с уверенностью сказать, позволит ли даже столь обширная текстовая библиотека обучить статистическую модель с неискаженной репрезентацией лингвистической карты смысла – и это большая проблема как в практическом, так и в теоретическом плане. Одни искажения возникают из-за манипуляций разработчиков; другие – оттого, что при отборе материалов предпочтение отдается современным произведениям, поскольку электронный текст доступнее всего. Впрочем, никакие подобные возражения не могут подорвать главную идею: смысл можно отобразить, и карты не обязательно будут воображаемыми, субъективными или произвольными.

Повторим: этот ландшафт лингвистического значения, выявляемый математически, составлен не только из взаимосвязи слов и в дальнейшем словосочетаний и предложений, но также из отношений абзацев и глав, в которых они запечатлены, – и так до самого конца восходящей иерархии концептуальных представлений. Это, в частности, позволяет предположить, – а может быть, даже неминуемо и неизбежно означает, – что у любой сети постижимых смыслов есть свой имплицитный центр. Например, у слов «живая природа», «домашний питомец», «рыба», «млекопитающее», «позвоночное», «птица», «рептилия», «насекомое» и «амфибия» таким центром станет слово животное. В каком-то смысле этот центр, объединивший множество идей, связанных на основе ассоциации, сродни душе этого множества (или даже его богу?). Это не мертвая статистическая зависимость между буквами и словами в корпусе печатного текста. Это взаимосвязь в умах – в коллективном метапространстве человеческого воображения, где эти родственные идеи представляют собой живую силу или даже сущность. Оживотворяющие, организующие, побуждающие к действию, они похожи не на простые математические зависимости, а на героев, стремящихся к цели и наделенных характером. Модель таких идей можно репрезентировать как животворящий дух – не статичный и не мертвый, а действующий и подвижный; такая оценка будет уместной и эффективной.

Вспомним, как настоятельно Христос повторяет, что Слово Божие можно уподобить зерну. В притче о горчичном зерне (Мф 13:31–32; Мк 4:30–32; Лк 13:18–19) говорится, что Царствие Небесное содержится внутри и появляется из чего-то малого, но исполненного жизни. В притче о сеятеле (Лк 8:5–15; Мф 13:3–23; Мк 4:3–20) те, кто слушает, и те, у кого это не получается, сравниваются с землей. Одни семена падают при дороге (те, кто слушает, но не понимает); другие – на каменистую землю (те, кто принимает слово с радостью, но отпадают); иные – в терние (те, кто пребывает под гнетом забот, богатств и житейских удовольствий); а некоторые – на добрую землю (те, кто слышит, хранит и приносит плод). Этот мотив развит в притче о пшенице и плевелах (Мф 13:24–30; Мф 13:36–43), где говорится о том, что в душе человеческой могут прорастать разные семена, поэтому многие («плевелы») поддаются искушению и вступают на путь вечного врага, в то время как другие («сыны Царствия» [Мф 13:38]) отдают себя во власть духа, зовущего принести жертву высшему, – того самого духа, которым отличается искупительный завет с Богом.

Именно поэтому Христос так упорно призывает беречься лживой, заразной, даже смертельной «закваски фарисейской» (Лк 12:1; Мф 16:6). В повествовании о Страстях Христовых фарисеям отводится роль религиозных лицемеров, ловко манипулирующих традицией и заботящихся лишь о собственном благе (Мк 7:6–9), – а также притязающих на то, что они, подобно Адаму и Еве, наделены правом устанавливать нравственный порядок, нужный им лишь для того, чтобы вероломно возвыситься в обществе (о чем Христос отзывается крайне неодобрительно в Мф 23). Этот грех сродни нарушению третьей заповеди: «Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно, ибо Господь не оставит без наказания того, кто произносит имя Его напрасно» (Исх 20:7). Вопреки распространенному мнению, она направлена не на борьбу с беспечным грехом нечестивой брани или богохульства, а против гораздо более серьезной ошибки – притязания на верность божественному порядку и на его понимание лишь ради ублажения собственной корысти. Трудно представить более вопиющее и пагубное стремление, которое не приносит религии ничего, кроме дурной славы и обвинений в лицемерии. Поистине, из злого семени произрастают горькие плоды.

