Текст книги "Дни в Бирме"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
4
Флори спал в одних черных шароварах на влажной от пота постели. Весь день он бездельничал. Примерно три недели каждого месяца он проводил в лагере, а в Чаутаду наезжал на несколько дней, в основном чтобы бездельничать, поскольку конторских дел у него почти не было.
Спальня представляла собой просторную квадратную комнату с белыми оштукатуренными стенами, открытыми дверными проемами и стропилами без потолка – на них гнездились воробьи. Из мебели была большая кровать с откидным балдахином из москитной сетки, плетеный стол, стул и зеркальце, а также грубые книжные полки, на которых стояли несколько сотен книг, заплесневших и загаженных мокрицами за долгие годы. На стене распластался геккон, напоминая геральдического дракона. За навесом веранды свет струился сияющей маслянистой стеной. Монотонное голубиное воркование, доносившееся из зарослей бамбука, причудливо вплеталось в знойный день, навевая дрему наподобие не колыбельной, но паров хлороформа.
В двух сотнях ярдов ниже, возле бунгало Макгрегора, дурван, служивший живыми часами, четырежды ударил по висячей рельсе. Этот звук разбудил слугу Флори, Ко Слу, и он вошел в кухню, раздул угли в очаге и вскипятил воду для чая. Затем накинул розовый гаун-баун и муслиновую инджи и принес к кровати хозяина чайный поднос.
Ко Сла (полным его именем было Маун Сен Хла), типичный бирманский мужик, низкорослый и коренастый, отличался очень темной кожей и затравленным выражением лица. И хотя, как у большинства бирманцев, борода у него не росла, он отпустил черные усы, свисавшие по краям рта. Флори он служил с тех пор, как тот приехал в Бирму. Эти двое были почти ровесниками. Они росли вместе, выслеживали куликов и уток, устраивали бок о бок засады на деревьях, тщетно ожидая тигров, делили невзгоды тысяч походов и марш-бросков; также Ко Сла подыскивал Флори подружек, занимал для него деньги у китайских ростовщиков, укладывал его после пьянок в постель и выхаживал во время приступов лихорадки. В глазах Ко Слы холостяк Флори так и остался мальчишкой, тогда как сам он женился, породил пятерых детей, а затем удвоил тяготы супружества, взяв вторую жену. Как всякий слуга холостяка, Ко Сла был ленив и неряшлив, зато предан Флори. Он не позволял никому другому прислуживать ему за столом, носить его ружье или придерживать пони, пока тот садился в седло. Если же во время марш-броска путь им преграждал ручей, Ко Сла переносил Флори на закорках. Он жалел Флори, отчасти потому, что считал его большим доверчивым ребенком, отчасти из-за родимого пятна, внушавшего ему ужас.
Ко Сла беззвучно поставил чайный поднос на стол, а затем подошел к изножью кровати и пощекотал Флори пальцы. Он знал, что это единственный способ разбудить его, не вызвав раздражения. Флори перекатился, выругался и вжался лбом в подушку.
– Пробило четыре часа, наисвятейший, – сказал Ко Сла на бирманском. – Я принес две чашки – женщина сказала, что придет.
Женщиной была Ма Хла Мэй, любовница Флори. Ко Сла всегда называл ее просто женщиной, показывая свою неприязнь – не потому, что не одобрял такой связи, а просто из ревности к влиянию Ма Хла Мэй на хозяина.
– Святейший будет играть в теннис вечером? – спросил Ко Сла.
– Нет, слишком жарко, – сказал Флори по-английски. – Есть ничего не хочу. Унеси эту гадость и дай виски.
Ко Сла отлично понимал английский, хотя не говорил на нем. Он принес бутылку виски, а также теннисную ракетку Флори и тактично приложил ее к стене напротив кровати. В его понимании теннис был таинственным ритуалом, обязательным для всех англичан, и ему не нравилось, что хозяин валяется вечерами без дела.
Флори с отвращением отодвинул бутерброд, который принес Ко Сла, но налил в чай виски, выпил и почувствовал себя лучше. Он спал с полудня, и у него болела голова и ныли кости, а во рту был вкус горелой бумаги. Еда уже много лет не приносила ему удовольствия. Вся еда европейцев в Бирме хуже некуда: хлеб рыхлый, заквашенный на пальмовом соке, на вкус как паршивая грошовая булочка, масло консервированное, как и молоко, если не хочешь пить водянистую бурду дад-валлы, местного молочника.
