Текст книги "Моя последняя любовь. Философия искушения"
Автор книги: Джованни Казанова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Я был удачлив в игре, здоров и любим товарищами, которым при случае всегда давал взаймы; и был бы вполне доволен своей участью, когда бы меня чуть более замечали за столом у господина Д.Р. и чуть менее надменно обходилась бы со мной его дама, которой, казалось, нравилось по временам унижать меня без всякой на то причины. Я ненавидел ее и, размышляя над внушенным ею чувством, находил, что она мало того что несносна, но и глупа, и ведь стоило ей захотеть, она завладела бы моим сердцем, даже не утруждаясь любовью ко мне. Ничего я не желал, как только чтобы она перестала меня вынуждать ее ненавидеть.
Я не мог отнести странности ее поведения ни на счет кокетства (ибо никогда ничем не показывал, что отдаю ей должное), ни на счет любовной страсти к кому-либо, кто внушил бы ей отвращение ко мне: даже господин Д.Р. не занимал ее внимания, а с мужем своим она обходилась как с пустым местом. Иными словами, эта юная женщина сделала меня несчастным; я злился на себя, полагая, что именно переполнявшая меня ненависть заставляет меня о ней думать. А обнаружив в душе своей способность ненавидеть, я вознегодовал на себя: никогда прежде не подозревал я за собою жестоких наклонностей.
– Куда вы употребляете деньги? – вдруг спросила она однажды, когда кто-то отдавал мне после обеда проигранную под честное слово сумму.
– Храню их, сударыня, на случай будущих проигрышей, – отвечал я.
– Но если вы ни на что их не тратите, вам лучше не играть: вы только попусту теряете время.
– Время, отданное развлечению, нельзя назвать попусту истраченным. Есть лишь одно дурное провождение времени – скука. От скуки молодой человек рискует влюбиться и навлечь на себя презрение.
– Быть может; однако, развлекаясь ролью казначея собственных денег, вы обнаруживаете скупость, а скупец не почтенней влюбленного. Отчего вы не купите себе перчатки?
Насмешники дружно разразились смехом, а я остался в дураках. Она была права. Долгом адъютанта было провожать даму, отправляющуюся домой, до портшеза или экипажа, и на Корфу вошло в моду подсаживать ее, левой рукой приподнимая подол платья, а правой поддерживая под мышку. Без перчаток можно было потной рукой запачкать платье. Упрек в скупости пронзил мое сердце – я был убит. Утешаться, приписав ее слова недостатку воспитания, я не мог. В отместку я, не став покупать перчаток, решил всеми силами избегать ее, предоставив любезничать с нею пошляку Сандзонио с его гнилыми зубами, белобрысым париком, смуглой кожей и непрестанным сопением. Так я и жил, несчастный, в бешенстве, не умея избавиться от ненависти к этой юной особе, которую не мог и равнодушно презирать, ибо, остынув, не видел за нею никакой вины. Все было просто: она не ненавидела меня и не любила, а из свойственного юности желания посмеяться остановила выбор свой на мне, словно на какой-нибудь кукле. Мог ли я смириться с подобной участью? Я жаждал наказать ее, заставить каяться, измышлял жесточайшие способы мести. В их числе – влюбить ее в себя, а после обойтись как с потаскухой; однако обдумывая этот способ, я всякий раз с негодованием отбрасывал его: мне вряд ли достало бы отваги устоять перед силой ее прелестей и тем более – перед ее приветливостью. Но благодаря одной счастливой случайности положение мое совершенно переменилось.
Тотчас после обеда господин Д.Р. отослал меня с письмами к господину де Кондульмеру, капитану галеасов. Я должен был ждать его распоряжений и прождал до полуночи, а потому, вернувшись и обнаружив, что господин Д.Р. уже удалился к себе, отправился спать и сам. Наутро, когда он проснулся, я вошел к нему в комнату доложить об исполненном поручении. Минутой позже входит камердинер и вручает ему записку со словами, что адъютант госпожи Ф. ожидает у дверей ответа. Он выходит, господин Д.Р. распечатывает и читает письмо, а прочтя, рвет его и в запальчивости швыряет на пол; после, пошагав по комнате, наконец пишет ответ, запечатывает его, звонит, веля впустить адъютанта, и вручает ему письмо. Затем с выражением полнейшего спокойствия дочитывает известия от капитана галеасов и велит мне переписать какое-то письмо.
Он как раз читал его, когда снова вошел камердинер и сказал, что госпожа Ф. желает со мной поговорить. Господин Д.Р. ответил, что больше я ему не нужен, и разрешил отправиться к госпоже Ф. и узнать, чего она хочет.
Я удаляюсь, а он на прощание предупреждает, что мне следует помалкивать, хоть мне и не было нужды в его предупреждениях. Не в силах угадать, для чего зовет меня эта красавица, я лечу к ней. Мне случалось бывать там и прежде, но по ее просьбе – никогда. Ждать пришлось не долее минуты. Я вхожу и с удивлением вижу, что она сидит в постели, раскрасневшаяся, пленительная, но с опухшими и покрасневшими глазами: она, бесспорно, плакала. Сердце мое бешено заколотилось, сам не знаю отчего.
– Садитесь сюда, в это креслице, – сказала она, – мне надобно с вами поговорить.
– Я недостоин подобной милости, сударыня, и выслушаю вас стоя.
Она не настаивала, памятуя, быть может, что прежде никогда не была со мной столь любезна и ни разу не принимала в постели. Собравшись с духом, она продолжала:
– Муж мой проиграл вчера вечером в кофейне двести цехинов под честное слово; он полагал, что деньги у меня и сегодня он их заплатит, но я распорядилась ими, а значит, должна их для него найти. Я подумала: не могли бы вы сказать Мароли, что получили от мужа его проигрыш? Вот кольцо, возьмите, а первого января я отдам вам двести дукатов и вы мне его вернете. Сейчас напишу и расписку.
– Что до расписки – пусть, но я отнюдь не желаю лишать вас кольца, сударыня. И еще скажу вам, что господину Ф. надобно идти самому либо послать к держателю банка человека, а деньги я вам отсчитаю через десять минут, когда вернусь.
С этими словами я, не дожидаясь ответа, вышел, возвратился в дом господина Д.Р., положил в карман два свертка по сотне монет и отнес ей, а взамен сунул в карман расписку с обязательством уплатить деньги первого января.
Когда я повернулся, чтобы выйти, она, взглянув на меня, сказала – это доподлинные ее слова:
– Знай я, в какой степени вы расположены оказать мне услугу, полагаю, не решилась бы просить вас о подобном одолжении.
– Что ж, сударыня, на будущее знайте, что нет в мире мужчины, способного отказать вам в столь ничтожном одолжении, коль скоро вы сами об этом попросите.
– Слова ваши весьма лестны, но, надеюсь, больше мне за всю жизнь не случится попасть в столь скверное положение, чтобы пришлось испытывать их правдивость.
Я ушел, размышляя над ее тонким ответом. Она, против моего ожидания, не сказала, что я ошибаюсь: это повредило бы ее репутации. Она знала, что я находился в комнате господина Д.Р., когда адъютант принес ее записку, и, следовательно, мне было прекрасно известно, что она просила двести цехинов и получила отказ; но мне ничего не сказала. Боже! Как я был рад! Я все понял.
Я догадался, что она боялась уронить себя в моих глазах, и преисполнился обожания. Я убедился, что она не любит господина Д.Р., а он и подавно ее не любил; сердце мое наслаждалось этим открытием. В тот день я влюбился в нее без памяти и обрел надежду когда-нибудь завоевать ее сердце.
Едва оказавшись в своей комнате, я самыми черными чернилами замазал все, что написала госпожа Ф. в расписке, оставив лишь имя; затем запечатал письмо и отнес к нотариусу, с которого взял письменное обязательство хранить его и не выдавать никому, кроме госпожи Ф., по ее просьбе и в собственные руки. Вечером господин Ф. явился в мой банк, заплатил долг, сыграл на наличные и выиграл три-четыре дюжины цехинов.
Более всего в этой прелестной истории поразила меня неизменная взаимная любезность господина Д.Р. и госпожи Ф., а также то, что, когда мы снова повстречались с ним дома, он не спросил, чего хотела от меня его дама; ее же отношение ко мне с того случая совершенно переменилось. За столом, сидя напротив меня, она не упускала случая заговорить, и частенько вопросы ее понуждали меня с серьезным видом произносить всяческие забавные колкости. В те времена у меня был большой дар смешить, не смеясь самому, которому научился я у господина Малипьеро, первого моего наставника. «Если хочешь вызвать слезы, – говаривал он, – надобно плакать самому, но, желая насмешить, самому смеяться нельзя». Все поступки мои и слова в присутствии госпожи Ф. имели целью понравиться ей; но я ни разу не взглянул на нее без причины и не давал понять, что думаю лишь о том, как бы снискать ее расположение. Я хотел зародить в ней любопытство, желание самой угадать мою тайну. Мне надобно было действовать неспешно, а времени было предостаточно. Пока же я, к своей радости, наблюдал, как благодаря деньгам и примерному поведению обретаю общее уважение, на которое, беря в расчет мое положение и возраст, не мог и надеяться и которое не снискал бы никаким иным талантом.
Около середины ноября мой солдат-француз схватил воспаление легких. Я известил об этом капитана Кампорезе, и тот немедля отправил его в госпиталь. На четвертый день капитан сказал, что ему оттуда не воротиться и его уже причастили; под вечер, когда сидел я у него дома, явился священник, поручавший душу солдатика Богу, и вручил капитану небольшой пакет, завещанный ему покойным перед самой агонией с условием, что передан он будет лишь после смерти. В нем лежала латунная печать с гербом в герцогской мантии, метрическое свидетельство и листок бумаги, на котором я (капитан не знал французского) прочел слова, написанные дрянным почерком и с множеством ошибок:
«Разумею, что бумага сия, писанная мною и с собственноручной моей подписью, должна быть вручена капитану моему, когда я умру окончательно и надлежащим образом; без того исповедник мой не сумеет найти ей никакого употребления, ибо доверена она ему лишь под священной тайной исповеди. Прошу капитана моего захоронить мое тело в склепе, откуда можно было бы его извлечь, буде пожелает того герцог, отец мой. А еще прошу отослать французскому посланнику в Венеции мое метрическое свидетельство, печать с родовым гербом и выправленное по полной форме свидетельство о смерти, для того чтобы он переслал его отцу моему, господину герцогу; принадлежащее мне право первородства переходит к брату моему, принцу. В подтверждение чего руку приложил – Франциск VI, Шарль Филипп Луи Фуко, принц де Ларошфуко».
В метрическом свидетельстве, выданном церковью святого Сульпиция, стояло то же имя; герцога-отца звали Франциск V, матерью была Габриель Дюплесси.
Закончив чтение, не мог я удержаться от громкого хохота, зная преотлично, что сыном Франциска V и Габриель Дюплесси был герцог Франсуа де Ларошфуко, рожденный в 1613 году, автор знаменитых «Максим». Однако ж дуралей капитан, полагая мои насмешки неуместными, поспешил немедля сообщить новость генерал-проведитору, и я направился в кофейный дом, нимало не сомневаясь, что его превосходительство посмеется над ним, а редкостное чудачество отменно насмешит весь Корфу. В Риме, у кардинала Аквавивы, я встречал аббата Лианкура, правнука Шарля, чья сестра Габриель Дюплесси была женой Франциска V: только было это в начале прошлого столетия. В канцелярии кардинала мне случилось переписывать одно дело, по которому аббат Лианкур должен был давать показания при мадридском дворе и где шла речь о роде Дюплесси. Впрочем, выдумка светлейшего показалась мне столь же диковинной, сколь и несуразной, ибо самому ему, раз дело раскрывалось лишь после смерти, не было от нее никакого проку.
Когда получасом позже я только начал распечатывать новую колоду, явился адъютант Сандзонио и серьезнейшим тоном сообщил важную новость. Пришел он от генерала и видел, как запыхавшийся Кампорезе передал его превосходительству печать и бумаги усопшего. Его превосходительство тогда же повелел похоронить принца в особенном склепе и со всеми почестями, подобающими столь высокородной особе. Спустя еще полчаса явился господин Минотто, адъютант генерал-проведитора, и передал, что его превосходительство желает говорить со мною. Закончив игру и отдав карты майору Мароли, я отправился к генералу. Я нашел его превосходительство за столом в обществе первых дам и трех-четырех высших офицеров; здесь же были госпожа Ф. и господин Д.Р.
– Вот оно как, – произнес старый генерал. – Слуга ваш был принц…
– Никогда бы не подумал, монсеньор, и даже теперь не верю.
– Как! Он умер, и находился в здравом рассудке. Вы видели герб его, метрическое свидетельство, собственноручное его письмо. Когда человек при смерти, ему не приходит охоты шутить.
– Когда ваше превосходительство полагает все это правдой, почтение велит мне молчать.
– Что же это, если не правда? Удивляюсь, как вы можете сомневаться.
– Могу, монсеньор, ибо осведомлен о роде Ларошфуко, равно как и о роде Дюплесси; к тому же я слишком хорошо знаком с означенным человеком. Сумасшедшим он не был, но чудаком и сумасбродом был. Я ни разу не видел, чтобы он писал, и сам он двадцать раз говорил мне, что никогда не учился грамоте.
– Письмо его доказывает обратное. На печати его герцогская мантия: вам, быть может, неизвестно, что господин де Ларошфуко – герцог и пэр Франции.
– Прошу меня простить, монсеньор, все это я знаю, и знаю больше того: Франциск VI был женат на девице де Вивонн.
– Вы ничего не знаете.
После этого мне оставалось лишь умолкнуть. Не без удовольствия приметил я, что все мужское общество пришло в восторг от обращенных ко мне убийственных слов: «Вы ничего не знаете». Один из офицеров сказал, что усопший был красив, с виду благороден, весьма умен и умел вести себя столь осмотрительно, что никому и в голову не приходило, кто он на самом деле. Одна из дам заверила, что, будь она знакома с ним, непременно сумела бы его разоблачить. Другой льстец объявил, что покойный был всегда весел, никогда не хвастался перед своими товарищами и пел как ангел.
– Ему минуло двадцать пять лет, – сказала, глядя на меня, госпожа Сагредо, – вы должны были приметить в нем все эти достоинства, если верно, что он ими обладал.
– Могу лишь, сударыня, описать его таким, каким он мне представлялся. Всегда весел, частенько дурачился, кувыркаясь и распевая нескромные куплеты, и держал в памяти поразительное множество простонародных сказок о колдовстве, чудесах, невероятных подвигах, противных здравому смыслу и потому смешных. Пороки же его таковы: он был пьяница, грязнуля, развратник, бранчливый и не совсем чистый на руку; но я терпел, оттого что он хорошо меня причесывал и еще потому, что хотел научиться говорить по-французски. Не раз он говорил, что родом из Пикардии, сын крестьянина и дезертир. Уверял, что не умеет писать, но, быть может, обманывал меня.
Пока я говорил, вдруг явился Кампорезе и объявил его превосходительству, что покойник еще дышит. Тут генерал, взглянув на меня, сказал, что когда бы тот сумел одолеть болезнь, он был бы весьма рад.
– Также и я, монсеньор; однако духовник этой ночью точно отправит его на тот свет.
– Зачем же, по-вашему, он станет это делать?
– Затем, чтобы не попасть на галеры, к которым приговорит его ваше превосходительство за нарушение тайны исповеди.
Раздался смех, старый генерал насупил брови. При разъезде гостей я провожал госпожу Ф., идущую впереди под руку с господином Д.Р. к карете, и она, оборотясь, велела подняться в карету и мне, так как накрапывал дождь. (Она впервые оказывала мне столь великую честь.)
– Я думаю то же, что и вы, – сказала она, – но вы донельзя рассердили генерала.
– Несчастье это неизбежно, сударыня: я не умею лукавить.
– Вы могли бы, – заметил господин Д.Р., – избавить генерала от славной шутки о том, как духовник отправит на тот свет принца.
– Я полагал позабавить его, как, я видел, позабавил ваше превосходительство и вас, сударыня. Того, кто умеет смешить, любят.
– Но тот, кто не умеет смеяться сам, не может его любить.
– Готов поспорить на сотню цехинов, что безумец этот поправится и, раз генерал на его стороне, начнет пожинать плоды своей выдумки. Не терпится мне взглянуть, как его будут почитать за принца, а он станет увиваться за госпожой Сагредо.
При имени этой дамы моя красавица, которая ее недолюбливала, расхохоталась как сумасшедшая; а господин Д.Р., выходя из кареты, пригласил меня в дом. У него было в обычае всякий раз, как они ужинали вместе у генерала, после ужина проводить полчаса у нее – наедине, ибо господин Ф. не показывался никогда. Стало быть, парочка эта впервые допускала к себе третьего; в восторге от подобного отличия, я не сомневался, что оно не останется без последствий. Я вынужден был скрывать свою радость, однако это не помешало мне придавать комический оборот и веселость всему разговору. Трио наше продолжалось четыре часа, и во дворец мы вернулись в два часа пополуночи. В ту ночь они впервые узнали, каков я есть. Госпожа Ф. сказала господину Д.Р., что никогда еще так не смеялась и не могла даже подозревать, что простые слова бывают столь смешными.
Ясно было одно: поскольку смеялась она всем моим речам, я обнаружил в ней бездну ума и за веселость ее влюбился, отправившись спать в убеждении, что впредь уже не сумею изображать перед ней равнодушного.
Когда наутро я проснулся, мой новый слуга сообщил, что бывшему покойнику лучше и госпитальный врач даже полагает его жизнь вне опасности. Зашел об этом разговор и за столом; я не промолвил ни слова. Еще через день светлейшему, по приказанию генерала, отвели чистое помещение и дали лакея; одели, принесли рубашек, а после того как генерал-проведитор по излишней милости нанес ему визит, примеру его последовали все высшие офицеры, не исключая и господина Д.Р., – в большой мере из любопытства. К нему отправилась госпожа Сагредо, а за нею и все дамы; одна лишь госпожа Ф. не пожелала свести с ним знакомство и сказала со смехом, что пойдет, лишь если я сделаю одолжение и представлю ее. Я просил уволить меня от этого.
Его величали «высочеством», он звал госпожу Сагредо «своей принцессой». Господин Д.Р. пробовал уговорить и меня нанести ему визит, но я отвечал, что высказался уже достаточно и не намерен теперь, набравшись храбрости либо низости, противоречить сам себе. Если бы у кого-нибудь нашелся французский альманах из тех, что содержат генеалогии всех именитых родов Франции, обман бы немедля раскрылся; но ни у кого его не случилось, даже у самого французского консула, болвана, кстати, первостатейного. Не прошло и недели после метаморфозы безумца, как он стал появляться в свете. Обедал и ужинал он у генерала, и каждый вечер бывал в обществе, но неизменно напивался допьяна и засыпал. Невзирая на это, его по-прежнему почитали за принца: во-первых, потому что он без всякой опаски ожидал ответа, который генерал, писавший в Венецию, должен был получить на свое письмо; во-вторых, потому что требовал от епископата примерно наказать священника, нарушившего тайну исповеди и разгласившего его секрет. Священник уже сидел в тюрьме, и не во власти генерала было защитить его.
Все высшие офицеры приглашали самозванца на обед; один господин Д.Р. все не решался этого сделать, ибо госпожа Ф. без околичностей объявила, что в этом случае останется обедать дома. Я еще раньше почтительно известил его, что в тот день, когда ему угодно будет пригласить принца, не смогу у него быть.
Однажды, выйдя из старой крепости, повстречал я светлейшего на мосту, который ведет к эспланаде. Став передо мной, он с благородным негодованием упрекает меня в том, что я никак не зайду его проведать, и немало меня смешит. Посмеявшись, я отвечаю, что ему не мешало бы подумать, как унести ноги прежде, чем генерал получит ответ, узнает правду и учинит расправу, и вызываюсь помочь, сторговавшись с капитаном неаполитанского судна, чтобы тот спрятал его на борту. Вместо того чтобы принять мой дар, несчастный начинает осыпать меня бранью.
Безумец этот ухаживал за госпожой Сагредо, которая, гордясь, что французский принц признал ее превосходство над остальными дамами, обходилась с ним благосклонно. За обедом у господина Д.Р., где собралось большое общество, она спросила, отчего я советовал принцу бежать.
– Он сам поведал мне о том, дивясь упорству, с каким вы почитаете его за обманщика, – сказала она.
– Я дал ему этот совет, сударыня, ибо у меня доброе сердце и здравый рассудок.
– Стало быть, все мы, не исключая и генерала, дураки?
– Подобный вывод был бы несправедлив, сударыня. Если чье-то мнение противно мнению другого, это отнюдь не означает, что кто-то из двоих дурак. Быть может, через восемь-десять дней я сочту, что заблуждался, но оттого не стану полагать себя глупей других. Однако же для дамы столь умной, как вы, не составит труда различить в этом человеке принца или крестьянина по манерам его и образованности. Хорошо ли он танцует?
– Он не умеет сделать и шагу; но он презирает танцы и говорит, что не хотел им учиться.
– Учтив ли он за столом?
– Бесцеремонен: не желает, чтобы ему переменили тарелку; ест из общего блюда своей собственной ложкой; не умеет сдержать отрыжки; зевает и встает первым, когда ему заблагорассудится. Ничего удивительного: он дурно воспитан.
– Но, несмотря на это, весьма обходителен – так мне кажется. Он чистоплотен?
– Отнюдь нет; но он еще не вполне обзавелся бельем.
– Говорят, он не пьет ни капли.
– Вы шутите; по два раза на дню встает из-за стола пьяным. Но здесь его нельзя не пожалеть: он не умеет пить так, чтобы вино не бросилось ему в голову. Ругается, как гусар, и мы смеемся – но он никогда ни на что не обижается.
– Он умен?
– У него необыкновенная память: всякий день он рассказывает нам новые истории.
– Говорит ли о семье?
– Часто вспоминает мать – он нежно ее любит. Она из рода Дюплесси.
– Но если она еще жива, ей должно быть сейчас лет сто пятьдесят – четырьмя годами более или менее.
– Что за нелепость!
– Именно так, сударыня. Она вышла замуж во времена Марии Медичи.
– Однако ж имя ее значится в метрическом свидетельстве; но вот печать его…
– Известно ли ему, что за герб у него на щите?
– Вы сомневаетесь?
– Думаю, он этого не знает.
Общество поднимается из-за стола. Минутой позже докладывают о приезде принца, он входит, и госпожа Сагредо недолго думая говорит:
– Дорогой принц, Казанова убежден, что вы не знаете своего герба.
Услыхав эти слова, он с усмешкой подступает ко мне, называет трусом и тыльной стороной руки дает мне пощечину, сбивая с моей головы парик. Удивленный, я медленно направляюсь к двери, беру по пути шляпу и трость и, спускаясь по лестнице, слышу, как господин Д.Р. громким голосом велит выкинуть безумца в окно.
Выйдя из дома, я поджидаю его у эспланады, но вижу, как он появляется с черного хода, и бегу по улице в уверенности, что не разминусь с ним. Загнав в угол меж двумя стенами, я начинаю его лупить смертным боем: вырваться оттуда он не может, и ему ничего не остается, как вытащить шпагу – но ему это и в голову не приходит.
Я бросил его, окровавленного, распростертым на земле, пересек окружавшую толпу зевак и отправился в Спилеа, чтобы в кофейном доме разбавить лимонадом без сахара горечь во рту. Не прошло и пяти минут, как вокруг меня столпились все молодые офицеры гарнизона и стали в один голос твердить, что мне нужно было убить его; наконец они мне надоели: я наказал его так, что если он не умер, то не по моей вине; а обнажи он шпагу, я убил бы его.
Получасом позже является адъютант генерала и от имени его превосходительства велит мне отправляться под арест на бастарду. Так зовется главная галера; арестанта здесь заковывают в ножные кандалы, словно каторжника. Я отвечаю, что расслышал его, и он удаляется. Я выхожу из кофейни, но вместо того чтобы направиться к эспланаде, сворачиваю в конце улицы налево и шагаю к берегу моря. Иду с четверть часа и вижу привязанной пустую лодку с веслами; сажусь, отвязываю ее и гребу к большой шестивесельной шлюпке. Достигнув ее, прошу капитана поднять парус и доставить меня на борт виднеющегося вдали большого рыбачьего судна, которое направляется к островку Видо; лодку свою я бросаю. Хорошо заплатив, поднимаюсь на судно и завожу с хозяином торг. Едва ударили мы по рукам, он ставит три паруса, свежий ветер наполняет их, и через два часа, по его словам, мы уже находимся в пятнадцати милях от Корфу.
Ветер внезапно стих, и я велел грести против течения. К полуночи все сказали, что не могут рыбачить без ветра и выбились из сил. Они предложили мне отдохнуть до рассвета, но я не хочу спать. Плачу какую-то безделицу и велю переправить меня на берег, не спрашивая, где мы находимся, чтобы не пробудить подозрений. Я знал одно: я в двадцати милях от Корфу и в таком месте, где никому не придет в голову меня искать.
В лунном свете виднелась лишь церквушка, прилегающая к дому, длинный, открытый с двух концов сарай, а за ним луг шагов в сто шириной и горы. До зари пробыл я в сарае, растянувшись на соломе, и, несмотря на холод, довольно сносно выспался. То было первое декабря, и, невзирая на теплый климат, я закоченел без плаща в своем легком мундире.
Заслышав колокольный звон, я направляюсь в церковь. Поп с длинной бородой, удивившись моему появлению, спрашивает по-гречески, ромео ли я, то есть грек ли; я отвечаю, что я фрагико, итальянец; не желая далее слушать, он поворачивается ко мне спиной, уходит в дом и запирает двери.
Я возвращаюсь к морю и вижу, как от тартаны, стоящей на якоре в сотне шагов от острова, отчаливает четырехвесельная лодка и, подплыв к берегу, оказывается как раз там, где я стою. Передо мной появляются обходительный на вид грек, женщина и мальчик лет десяти-двенадцати. Я спрашиваю грека, откуда он и удачно ли было его путешествие; он отвечает по-итальянски, что плывет с женой и сыном с Кефалонии и направляется в Венецию; но прежде он хотел бы послушать мессу в церкви Пресвятой Девы в Казопо, чтобы узнать, жив ли его тесть и заплатит ли приданое его жены.
– Как же вы это узнаете?
– Узнаю от попа Дельдимопуло: он сообщит мне оракул Пресвятой Девы в точности.
Повесив голову, плетусь я за ним в церковь. Он говорит с попом и дает ему денег. Поп служит мессу, уходит в святая святых храма и, явившись оттуда четвертью часа позже, снова восходит на алтарь, оборачивается к нам, сосредоточивается, оправляет свою длинную бороду и возглашает десять-двенадцать слов оракула. Грек с Кефалонии – но на сей раз отнюдь не Одиссей – с довольным видом дает обманщику еще денег и уходит. Провожая его к лодке, я спрашиваю, доволен ли он оракулом.
– Очень. Теперь я знаю, что тесть мой жив и приданое он заплатит, если я оставлю у него сына. Он всегда был страстно к нему привязан, и я оставлю ему мальчика.
– Этот поп – ваш знакомец?
– Он не знает даже, как меня зовут.
– Хороши ли товары на вашем корабле?
– Изрядны. Пожалуйте ко мне на завтрак и увидите все сами.
– Не откажусь.
Я был в восторге от того, что на свете, оказывается, по-прежнему есть оракулы, и уверен, что пребудут они, пока не переведутся греческие попы. Мы с этим славным человеком отправились на борт его тартаны; он велел подать отличный завтрак. Из товаров он вез хлопок, ткани, виноград коринку, масла всякого рода и отменные вина. Еще у него были на продажу чулки, хлопковые колпаки, зонты и солдатские сухари, весьма мною любимые, ибо тогда было у меня тридцать зубов, и как нельзя более красивых. Из тридцати осталось у меня ныне лишь два; двадцать восемь, равно как множество иных орудий, меня покинули; но – dum vita superest, bene est[9]9
Букв.: «Покуда длится жизнь, хорошо».
[Закрыть]. Я купил всего понемногу, кроме хлопка, так как не знал, что с ним делать, и, не торгуясь, заплатил те тридцать пять – сорок цехинов, что он запрашивал. Тогда он подарил мне шесть бочонков великолепной паюсной икры.
Я стал хвалить одно вино с Занте, которое он называл «генероидами», и он отвечал, что если б я составил ему компанию до Венеции, он бы каждый день давал мне бутылку, даже и во все сорок дней поста. По-прежнему несколько суеверный, я усмотрел в этом приглашении глас Божий и уже готов был принять его – по самой нелепой причине: только потому, что это странное решение явилось безо всякого размышления. Таков я был; но теперь, к несчастью, стал другим. Говорят, старость делает человека мудрым: не понимаю, как можно любить следствие, если причина его отвратительна.
Но в тот самый миг, когда я собрался было поймать его на слове, он предложил мне за десять цехинов отличное ружье, уверяя, что на Корфу всякий даст за него двенадцать. При слове «Корфу» я решил, что снова слышу глас Божий и он велит мне возвратиться на остров.
Я купил ружье, и доблестный мой кефалониец подарил мне еще прелестный турецкий ягдташ, набитый свинцом и порохом. Пожелав ему доброго пути, я взял свое ружье в великолепном чехле, сложил все покупки в мешок и вернулся на берег в твердой решимости поместиться у попа-жулика, чего бы это ни стоило. Выпитое вино придало мне духу, и я должен был добиться своего. В карманах у меня лежали четыре-пять сотен медных венецианских монет; несмотря на тяжесть, мне пришлось запастись ими: нетрудно было предположить, что на острове Казопо медь эта могла мне пригодиться.
Итак, сложив мешок свой под навес сарая, я с ружьем на плече направился к дому попа. Церковь была закрыта. Но теперь мне надобно дать читателям понятие о моем тогдашнем состоянии. Я пребывал в спокойном отчаянии. В кошельке у меня было три или четыре сотни цехинов, но я понимал, что вишу здесь на волоске и мне нельзя находиться здесь долго: скоро все узнают, где я, а поскольку осудили меня заочно, то и обойдутся со мной по заслугам. Я был бессилен принять решение: одного этого довольно, чтобы любое положение сделалось ужасным. Если бы я по своей воле возвратился на Корфу, меня бы сочли сумасшедшим: я неизбежно предстал бы мальчишкой либо трусом; а дезертировать вовсе мне не хватало духу. Не тысяча цехинов, оставленная мною у казначея в большой кофейне, не пожитки мои, довольно богатые, и не страх оказаться в нищете были главной причиной этой нравственной немощи – но госпожа Ф., которую я обожал и у которой до сих пор не поцеловал даже руки. Пребывая в подобном унынии, мне ничего не оставалось, как отдаться самым насущным нуждам; а в ту минуту самым насущным было отыскать кров и пищу.
Я громко стучусь к священнику. Он подходит к окну и, не дожидаясь, пока я скажу хоть слово, захлопывает его. Я стучусь снова, бранюсь, бешусь, никто не отвечает, и в гневе я разряжаю ружье в голову барана, что щиплет травку в двадцати шагах от меня. Пастух кричит, поп мчится к окну с воплем «Держи вора!», и в тот же миг гремит набат. Бьют в три колокола сразу, и я, предполагая столпотворение и не ведая, каков будет его конец, перезаряжаю ружье.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?