Немецкий философ Георг Вильгельм Фридрих Гегель выдвинул идею, тоже основанную на ассоциативном значении, в рассуждении о Zeitgeist – этим словом и сейчас обозначают «дух времени». Именно Zeitgeist придает старым фотографиям облик эпохи, в которой они созданы, – стиль или характерные черты, свойственные каждому в то время и в том месте, когда люди восхищаются друг другом и подражают друг другу. Та же идея животворящего духа (пусть даже в патологической или «фарисейской» форме) присутствует в произведениях Александра Солженицына, величайшего интерпретатора трагедий советской эпохи. Он ясно показал, что злодейства, совершенные коммунистической властью, возникли не из-за отклонения от духа марксизма – гипотетически чистого и нравственного, – но были прямым следствием яда, присущего жуткой доктрине, пронизанной обвинениями и каиновой завистью. Воистину: «Каждый по способностям каждому по потребностям!» Вокруг этой центральной идеи – точки опоры, штандарта, столпа – развертывается сеть идей, образов и поступков. Сеть, состоящая из живых разумов, выходит за пределы простой «системы идей» – она становится характером, который охватывает всю культуру в целом, принимая форму Zeitgeist, и слишком часто проявляется в железной хватке идеологии, низводящей любого отдельного человека до безвольной марионетки или рупора. Лучше всего считать такие сети живыми – одновременно сверхличностными и личностными; абстрактными, ибо отчасти они представляют собой взаимосвязь идей, однако в то же время и конкретными, поскольку они влекут легкомысленных и злобных гордецов, с радостью готовых откликнуться на приглашение, – а в дальнейшем распространяют свою власть на все аспекты их бытия.

Именно на эту одержимость живой идеей пытался указать в своих работах швейцарский психолог Карл Густав Юнг. Он связывал ее с идеей Бога, которую – гипотетически – подвергли жесточайшей критике мыслители эпохи Просвещения. Именно такую связь он имел в виду, говоря о «комплексе» – представлении, истоки которого восходили к методу свободных ассоциаций, открытому и популяризованному Зигмундом Фрейдом. Именно поэтому на арке над входом в свой каменный дом-замок, возведенный в швейцарском Кюснахте и ставший ему убежищем в последние годы, Юнг вырезал слова: Vocatus atqua non vocatus deus aderit («Зовешь ты или не зовешь Бога, он все равно придет»). Если центр сети идей, которым иногда становится символ, репрезентирован, а в особенности – обозначен определенным словом или понятием («назван»), тогда это значит, что он осознан или осмыслен – или даже сделан реальным (?). Если же это не так, или если этого еще не произошло, то он по-прежнему может оставаться имплицитным – зашифрованным в отношениях идей, или образов, или поступков, – но ему еще не дано имени, и еще никто не утвердил над ним власть. Это, за неимением лучшего слова, бессознательное.

Равно так же, если подобный центр некогда существовал и был распознан, но в дальнейшем его игнорировали, легкомысленно забыли или откровенно отвергли, тогда он оставлен – или мертв. Это состояние покинутости, или пребывания в бессознательном, отражено, умозрительно постигнуто, охарактеризовано или описано в архетипическом повествовательном тропе: героя проглатывает чудовище, и он, «ни жив ни мертв», сидит в его брюхе, как пророк Иона, как Джеппетто из «Пиноккио», как умерший бог Осирис в подземном царстве или как Бог иудеохристианского мира, провозглашением смерти которого прославился Ницше: «Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили!». Кстати, то, что истинно для слов, истинно и для образов, порожденных фантазией, и для драм, руководящих нами и содержащих дальнейшую «карту смыслов», в которой представлены поведенческие модели, ритуалы и обычаи наших культур. Независимо от того, признаем ли мы существование их животворящего центра, он есть, и он играет каузальную роль в определении моделей внимания и действия как отдельно взятой личности, так и коллектива. Бесспорно, это уже немало – но, тем не менее, это еще не все. Эта поведенческая и культурная основа, по-прежнему по большей части имплицитная (поскольку речь идет о действии, а не о его репрезентации в слове или образе), отражает устройство упорядоченного и умопостигаемого мира, зашифрованного на нашей карте: так смерть, вызванная падением с моста в бурную реку, отражает взаимосвязь знания и реальности; так в человеческой душе отражается космическая бездна. И даже когда Бог умер, Он поддерживает свое существование не только в глубинах, но и в структурированном порядке самого бытия и становления.