Когда Ко Сла вышел из комнаты, Флори услышал скрип сандалий и гортанный голос бирманки:
– Мой хозяин проснулся?
– Входи, – сказал Флори нерадиво.
Вошла Ма Хла Мэй, скинув красные блестящие сандалии на пороге, как того требовал хозяин. Ей разрешалось, в виде особой привилегии, приходить к нему на чай, но прочих трапез Флори с ней не разделял.
Ма Хла Мэй было слегка за двадцать. Она носила инджи из белого крахмального муслина, с золотыми кулонами, и вышитую голубую лонджи из китайского сатина. Ее миниатюрная фигурка, пяти футов ростом, стройная и гладкая, была словно вырезана из дерева, а лицом с раскосыми глазами (округлым и спокойным, цвета чистой меди) она напоминала куклу, причудливо-прекрасную. Волосы, уложенные тугим черным валиком, украшали цветы жасмина. Ма Хла Мэй присела на край кровати, благоухая сандалом и кокосовым маслом, весьма смело обняла Флори и понюхала его щеку, как принято у бирманцев.
– Почему мой хозяин не послал за мной сегодня? – сказала она.
– Я спал. Слишком жарко для этих дел.
– Значит, вам лучше спать одному, чем с Ма Хла Мэй? Наверно, вы считаете меня уродкой! Я уродка, хозяин?
– Уходи, – сказал он, отстраняя ее. – Я сейчас не хочу тебя.
– Хотя бы коснитесь губами, – у бирманцев не было такого слова, как поцелуй. – Все белые мужчины делают так своим женщинам.
– Ну, хорошо. А теперь оставь меня. Возьми сигареты и дай мне одну.
– Почему вы больше не хотите любить меня? Ах, два года назад было совсем иначе! В те дни вы любили меня. Дарили золотые браслеты и шелковые лонджи из Мандалая. А теперь взгляните, – Ма Хла Мэй вытянула тонкую руку в муслиновом рукаве, – ни одного браслета. В прошлом месяце у меня было тридцать, а теперь все заложены. Как мне ходить на базар без браслетов и в одной и той же лонджи? Стыдно перед женщинами.
– Я, что ли, виноват, что ты заложила браслеты?
– Два года назад вы бы мне их выкупили. Ах, вы больше не любите Ма Хла Мэй!
Она снова обняла его и поцеловала; когда-то он сам обучил ее этому европейскому обычаю. От нее исходил смешанный запах сандала, чеснока, кокосового масла и жасмина. От этого запаха у него всегда сводило зубы. Он довольно отвлеченно уложил ее головой на подушку и взглянул на ее молодое экзотичное лицо: высокие скулы, раскосые глаза и губки бантиком. Зубки тоже хоть куда, словно у котенка. Он купил ее два года назад у родителей за триста рупий. Он стал поглаживать ее смуглую шею, поднимавшуюся из инджи без ворота, словно гладкий, стройный стебель.
– Я тебе нравлюсь только потому, что белый и с деньгами, – сказал он.
– Хозяин, я люблю вас, больше всего на свете люблю. Зачем вы так говорите? Разве я не всегда была вам верна?
– У тебя любовник бирманец.
– Фу! – Ма Хла Мэй вся передернулась. – Подумать только, чтобы меня трогали их ужасные бурые руки! Да я умру, если бирманец меня тронет!
– Врушка.
Он положил руку ей на грудь. Ма Хла Мэй никогда это не нравилось, как и всякий намек, что у нее есть грудь – в представлении бирманок идеальная женщина должна быть безгрудой. Она покорно отдалась ему, безвольно лежа со слабой улыбкой, словно кошка, позволяющая себя гладить. Объятия Флори ничего для нее не значили (ее тайным любовником был Ба Пе, младший брат Ко Слы), однако она очень обижалась, когда он отвергал ее. Иногда она даже добавляла любовное зелье ему в еду. Она очень дорожила беззаботной жизнью наложницы, позволявшей ей щеголять в родной деревне красивыми нарядами, изображая из себя «бо-кадо» – жену белого человека; она всех убедила, включая и себя, что была законной женой Флори.
После соития Флори отвернулся от нее, изнуренный и сам себе противный, молча улегся и накрыл рукой родимое пятно. Он всегда вспоминал о пятне, сделав что-то постыдное. Презирая себя за слабость, он зарылся лицом во влажную подушку, пахнувшую кокосовым маслом. Жара была ужасная, а голуби все так же ворковали. Голая Ма Хла Мэй склонилась над Флори и стала плавно обмахивать его плетеным веером, который взяла со стола.
Затем она встала, оделась и закурила сигарету, после чего вернулась в постель и стала поглаживать голое плечо Флори. Белизна его кожи очаровывала ее своей непривычностью и ощущением власти. Но Флори дернул плечом, сбросив ее руку. Как обычно после близости, она внушала ему дурноту и ужас. Все, чего он хотел, это чтобы она убралась с глаз долой.
– Уходи, – сказал он.
Ма Хла Мэй вынула изо рта сигарету и попробовала предложить Флори.
– Почему хозяин всегда такой злой на меня после любви? – сказала она.
– Уходи, – повторил он.
Ма Хла Мэй продолжала гладить плечо Флори. Она никак не могла усвоить, когда лучше оставить его одного. Для нее сладострастие было своего рода ведьмовством, наделявшим женщину магической властью над мужчиной, обещая под конец превратить его в безмозглого раба. Она верила, что с каждым объятием воля Флори слабела, а ее власть над ним крепла. Она стала донимать его ласками, надеясь соблазнить на второй раз. Отложив сигарету, она обвила его руками и попыталась повернуть к себе и поцеловать, браня за холодность.
– Уходи, уходи! – сказал он сердито. – Посмотри в кармане шортов. Там деньги. Возьми пять рупий и иди.
Ма Хла Мэй нашла бумажку в пять рупий и засунула себе за пазуху, но уходить не спешила. Она склонилась над кроватью и продолжила изводить Флори, пока он не вскочил со злости на ноги.
– Пошла вон отсюда! Я же сказал. Не хочу тебя видеть, когда дело сделано.
– Хорошо же вы обращаетесь со мной! Как с какой-то проституткой.
– А кто же ты? – сказал он. – Пошла вон.
Он вытолкал ее из комнаты и вышвырнул ногой ее сандалии. Их встречи часто заканчивались подобным образом.
Флори стоял посреди комнаты, зевая. Может, все-таки пойти в клуб, сыграть в теннис? Нет, тогда пришлось бы бриться, а он не мог решиться на это, пока не зальет в себя немного спиртного. Пощупав щетинистый подбородок, он поплелся к зеркалу, но затем передумал. Ему не хотелось видеть свое желтушное, осунувшееся лицо. Несколько минут он расслабленно стоял, глядя, как геккон над книжными полками крадется за мотыльком. Сигарета, которую выронила Ма Хла Мэй, едко чадила. Флори взял книгу с полки, открыл и отшвырнул подальше. Даже читать не было сил. О боже, боже, куда девать этот паршивый вечер?
В комнату вбежала Фло, виляя хвостом, и стала проситься на прогулку. Флори хмуро перешел в смежную маленькую ванную с каменным полом, поплескал на себя тепловатую воду и надел рубашку и шорты. Он должен был как-то размяться, пока солнце еще не зашло. Провести день в Индии, хорошенько не вспотев, страшное дело. Никакое сладострастие не сравнится с этим грехом. Когда праздный день переходит в сумерки, подступает такая хандра, что хоть в петлю лезь. Ни дела, ни молитвы, ни книги, ни выпивка, ни болтовня – ничто не избавит от этой заразы; она выходит только с потом.
Флори вышел из дома и пошел вверх по склону, к джунглям. Он миновал заросли кустарника, с толстыми, корявыми ветвями, и полудикие манговые деревья, со смолистыми плодами не крупнее слив, и пошел по дороге, которую обступали деревья повыше, с пыльной тускло-оливковой листвой. В джунглях в это время года было сухо и спокойно. Даже птиц почти не встречалось, только под кустами неуклюже скакали какие-то бурые растрепанные особи, напоминавшие заморенных дроздов; где-то вдалеке другая птица рассмеялась гулким, как эхо, безрадостным смехом: «Ах-ха-ха! Ах-ха-ха!» В жарком воздухе одуряюще пахло палой листвой, хотя солнце уже не так припекало, и косые лучи пожелтели.
Мили через две дорога заканчивалась мелким ручьем. Джунгли у воды были зеленее, деревья – выше. На берегу лежал мощный ствол пинкадо, облепленный гирляндой орхидей, а рядом кустились заросли дикого лайма с белыми восковыми цветами и резким бергамотным запахом. От быстрой ходьбы у Флори выступил пот под рубашкой и на лице, защипало глаза. Он уже достаточно вспотел, и на душе стало легче. Да и ручей внушал отраду – вода была необычно прозрачной для такой илистой местности. Перейдя ручей по камням (Фло шлепала следом), Флори повернул на узкую, шедшую меж кустов тропу, протоптанную скотом к водопою. Через полсотни ярдов тропа выводила к заводи. Здесь рос гигантский тутовый баньян, чей ребристый ствол шести футов шириной обвивали бессчетные побеги, напоминая древесный канат, скрученный великаном. В корнях образовалась естественная заводь с зеленоватой водой, в которой бурлил чистый родник. Пышная раскидистая крона превращала это место в тенистый грот, выложенный листвой.
Флори сбросил одежду и вошел в воду. Она была чуть прохладней воздуха и, когда Флори садился, доходила ему до шеи. В тело ему щекотно тыкались стайки серебристых барбусов, не крупнее сардин. Фло тоже плюхнулась в воду и стала молча плавать кругами, не хуже выдры с перепончатыми лапами. Эта заводь была хорошо ей знакома, поскольку Флори приходил сюда почти всякий раз, как бывал в Чаутаде.
Высоко в ветвях баньяна возникло шевеление и что-то зашебуршало, словно чайник закипал. Это стайка зеленых голубей клевала ягоды. Флори всмотрелся в огромный зеленый купол, пытаясь разглядеть птиц, но тщетно – они настолько идеально сливались с листвой, что были невидимы, однако все дерево казалось живым и мерцающим, словно бы его покачивали призраки птиц. Фло прислонилась к корням и зарычала на невидимые создания. Вскоре один голубь слетел на ветку пониже, не зная, что за ним наблюдают. Размером он уступал домашним голубям и отличался изяществом: спинка сине-зеленая, гладкая, как бархат, шейка и грудка переливались радугой, а лапки были точно розовый воск для зубных протезов.
Голубь покачивался взад-вперед на ветке, распушая грудные перышки и приглаживая коралловым клювом. У Флори сжалось сердце. Одиночество, горькое одиночество! Как часто в такие моменты, в уединенных лесных уголках, ему встречалось что-нибудь – птица, цветок, дерево – невыразимо прекрасное, и ни души не было рядом, чтобы поделиться этим. Прекрасное бессмысленно, если не с кем его разделить. Будь у него хоть один человек, всего один, чтобы разделить его одиночество! Голубь вдруг заметил человека и собаку, вспорхнул и унесся прочь, хлопая крыльями. Зеленого голубя редко когда увидишь живьем так близко. Летают они высоко, живут на верхушках деревьев и почти не садятся на землю, если только попить. Когда их ранишь выстрелом, они держатся за ветку до последнего, так что стрелявший уже забудет о них и уйдет, и тогда они умирают и падают.
Флори вышел из воды, оделся и вернулся на дорогу. Но пошел не домой, а повернул по тропинке на юг, в чащу, намереваясь сделать крюк и пройти через деревню, на опушке джунглей, а там и до дома рукой подать. Фло шныряла через кусты, повизгивая, когда колючки царапали длинные уши. Как-то раз ей здесь попался кролик. Флори шел медленно и курил трубку, дым от которой поднимался недвижным плюмажем. Он был счастлив и спокоен после прогулки и чистой воды. Стало прохладней, только под деревьями с кроной погуще сохранялась жара, и свет смягчился. Вдалеке поскрипывали колеса воловьей упряжки.
Какое-то время Флори бродил в хитросплетении мертвых деревьев и разросшихся кустарников, не желая признавать, что заблудился. Когда же тропинку преградило огромное безобразное растение наподобие герани-переростка, чьи листья оканчивались заостренными усиками, он понял, что дела его плохи. В глубине зарослей загорелся зеленым светлячок, предвещая сумерки. И тут послышался скрип колес упряжки, ближе, чем до того.
– Эй, сайя гьи, сайя гьи![31]31
Подожди (хинд.).
[Закрыть] – прокричал Флори, придерживая Фло за ошейник.
– Ба ле-де?[32]32
Что такое? (бирм.)
[Закрыть] – ответил бирманец.
Затем он прикрикнул на волов, и стук копыт замер.
– Будь добр, подойди, о, почтенный и ученый муж! Мы сбились с пути. Остановись ненадолго, о, великий строитель пагод!
Бирманец оставил упряжку и стал продираться сквозь заросли, рубя дахом[33]33
Бирманская сабля.
[Закрыть] ползучие растения. Спасителем Флори оказался коренастый одноглазый мужик средних лет. Он вывел незадачливых путников на дорогу, и Флори забрался на его плоскую, неудобную телегу. Бирманец взялся за вожжи, прикрикнул на волов, ткнул их короткой палкой под хвосты, и скрипучая упряжка тронулась с места. Бирманцы редко смазывают колеса телег, ссылаясь на бедность, но на самом деле они верят, что скрип колес отгоняет злых духов.
Миновав беленую деревянную пагоду не выше человеческого роста, заросшую ползучими растениями, упряжка въехала в деревню из двадцати ветхих хижин, крытых соломой, и одного колодца под бесплодными финиковыми пальмами. Цапли, гнездившиеся на пальмах, летели одна за другой домой, проносясь над деревьями, точно белые стрелы. Желтокожая толстуха в лонджи, затянутой под мышками, носилась вокруг хижины за собакой, размахивая бамбуковой палкой и смеясь, и собака тоже смеялась на свой лад. Деревня называлась Няунлебин, что означало «Четыре баньяна», хотя последние баньяны были вырублены здесь лет сто назад. Жители деревни возделывали узкое поле, протянувшееся между городом и джунглями, а кроме того изготовляли повозки, которые продавали в Чаутаде. Под всеми хижинами валялись тележные колеса, здоровые, пяти футов в поперечнике, с грубо вытесанными, но крепкими спицами.
Флори слез с телеги, наградив возницу горстью мелочи. Из-под домов выскочили пестрые дворняжки и стали обнюхивать Фло, а за ними подтянулась пузатая, голая детвора, с волосами, завязанными узлом на макушке, и стала с расстояния глазеть на белого человека. Из хижины вышел и раскланялся сухощавый, бурый, как осенний лист, старик, деревенский староста. Флори присел на ступеньки его дома и раскурил трубку. Его мучила жажда.
– А вода у вас в колодце годится для питья, тагьи-мьин?[34]34
Староста (бирм.).
[Закрыть]
Староста задумался, почесав лодыжку левой ноги длинным ногтем правой.
– Кто пьет, тому годится, такин[35]35
Хозяин (бирм.).
[Закрыть]. А кто не пьет – не годится.
– А-а. Это мудро.
Толстуха, гонявшаяся за дворнягой, принесла закопченный глиняный чайник и чашку без ручки и налила Флори бледного зеленого чаю с дымным вкусом.
– Мне надо идти, таги-мин. Спасибо за чай.
– Иди с богом, такин.
Флори пошел по дороге, выходившей на майдан, и пришел домой в ранних сумерках. Ко Сла, одевшись в чистую инджи, ждал в спальне. Он нагрел в двух канистрах воду для ванной, зажег керосинки и расстелил для Флори чистый костюм и рубашку. Чистая одежда служила намеком, чтобы Флори побрился, переоделся и пошел после ужина в клуб. Бывало, что он проводил вечера развалившись в кресле с книгой, в шароварах, и Ко Сла это не нравилось. Ему невмоготу было видеть, что хозяин ведет себя не так, как другие белые. А то, что Флори часто приходил из клуба пьяным, тогда как дома оставался трезвым, Ко Слу не смущало, ведь для белых быть пьяными в порядке вещей.
– Женщина ушла на базар, – объявил он, довольный, что Ма Хла Мэй не командует в доме. – Ба Пе пошел за ней с фонарем, проводить домой.
– Хорошо, – сказал Флори.
Ушла тратить свои пять рупий – ясное дело, на игру просадит.
– Вода для ванной готова, святейший.
– Погоди, сперва собаку приведем в порядок, – сказал Флори. – Неси гребень.
Англичанин с бирманцем уселись на пол и принялись расчесывать шелковую шкуру Фло и ощупывать ее пальцы, вынимая клещей. Этим они занимались каждый вечер. За день Фло успевала нахватать уйму клещей – жуткие серые твари, сперва не крупней булавочной головки, раздувались от крови до размера гороха. Каждого снятого клеща Ко Сла клал на пол и усердно давил большим пальцем ноги.
Затем Флори побрился, искупался, оделся и сел ужинать. Ко Сла стоял у него за спиной, подавая блюда и обмахивая плетеным веером. В центре столика он поставил букет алых гибискусов. Блюда были затейливыми и никудышными. Начитавшись поваренных книг, преемники индийских поваров, обученных французами столетия назад, могли сотворить любое блюдо, кроме съедобного. Поужинав, Флори направился в клуб, сыграть в бридж и накидаться в хлам, как делал почти всякий вечер в Чаутаде.
5
Несмотря на выпитое в клубе виски, Флори не заснул той ночью. Ущербная луна закатилась уже к полуночи, но бродячие собаки, проспавшие весь день из-за жары, исступленно выли на нее. Одна псина давно невзлюбила дом Флори и взяла себе за правило облаивать его. Она садилась в полусотне ярдов от ворот и каждые полминуты, как по часам, брехала отрывисто и злобно. Так продолжалось два-три часа, до первых петухов.
Флори ворочался с боку на бок, у него болела голова. Какой-то дурак сказал, что нельзя ненавидеть животное – ему бы не мешало провести ночь-другую в Индии, когда собаки воют на луну. В конце концов терпение Флори лопнуло. Он встал, вытащил из-под кровати жестяной армейский сундук, достал оттуда винтовку и пару патронов и вышел на веранду.
Даже при ущербной луне было довольно светло. Он видел собаку, как и мушку винтовки. Прислонившись к деревянному столбу веранды, он тщательно прицелился; когда твердый эбонитовый приклад коснулся его голого плеча, он поморщился. У винтовки была сильная отдача, оставлявшая синяк. Нежная плоть сжалась. Он опустил винтовку. Хладнокровный стрелок – это не про него.
Теперь он точно не заснет. Прихватив куртку и сигареты, Флори стал слоняться по саду, между призрачных цветов. Было жарко, и за ним неотступно вились москиты. По майдану гонялись друг за дружкой собачьи тени. Слева зловеще белели могилы английского кладбища, а чуть поодаль бугрились остатки китайских гробниц. Здесь, по слухам, водилась нечистая сила, и чокры из клуба плакали, когда их посылали через майдан в темное время.
«Шавка, бесхребетная шавка, – ругал себя Флори, впрочем, довольно вяло, как ругал уже не раз. – Трусливая, ленивая, не просыхающая, блудливая, самосозерцательная, вечно скулящая шавка. Все эти остолопы в клубе, эти тупые пентюхи, над которыми тебе так нравится превозноситься, они-то получше тебя, кого ни возьми. Они хотя бы мужчины, пусть и мужланы. Не трусы, не лжецы. Не падаль полудохлая. А ты…»
У него была причина к самобичеванию. В клубе в тот вечер произошло нечто скверное, грязное. Нечто вполне заурядное, вполне обыденное; но все равно паршивое, трусливое, бесчестное.
Когда Флори пришел в клуб, там были только Эллис и Максвелл. Лэкерстины отбыли на станцию, позаимствовав машину у Макгрегора, встречать племянницу, которая прибывала ночным поездом. Трое мужчин сели играть в бридж, и все шло вполне мирно, но затем появился Вестфилд с местной газетой «Бирманский патриот», пылая румянцем гнева на бледных щеках. В газете была клеветническая статья, порочившая мистера Макгрегора. Эллис и Вестфилд рассвирепели, как черти. Гнев их был столь велик, что Флори пришлось как следует постараться, чтобы выдавить из себя приличествующие эмоции. Эллис матерился пять минут, после чего сверхъестественная прозорливость подсказала ему, что за статьей стоит доктор Верасвами. И тут же у него в уме созрел контрудар. Они напишут и повесят на доску записку, дающую от ворот поворот недавнему предложению мистера Макгрегора. Не теряя время, Эллис написал своим четким, убористым почерком:
«Ввиду подлого оскорбления, нанесенного намедни нашему представителю комиссара, мы, нижеподписавшиеся, желаем выразить свое мнение относительно того, что сейчас самое неподходящее время, чтобы рассматривать принятие ниггеров в клуб» и т. д. и т. п.
Вестфилд зачеркнул «ниггеров» тонкой продольной линией и написал сверху «туземцев». Внизу были поставлены подписи: «Р. Вестфилд, П. В. Эллис, С. В. Максвелл, Дж. Флори».
Эллис так обрадовался своей находке, что гнев его умерился вдвое. Сама по себе записка мало что значила, но о ней быстро станет известно в городе, и уже завтра доктор Верасвами будет в курсе. Фактически европейское сообщество открыто называло доктора «ниггером». Эллис был в восторге. Весь остаток вечера он то и дело взглядывал на доску и радостно восклицал:
– Теперь этот толстопузик призадумается, а? Покажем этому педику, что мы о нем думаем. Вот, как с ними надо, а? И т. д. и т. п.
А Флори, стало быть, подписал публичное оскорбление своему другу. Он сделал это по той же причине, по какой уже тысячи раз делал что-то подобное; потому, что ему недоставало толики мужества, чтобы отказаться. Ведь он, конечно, мог отказаться, если бы решился; и тогда бы, конечно, Эллис с Вестфилдом ополчились против него. А Флори этого страсть как боялся! Насмешек, издевок! От одной мысли об этом он трепетал; он тут же вспоминал о родимом пятне, и горло у него сжималось, делая голос невнятным и виноватым. Только не это! Уж лучше нанести оскорбление другу – нечего и думать, что доктор не узнает об этом.
За пятнадцать лет, прожитых в Бирме, Флори успел усвоить, что нельзя перечить общественному мнению. Тем более что он и так всегда был изгоем. Он стал им еще в материнской утробе, где волей случая получил родимое пятно. Он помнил, как пятно заявляло о себе в его жизни с раннего возраста: когда он пошел в школу, в девять лет, все на него глазели, а через несколько дней другие мальчики стали дразнить его Синяком, и это продолжалось до тех пор, пока один школьный поэт (теперь – Флори это знал – ставший критиком, автором вполне приличных статей для «Нации») не сочинил куплет:
Флори в джунгли ускакал,
Морду взял у индюка.
С тех пор к нему пристало прозвище Индюк. И было кое-что еще. Субботними вечерами старшеклассники устраивали «испанскую инквизицию». Излюбленной пыткой было схватить кого-нибудь жутко болезненным захватом (Особым тоголезским), известным лишь избранным иллюминатам, чтобы другой тем временем лупил несчастного каштаном на леске. Но Флори со временем вырос из «Индюка», поскольку был лжецом и хорошо играл в футбол – эти качества гарантировали успех в школе. В свой последний семестр он с приятелем напал на школьного поэта в отместку за его вирши и схватил Особым тоголезским, а капитан крикетной команды отделал его шиповкой. Это был период становления.
Из той школы Флори перешел в дешевую, третьеразрядную частную школу. Заведение было бедным, сомнительным, но подражало великим частным школам с их традициями Высокого англиканства, крикета и латыни; имелся даже школьный гимн под названием «Жизнь – это борьба», в котором Бог фигурировал в виде Великого Рефери. Недоставало только главного достоинства великих частных школ – их атмосферы подлинной культуры. Мальчики росли вопиющими невеждами. Одних розог было мало, чтобы заставить их глотать пресную кашу учебной программы, а учителя, обиженные на жизнь и свою зарплату, никак не годились в мудрых наставников. Из школы Флори вышел юным неотесанным оболтусом. Но даже тогда у него были, и он это знал, определенные наклонности; наклонности, которые, весьма вероятно, сулили ему неприятности. Конечно, он их скрывал. Мальчик, прозванный когда-то Индюком, хорошо усвоил жизненный урок, прежде чем начать карьеру.
Ему не исполнилось и двадцати, когда он прибыл в Бирму. Его родители, добрые люди, беззаветно любившие сына, нашли ему место в лесоторговой фирме. Это далось им нелегко, оплата его страховки съела все их сбережения; они писали ему письма, однако сыновняя благодарность ограничивалась беглыми отписками с интервалами в несколько месяцев. Первые полгода его бирманской жизни прошли в Рангуне, где он, как считалось, осваивал кабинетную сторону дела. Жил он в одной «норе» с четырьмя другими молодчиками, отдававшими все свои силы разврату. Да какому! Они хлестали виски, которое втайне терпеть не могли, горланили, навалясь на пианино, глупейшие, похабнейшие песенки и спускали сотни рупий на старых еврейских шлюх, страшных, как смертный грех. И это тоже был период становления.
Из Рангуна он перебрался в лагерь в джунглях, к северу от Мандалая, где добывали тиковое дерево. Жизнь в джунглях вполне его устраивала, несмотря на неудобства, одиночество и – едва ли не главное зло Бирмы – никудышную, однообразную еду. Флори тогда был еще очень молод, достаточно молод, чтобы геройская романтика кружила ему голову, и заводил друзей среди коллег. Кроме того, он охотился, рыбачил и примерно раз в год выбирался в Рангун, «к дантисту». Эх, хороши же были те рангунские вылазки! Набеги в знаменитый книжный «Смарт и Мукердам» за новыми романами из Англии, ужины в «Андерсоне», с бифштексами и маслом, проделавшими восемь тысяч миль в ящиках со льдом, грандиозные попойки! Он был слишком молод, чтобы понимать, что ждет его впереди. Не думал о веренице долгих лет одиночества, однообразия и морального разложения.
Он акклиматизировался в Бирме. Организм его привык к перепадам тропического климата. Каждый год с февраля по май солнце палило с небосвода, словно злой бог, затем налетал западный муссон, и вскоре хлесткий шквалистый ветер сменялся дождем, точнее ливнем, вымачивавшим все, что только можно: одежду, постель и даже еду. Жара не спадала, только добавлялось влажной духоты. Низины в джунглях превращались в топи, а рисовые поля – в трясину, источавшую затхлый запах. Обувь плесневела, как и книги. Полуголые бирманцы в широченных шляпах из пальмовых листьев вспахивали рисовые поля, погоняя волов по колено в воде. Затем женщины и дети высаживали зеленую рисовую рассаду, вминая каждый росток в грязь маленькими трехзубыми вилками. В июле и августе дождь лил почти беспрерывно. Затем в какую-то ночь с высоты доносился птичий клич – это невидимые бекасы летели на юг из Центральной Азии. Дождь начинал стихать и прекращался в октябре. Поля высыхали, всходил рис, бирманские ребятишки играли в классики, гоняя по земле семена бамбука, и запускали воздушных змеев на прохладном ветру. В начале короткой зимы возникало впечатление, что Верхнюю Бирму навещает призрак Англии. Повсюду расцветали полевые цветы, не сказать, чтобы английские, но очень похожие: пышная жимолость, шиповник с ароматом грушевых леденцов, даже фиалки в темных лесных уголках. Солнце держалось низко, с ночи до рассвета резко холодало, по долинам стелился белый туман, словно пар от гигантских чайников. Наступала пора стрелять уток и бекасов – их была тьма. С болот поднимались стаи диких гусей со звуком товарняка, несущегося по железному мосту. Рис колосился по грудь, желтый, словно рожь. Бирманцы выползали из домов, закутав головы, пряча руки под мышки и насупив от холода свои желтые лица. По утрам Флори шагал через хмурую туманную чащу с прогалинами росистой, почти английской травы между голых деревьев, на верхушках которых кучковались обезьяны в ожидании солнца. По вечерам, на обратном пути в лагерь, ему встречались буйволы, погоняемые мальчишками, и широкие рога плыли в промозглом тумане, точно полумесяцы. Все укутывались тремя одеялами, а неизменная цыплятина сменялась пирогами с дичью. Поужинав, англичане усаживались на бревна у большого костра, пили пиво и болтали об охоте. Красное пламя плясало, словно живое, отбрасывая круг света, по краю которого ютились слуги и кули[36]36
Чернорабочие.
[Закрыть], робевшие приближаться к белым, но тянувшиеся к огню, подобно собакам. Лежа в кровати было слышно, как с ветвей шелестит роса, словно крупный, тихий дождь. Хорошая жизнь, пока ты молод и тебя не тревожат мысли ни о будущем, ни о прошлом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?