Таким образом, обоснованность того или иного мировоззрения может быть любой, но только не произвольной. Напротив, она в силу необходимости зависит от того, насколько точно в ней отражается естественный, социальный и психологический мир. Кодирование смысла, репрезентация ценности, имплицитная иерархия в назначении приоритетов для внимания и действия – все это, если повториться, очень похоже на весовую обработку входных данных, характерную для наших Больших языковых моделей. Создав этих искусственно разумных духов, мы облекли во внешнюю форму и упорядочили наше бессознательное – даже наше коллективное бессознательное – и теперь нам предстоит столкнуться с обилием возможностей и опасностей, к которому привело это достижение, и извлечь свою выгоду. Также это наводит на другую мысль, способную совершить переворот в сознании, и мы о ней уже упоминали: коллективное бессознательное — это взаимосвязь идей, взаимосвязь образов, взаимосвязь поступков (рассматриваемая статистически) во всей культуре в целом, и в этом случае личное бессознательное становится реализацией – «в низком разрешении» – таких идей, образов и поступков в каждом отдельном человеке. Эта связь между личным и коллективным бессознательным помогает объяснить, почему мы испытываем откровение, когда, например, читаем особенно проникновенную книгу: оно приходит, поскольку наша неосознанная, имплицитная модель смысла становится все шире – как следствие того, что мы перенимаем принцип, или дух, свойственный глубочайшим уровням культуры. В своем крайнем проявлении он становится отражением образа Бога, которое не только считается характерным свойством мужской и женской души во всех книгах библейского свода, но и составляет суть завета, заключенного между избранным народом и божественным.

Именно эта встреча с глубиной – с нашим сокровенным культурным кодом – рождает в читателе чувство «я уже это знал, но не мог выразить словами». Тождественность личного и культурного – вот что наиболее точно определяет человека, приобщенного к социуму или культуре, и в то же время дает возможность для взаимного понимания и построения гармоничного, плодотворного, богатого и щедрого общества. Это микрокосм, издавна считавшийся главной характеристикой человеческой души и отражением более обширного космического порядка на его глубочайших уровнях, а также согласованности между реальностью и душой, постижение которых вдохновляло на проведение научных изысканий и делало их возможными. Это совместное обращение к модели понимания и действия; это одновременная одержимость духом коллектива. Не подражая друг другу, мы не смогли бы жить вместе. Но в подражании «друг другу» мы подражаем как нашему прошлому, так и нашей традиции – или, если выразиться точнее, духу этой традиции и, с Божьей помощью, ее живому духу, а не мертвой окаменелой схеме.

Это бессознательное подражание, личное и коллективное, представляет собой модель поведения, основу которой Фрейд видел только в сфере сексуальных проявлений (этого взгляда стойко придерживались ограниченные эволюционные биологи и психологи), а Ницше – в воле к власти (модель, которую вывели за пределы его самых безумных мечтаний мыслители постмодерна – неомарксисты или метамарксисты, непрестанно твердившие, что люди общаются только затем, чтобы взаимно эксплуатировать друг друга). Два этих низших божества – наслаждение и власть – вполне могли бы восприниматься как духи, неминуемо овладевающие культурой, когда возникают сомнения в высшем монотеистическом единстве. И удовольствие, и власть – это своего рода центры, причем необходимые, но они становятся патологическими, когда возведены на вершину вместо того, чтобы служить вышестоящему господину как верные подданные, – смиренно, кротко, преклонив колени. Большая часть образов в Откровении Иоанна Богослова – это исследование неизменного символа конца времен: падения в гедонизм и насилие. Мир не выживет под властью секса или денег. Если возвести их на высший пьедестал, они опутывают мир липкой паутиной, и он вырождается, превращаясь в сплетение, в смешение, в слияние тирании и хаоса. Миром, в котором порядок власти выстроен верно, правит иная модель: противостояние с хаосом, стремление вверх, истинная и добровольная жертва – именно в той форме, которая наиболее подробно и в полном объеме зашифрована в своде библейских книг. Мы взываем к этому сокровенному духу в надежде на то, что он охватит нас, когда мы будем добровольно и неустанно стремиться прочь от тоталитарного ада, от мучительной бессмысленности нигилизма, от самопожирающего возвышения прихотей нашего ограниченного «я» – к порядку, который хорош, и хорош весьма.

Если мы увидим, как этот дух отражен в глубочайших культурных традициях, то сумеем яснее воспринять вечную ценность архетипических персонажей нарративного мира: Дракона Хаоса, Великой Матери, Великого Отца и Божественного Сына. Умение понимать и узнавать их, где бы они ни проявились, позволит нам понять и то, что даже в случае, если их постигнет забвение, они неизбежно привлекут нас и возродятся снова. Дракон Хаоса – это обилие возможностей, не распределенных по категориям или даже таких, с которыми мы еще не столкнулись; это нечто, всегда существующее за гранью опыта; это величайшая из возможных угроз и безграничная область того, что еще может осуществиться. Этот дракон – tohu wa-bohu, над которым вечно и творчески парит дух Божий; это водный хаос, неведомым образом возникший еще до появления творческого порядка. Великая Мать, напротив – это изначальное проявление хаотического мира возможностей, ограниченное пределами того, что можно пережить в непосредственном опыте. Это сама природа – первейший, самый базовый способ, позволяющий потенциалу раскрыться. И в то же время Великая Мать – это опыт, обретаемый каждым из нас в отношениях с собственной матерью; опыт всеобъемлющей заботы и любви, которые – в самом прямом смысле слова – необходимы нам как воздух, поскольку без них мы просто не можем жить, а их отсутствие становится самой большой преградой для независимой жизни. Великий Отец, в свою очередь – это априорная ценностная структура, выводимая из действий духа, порождающих ее, и состоящая из последствий его творческой деятельности, направленной на возрождение. Кроме того, он – вечный тиран, который появляется, когда эта структура устаревает, коснеет или поражается умышленной слепотой. Наконец, архетипический индивид – это Герой: активный процесс властвования и нарекания имен, обновляющий, дающий миру жизнь и определенный Богом как главный атрибут Адама. Это присвоение ценности, благодаря которому становится возможным само восприятие. Оно придает миру смысл, делается частью всего, что хорошо, и составляет образ духа, рождающего реальность. Против Героя извечно выступает Враг, узурпатор, дух Каина и Люцифера, горделиво и самонадеянно противостоящий имплицитному космическому порядку и его создателю.

В силу всего, что сказано выше, мы приходим к выводу, что вечный Герой (суть или дух Адама) представляет собой активный процесс столкновения, властвования, наречения имен и выстраивания отношений, описанный в великой книге Бытия во вступлении к драме человечества. Впрочем, личных усилий мужчины-Адама, несмотря на их центральное место и божественную природу, недостаточно, как подразумевает уже следующая фраза после его действий по наречению имен: «…но для человека не нашлось помощника, подобного ему» (Быт 2:20). Природу этого отсутствия помощника особенно хорошо выразил англичанин Даниэль Дефо, прежде всего известный как автор «Робинзона Крузо», хотя из-под его пера вышло множество философских произведений. Дефо считал, что Адаму (как, очевидно, полагал и сам Бог) был необходим:

…равный, спутник, единомышленник, с которым можно было бы делиться наблюдениями и радостями, иметь общие цели, предпринимать смелые инициативы. Теперь уже реальный опыт ясно показал, что ни одно животное, даже змей, не обладало ни разумом, ни умением воспринимать нравственные и интеллектуальные идеи, ни даром к отвлеченному мышлению и наречению имен, ни способностями к разумному содружеству или поклонению. Они могли служить человеку в исполнении его замыслов, но не были помощниками, подобными ему. С другой стороны, Бог стал началом его бытия и предметом его благоговения, но во всем, что касалось потребностей и средств, их невозможно было сравнивать. Тем самым становилось несомненным, что равного ему не находилось – и первый человек был одинок и все же нуждался в спутнике и друге.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 2 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации