Текст книги "Моя последняя любовь. Философия искушения"
Автор книги: Джованни Казанова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Жизнь в Парме
Я поехал в театр и познакомился там с несколькими корсиканскими офицерами, которые служили во Франции в Королевском итальянском полку, а также с одним молодым сицилианцем по имени Патерно, отменнейшим вертопрахом, какого только видел свет. Этот юноша был влюблен в актрису, которая потешалась над ним: он развлекал меня описаниями ее бесподобных качеств и рассказами о ее жестокосердии. Хоть она и принимала его в любое время, но каждый раз, когда он пытался добиться хоть какой-нибудь милости, немедленно отвергала. Ко всему этому, бесчисленными обедами и ужинами, без которых вообще не стала бы обращать на него внимания, она разоряла несчастного.
В конце концов ему удалось заинтриговать меня. Рассмотрев его предмет на сцене и найдя в нем некоторые достоинства, я решил завязать знакомство, и Патерно взял на себя удовольствие сопровождать меня.
Я встретил в ней легкость обхождения и, зная ее скудные средства, не сомневался, что пятнадцати или двадцати цехинов достаточно для овладения этой крепостью. Слушая такие мои рассуждения, Патерно лишь рассмеялся и заявил, что если я осмелюсь сделать ей такое предложение, она вообще откажет мне от дома. Он назвал мне офицеров, которых она не желает более видеть, чтобы наказать за подобные предложения. «Тем не менее, – добавил он, – мне бы хотелось, чтобы вы попробовали и потом откровенно рассказали мне, как обернулось дело». Я понял, что он смеется надо мной, но обещал исполнить его желание.
Придя к ней в ложу и воспользовавшись тем, что она восхищалась моими часами, я сказал, что стоит ей только захотеть, и она получит их.
– Благородные люди не делают подобных предложений честной девице.
– Другим я предлагаю не больше дуката, – ответил я и удалился.
Узнав от меня про этот разговор, Патерно подпрыгнул от удовольствия, а дней через семь или восемь объявил мне, что она описала ему всю сцену в точности и теперь полагает, что я не хожу к ней из боязни быть пойманным на слове. Я просил передать, что навещу ее еще раз, но не ради предложений, а чтобы показать мое пренебрежение такими авансами.
Повеса мой исполнил все без умолчаний, и раздосадованная актерка велела ему сказать, что я просто боюсь появиться у нее. Решив доказать в тот же вечер свое презрение, я после второго акта, когда она уже закончила роль, явился к ней в ложу. Она отослала какого-то сидевшего там субъекта, якобы по спешной надобности и, после того как тщательно заперла дверь, с веселым видом уселась ко мне на колени и спросила, верно ли, что я так сильно ее презираю.
В подобном положении никогда не достает духу обидеть женщину, и вместо ответа я сразу же приступил к делу, не встретив даже такого сопротивления, которое служит для возбуждения аппетита. Но и здесь, по своему обыкновению, я поддался чувству, абсолютно неуместному, когда благородный человек имеет слабость вступать в отношения с женщинами подобного сорта, и оставил ей двадцать цехинов. Весьма довольные друг другом, мы вместе посмеялись над глупостью Патерно, который, очевидно, совсем не понимал, как оканчиваются обиды такого рода.
На следующий день, повстречав беднягу сицилианца, я сказал ему, что провел время с великой скукой и вообще не намереваюсь более ходить туда. На самом деле я не имел к тому желания, но более существенная причина, указанная мне самой природой ровно через три дня, вынудила меня сдержать данное слово.
Хоть и глубоко озабоченный своим постыдным положением, я не жаловался, ибо видел в этом несчастье справедливую кару за то, что польстился на новоявленную Лаису.
Я решил довериться господину де ла Э, который обедал у меня почти каждый день, не скрывая своей бедности. Этот умудренный годами и жизнью муж передал меня в руки искусного лекаря, бывшего к тому же еще и дантистом. Известные симптомы вынудили его принести меня в жертву богу Меркурию, и это средство из ртути не позволило мне выходить из комнаты в течение шести недель. Все это случилось зимой 1749 года.
Пока я избавлялся от одной скверной болезни, де ла Э заразил меня еще худшей, хоть я и не считал себя ей подверженным. Этот фламандец, оставлявший меня одного лишь на один час утром, чтобы, как он говорил, сходить помолиться, превратил меня в святошу! Несомненно, подобная перемена в моем рассудке была следствием ослабления организма из-за употребления ртути. Этот вредоносный металл притупил мой ум настолько, что все прежние убеждения казались мне ложными. Я решился вести совсем другой образ жизни.
Де ла Э говорил мне о рае и делах потустороннего мира с такой убежденностью, словно побывал там собственной персоной, и это даже не казалось мне смешным, настолько приучил он меня не доверяться рассудку.
В начале апреля, совершенно излечившись от своего недуга и обретя прежнее здоровье, стал я каждый день посещать со своим благодетелем храмы и не пропускал ни единой службы. С ним же я проводил вечера в кофейне, где неизменно собиралось веселое общество офицеров. Среди них выделялся один провансалец, который развлекал компанию всяческими небылицами и рассказывал о своих подвигах на поле брани под знаменами разных держав, главным образом испанскими. Поскольку он был занятен, то в виде поощрения все делали вид, что верят ему. Заметив мой пристальный взгляд, он спросил, не были ли мы ранее знакомы.
– Черт возьми, сударь, еще бы не знакомы! Разве вы забыли, что мы вместе сражались при Арбелах?
Слова мои были встречены общим смехом, но фанфарон, нимало не смутившись, с живостью ответил:
– Но что здесь смешного? Я и в самом деле был там, и кавалер мог меня видеть. Кажется, я даже припоминаю его.
Затем, обратившись уже ко мне, он назвал полк, в котором мы оба служили, и мы тут же расцеловались, выразив обоюдное удовольствие вновь встретиться в Парме.
После такой истинно комической шутки я удалился в сопровождении моего неразлучного попечителя.
На следующее утро мы с ним еще сидели за столом, когда в комнату вошел мой провансальский хвастун и, не снимая шляпы, заявил:
– Синьор Арбела, у меня к вам важное дело. Потрудитесь выйти со мной, а если вам страшно, можете взять кого хотите. Я всегда управлялся с полудюжиной противников.
Не отвечая на тираду ни слова, я встал, вынул пистолет и, прицеливаясь, сказал с твердостью:
– Никому не позволено беспокоить меня в моей комнате. Извольте выйти, или я прострелю вам голову.
Мой храбрец выдернул из ножен шпагу и предложил мне стрелять. В ту же минуту де ла Э бросился между нами и стал отчаянно стучать в пол. Явился хозяин и пригрозил офицеру, что позовет стражу, если тот сейчас же не уберется.
Офицер ушел, заявив, что я публично оскорбил его и он постарается получить сатисфакцию столь же публично.
Опасаясь, как бы дело не приняло дурной оборот, я стал рассуждать о средствах к исправлению положения. Однако нам недолго пришлось ломать голову – через полчаса явился офицер герцога Пармского с приказанием мне незамедлительно прибыть к конному караулу, где старший по гарнизону майор де Бертолан хочет говорить со мной.
Я попросил де ла Э сопровождать меня в качестве свидетеля, чтобы подтвердить как все сказанное мной в кофейне, так и произошедшее у меня в комнате.
У майора я застал нескольких офицеров. Среди них был и мой фанфарон.
Господин де Бертолан, человек неглупый, увидев меня, слегка улыбнулся, а затем с самым серьезным видом сказал:
– Сударь, поскольку вы публично обидели этого офицера, то обязаны дать ему публичную же сатисфакцию согласно его желанию. Как старший по гарнизону я вынужден требовать от вас этого, чтобы дело кончилось к всеобщему удовольствию.
– Господин майор, о сатисфакции не может быть и речи, поскольку я ни в каком смысле не сказал ничего оскорбительного, а лишь заметил, что, кажется, видел его в битве при Арбелах, и сомневаться в этом у меня не было никаких оснований, тем более получив подтверждение от него самого.
– Но мне, – перебил меня офицер, – послышалось «Родела», а не «Арбелы», а все знают, что я был при Роделе. Вы же говорили об Арбелах с единственным намерением посмеяться надо мной, потому что эта битва произошла более двух тысяч лет назад, а сражение у Роделы в Африке относится к нашему времени, и я был там под командой герцога Монтемара.
– Прежде всего, сударь, вы не можете судить о моих намерениях. Я не оспариваю того, что вы были при Роделе, если вы так говорите. Но теперь дело меняется, и сатисфакции требую уже я, раз вы осмеливаетесь утверждать, что я не участвовал в Арбельском сражении. Герцог Монтемар там не командовал, но я был адъютантом при Парменионе, меня ранили у него на глазах. Если вы желаете видеть шрам от этой раны, то я, к сожалению, не смогу удовлетворить вас, ибо тогдашнее мое тело уже не существует, а тому, в котором я живу теперь, лишь двадцать три года.
– Все это похоже на безумие, но в любом случае у меня есть свидетели, что вы посмеялись надо мной, и я требую сатисфакции.
– Равно как и я. Наши притязания являются по меньшей мере одинаково справедливыми, но мои даже основательнее – ведь ваши свидетели подтвердят, что вы говорили, будто видели меня при Роделе, а я, черт возьми, никак не мог быть там.
– Возможно, я ошибся.
– Это могло произойти и со мной.
Майор, еле сдерживавшийся, чтобы не рассмеяться, сказал:
– Я не вижу никаких оснований требовать сатисфакции, поскольку кавалер, так же как и вы, согласился, что мог ошибиться.
– Но разве возможно, чтобы он участвовал в битве при Арбелах?
– Он оставляет вам право верить или не верить этому. А теперь, господа, позвольте просить вас, как истинно благородных людей, пожать друг другу руки.
Что мы и сделали с превеликим удовольствием.
На следующий день несколько смущенный провансалец явился пригласить меня к обеду, и я достойно принял его. Так закончилось это забавное происшествие, чему больше всех радовался господин де ла Э.
Больная красавица
Я ее вылечиваю. Меня хотят погубить и строят козни. Происшествие у юной графини Бонафеде. Эрберия. Обыск у меня в доме. Беседа моя с г‑ном де Брагадином. Я взят под стражу по приказу Государственных инквизиторов
Итак, отужинав в ранний час с г‑ном де Брагадином, направляюсь я в свой новый дом для свиданий, поблаженствовать на свежем воздухе на балконе спальни. К удивлению своему, ступив на балкон, обнаружил я, что он занят. Какая‑то девица, весьма красивая собою, встает и просит простить ее за то, что позволила себе подобную вольность.
– Это меня приняли вы утром за восковую статую, – говорит она. – Из‑за комаров мы не зажигаем света, покуда окна открыты; но как только вы пожелаете лечь спать, мы их закроем и удалимся. Это моя младшая сестра, а матушка уже в постели.
Я отвечаю, что балкон к ее услугам, что еще рано и что я прошу только дозволить мне переодеться в шлафрок и присоединиться к их обществу. Два часа развлекала она меня разумными и приятными речами и в полночь ушла. Юная сестра ее зажгла свечу и тоже удалилась, пожелав мне доброй ночи.
Ложась спать, думал я об этой девушке: мне не верилось, что она больна. Говорила она звонким голосом, была весела, образованна и остроумна. Коли болезнь ее проистекала лишь из отсутствия того лекарства, какое Ригелини называл единственным и неповторимым, недоумевал я, то что за роковая случайность помешала ей излечиться в таком городе, как Венеция: ведь, невзирая на бледность, она представлялась мне вполне достойной пылкого любовника и достаточно умной, чтобы тем или иным образом принять наконец несравненное по сладости лекарство.
Назавтра, проснувшись, я звоню, и входит ко мне младшая сестра – прислуги в доме не было, а заводить своей я не хотел. Я спрашиваю горячей воды для бритья и справляюсь о здоровье сестры; та отвечает, что сестра здорова и бледность ее не болезнь – разве только всякий раз, как она задыхалась, ей приходилось пускать кровь.
– Но это ей не мешает отлично есть и еще лучше спать, – заключает она.
При этих словах девочки доносятся звуки скрипки.
– Это сестра, – объясняет младшая, – она учится танцевать менуэт.
Я быстро одеваюсь и иду посмотреть: прелестная барышня танцует менуэт под присмотром старого учителя, который позволяет ей косолапить. Единственным недостатком девушки была лишь смертная белизна кожи, чересчур напоминавшей снег; ей не хватало живого румянца.
Учитель танцев приглашает меня станцевать менуэт со своей подопечной; я и сам не прочь, но прошу его играть larguissimo, в самом медленном темпе. Он отвечает, что барышня слишком утомится, однако та возражает, что вовсе не так слаба. Окончив менуэт, принуждена она была броситься в кресла, и на щеках ее явилось некое отдаленное подобие краски. Но танцовщику она сказала, что впредь желает танцевать только так. Когда мы остались одни, я объяснил ей, что человек этот учит ее не довольно хорошо и не исправляет ошибок. Я научил ее держать носки наружу, изящно подавать руку и приседать в такт, а через час, когда она заметно притомилась, я извинился и отправился на Мурано к М. М.
Ее застал я в глубокой печали. Отец К. К. умер, девушку взяли из монастыря и теперь выдают замуж за адвоката. Она оставила М. М. письмо ко мне, где говорила, что если мне снова угодно будет обещать ей жениться, когда я сочту это возможным, то она станет ждать и твердо отказывать всякому претенденту на ее руку. Без всяких околичностей я отвечал, что не занимаю никакого положения в обществе и, по всему судя, не могу надеяться вскорости его занять, а потому даю ей свободу и даже советую не отвергать возможного жениха, если, по ее мнению, он способен составить ее счастье. Несмотря на эту явную отставку, К. К. вышла замуж за*** лишь после бегства моего из Пьомби, когда никто не верил, что я смогу когда‑нибудь возвратиться в Венецию. Я повстречал ее вновь лишь девятнадцать лет спустя. Когда б теперь жил я в Венеции, я бы, конечно, не женился на ней – в моих летах брак смехотворен, – но непременно соединил бы судьбу ее со своею.
Мне смешно, когда женщины, случается, называют мужчин вероломными и обвиняют их в непостоянстве. Они были бы правы, когда б могли доказать, что, клянясь им в верности, мы уже питаем намерение эту верность нарушить. Увы! Мы любим, не спрашиваясь у разума, и тем более разум ни при чем, когда мы прекращаем любить.
В эти же дни получил я письмо от посланника. Он просил меня направить все силы ума на то, чтобы вразумить М. М. Ничто, полагал он, не может быть неосторожней с моей стороны, как выкрасть ее и увезти в Париж, где, несмотря на все его покровительство, она не сможет себя чувствовать в полной безопасности. Подобное же письмо написал он и М. М., и бедняжка поведала мне свое огорчение.
Небольшое происшествие дало нам повод для некоторых размышлений.
– Только что похоронили у нас одну монахиню, – сказала М. М. – Умерла она позавчера, от чахотки, двадцати восьми лет от роду и святою смертью. Звали ее Мария Кончетта. Она была с тобою знакома и сказала имя твое К. К., когда ты во всякий праздничный день приходил сюда к мессе. К. К. не удержалась и просила ее хранить молчание. Та монахиня сказала, что ты опасный человек, и всякой девушке следует тебя опасаться. К. К. рассказала мне обо всем после твоего появления в костюме Пьеро, когда раскрылось твое имя.
– Как звали эту монахиню в миру?
– Марта С.
– Теперь мне все понятно.
И я поведал М. М. от начала до конца историю своих любовных похождений с Нанеттой и Мартон и заключил рассказ письмом, в котором та писала, что обязана мне, хотя и косвенно, спасением своей души.
Полуночные мои беседы на балконе с дочерью хозяйки и урок, что давал я ей всякое утро, произвели в восемь – десять дней два вполне естественных следствия. Во‑первых, она больше не задыхалась, во‑вторых, я в нее влюбился. Месячные к ней еще не пришли; но посылать за лекарем больше не было нужды. Ригелини навещал ее и, видя, что чувствует она себя лучше, предсказал ей еще до осени то благодеяние природы, без которого жизнь ее продолжалась лишь благодаря ухищрениям лекаря. Мать ее взирала на меня как на ангела Божьего, посланного излечить дочь, а та исполнена была благодарности, каковая у женщин лишь на крошечный шажок отстоит от любви. Я велел ей отказать от места своему учителю танцев.
Но вот прошли эти десять – двенадцать дней, и вдруг в тот самый момент, что я давал ей урок, она, казалось, едва не умерла на моих глазах. С ней случилось ее удушье – гораздо худшее, нежели, например, астма. Она, словно мертвая, рухнула мне на руки. Мать, привычная к подобному ее состоянию, немедля послала за хирургом, а юная сестра стала расшнуровывать платье ее и юбку. Красота упругой ее груди, каковой не было нужды в красках, поразила меня. Я прикрыл ее со словами, что, попадись она на глаза хирургу, он не сумеет пустить кровь; но едва она заметила, что сам я с удовольствием держу руку поверх одеяла, она, глядя на меня умирающим взором, самым кротким образом оттолкнула ее.
Хирург явился, пустил ей скорей кровь из руки, и не прошло и минуты, как она ожила. Он сразу положил ей компресс, и все было готово. Выпустил он едва четыре унции крови, и мать ее сказала, что большего никогда и не требовалось: я понял, что чудо вовсе не столь велико, как представляет Ригелини. Кровопускание ей делали два раза в неделю, а значит, за месяц теряла она три фунта крови – столько, сколько должна была терять при менструациях; поскольку же с той стороны сосуды были закупорены, природа, всегда заботящаяся о самосохранении, угрожала ей гибелью, если не облегчится она от избытка крови, мешающего свободному ее току.
К некоторому моему удивлению, едва хирург удалился, она сказала, что если мне будет угодно подождать ее минутку в зале, то она придет, и мы продолжим урок танцев. Она и в самом деле пришла и чувствовала себя прекрасно, словно ничего и не было.
Грудь ее, о которой получил я достойное свидетельство двух своих органов чувств, не давала мне покоя; она так взволновала меня, что домой я возвратился под вечер. Они с сестрой были в своей комнате. Она сказала, что придет подышать воздухом ко мне на балкон в два часа, а теперь ждет своего крестного, каковой был близким другом ее отца и вот уже восемь лет приходит всякий день к ней часа на полтора.
– Сколько ему лет?
– Между пятым и шестым десятком. Он женат. Это граф С. Ко мне он привязан нежно, но по‑отцовски. Нынче он любит меня так же, как и в самом раннем детстве. Иногда и жена его приходит навестить меня или приглашает на обед. Будущей осенью я поеду с нею в деревню. Граф знает, что вы у нас живете, и ничего не имеет против. Он с вами незнаком, но если вам угодно, сегодня же вы с ним познакомитесь.
Речь эту выслушал я с удовольствием: я узнал все, что хотел, не имея нужды в нескромных вопросах. Дружба этого грека могла быть только плотской. То был муж графини, вместе с которой два года назад увидал я впервые М. М.
Граф оказался весьма учтив. Отеческим тоном поблагодарил он меня за участие в его крестнице и просил назавтра пожаловать вместе с нею к нему на обед, где он будет иметь счастье представить мне свою супругу. Я с удовольствием принял приглашение. Я всегда любил неожиданности, а встреча моя с графиней обещала быть неожиданностью занятной. Вел он себя как человек порядочный, и после ухода его я, на радость девушке, весьма его за это хвалил. Она сказала, что у него в руках все бумаги, позволяющие вернуть у дома Персико наследство ее семьи, сорок тысяч экю; четвертая часть этих денег принадлежала ей, не считая еще приданого матери, которым та желала распорядиться в пользу дочерей. Таким образом, супругу своему она принесет приданое в пятнадцать тысяч дукатов, и сестра ее столько же.
Девица эта, желая влюбить меня в себя и удостовериться в моем постоянстве, не спешила оказывать мне милости, а когда я пытался их добиться, противилась и осыпала меня упреками, на которые не осмеливался я возражать; однако вскоре я заставил ее переменить поведение.
Назавтра я отправился с нею к графу, не предупредив, что знаком с графиней. Я полагал, она сделает вид, будто со мною незнакома – но ничуть не бывало. Она встретила меня радушно, словно старинного знакомца, и когда муж ее, слегка удивленный, спросил, давно ли мы знакомы, отвечала, что мы встречались два года назад в Ла Мире. День прошел очень весело.
Под вечер, возвращаясь с девицей домой в моей гондоле и потребовав некоторых к себе милостей, получил я вместо них одни упреки и был столь ими обижен, что, доставив девушку домой, отправился ужинать к Тонине и провел у нее почти всю ночь, ибо Поверенный явился очень поздно. Назавтра, проспав до полудня, я не дал ей урока, и когда попросил за это прощения, она отвечала, что стесняться мне нечего. Вечером она не явилась на балкон, и я обиделся. На следующий день ухожу я из дому очень рано, никаких уроков, а вечером на балконе веду с нею равнодушные речи; однако ж наутро просыпаюсь от великого шума, выхожу из комнаты посмотреть, что случилось, и хозяйка говорит, что дочь снова задыхается. Скорей за хирургом.
Я вхожу к девушке, вижу ее умирающей, и сердце мое обливается кровью. Дело было в начале июля, она лежала в постели, укрытая одной лишь простыней. Только глаза ее еще могли говорить со мною. Я спрашиваю, есть ли у нее сердцебиение, кладу руку ей на грудь, целую в вершину холма, и у нее недостает сил мне противиться. Я целую ее ледяные губы, а рука моя спускается скорей полутора локтями ниже и завладевает совершенной там находкою. Она слабо отталкивает мою руку, но в глазах ее столько силы, что я понимаю неуважительность своего поступка. Тут является хирург, открывает ей вену, и она немедля начинает дышать. Ей хочется встать, но я советую ей полежать в постели и обещаю послать за своим обедом и отобедать подле нее; тогда она соглашается, а мать ее говорит, что постель пойдет ей только на пользу. Она надевает корсет и велит сестре положить поверх простыни легкое одеяло: простыня не скрывала вовсе очертаний ее фигуры.
Поступок мой пробудил во мне любовный пламень, и я, в решимости не упустить счастливого случая, буде он представится, прошу хозяйку послать кого‑нибудь на кухню к г‑ну де Брагадину сказать, чтобы прислали мне обед, а сам, сев у изголовья больной красавицы, убеждаю ее, что она непременно излечится, если только сумеет полюбить.
– Я уверена, что выздоровею; но могу ли я любить кого‑нибудь, если сомневаюсь, что любима?
Разговор наш становился все живее, и вот я уже кладу ей руку на бедро и прошу не прогонять меня; продолжая просить, проскальзываю я выше и достигаю до такого места, пощекотав которое, должен был, как мне казалось, доставить ей самое приятное ощущение. Однако ж она отодвигается и говорит мне с сердцем, что, быть может, именно то, что я сделал, и есть причина ее болезни. Я отвечаю, что такое возможно, и, убедившись через это признание, что достигну желаемого, преисполняюсь надежды вылечить ее – если только правда все то, что о ней говорят. Щадя стыдливость ее, я не задаю нескромных вопросов, объявляю, что люблю ее, и обещаю не требовать никакой иной пищи своему чувству, кроме той, какую она сама сочтет необходимым мне даровать. Она с большим аппетитом съела половину моего обеда, встала с постели, пока я одевался, чтобы идти в свет, а когда в два часа я вернулся, она уже сидела у меня на балконе.
Сидя напротив меня на балконе, она, проговорив со мною с четверть часа о любви, дозволила глазам моим насладиться всеми своими прелестями, которым лунный свет еще прибавлял привлекательности, и разрешила покрыть их поцелуями. В смятении, что пробудила в душе ее всепоглощающая страсть, и отдавшись на волю инстинкта, враждебного всяческим ухищрениям, она, прижимаясь тесно к моей груди, увлекла меня к счастью с таким пылом, что я со всею ясностью понял – она полагает, будто получает от меня гораздо больше, нежели дает. Я заклал жертву, не обагрив алтаря кровью.
Сестра пришла за ней, говоря, что уже поздно и она хочет спать; та велела ей ложиться, и едва мы остались одни, как без всяких предисловий улеглись в постель. Провели мы вместе всю ночь: я движим был любовью и желанием ее излечить, она – благодарностью и самым необузданным сладострастием. На рассвете отправилась она спать в свою комнату, а я остался изнуренным, но так и не получившим облегчения: боязнь, что она может забеременеть, помешала мне испустить дух, не умирая. Она спала со мною три недели без перерыва, и ни разу не случалось с нею удушья, и ежемесячная благодать пришла к ней. Я бы женился на этой девушке, когда б к концу месяца не произошла со мною катастрофа, о которой я сейчас расскажу.
Быть может, читатель припомнит, что у меня были причины не любить аббата Кьяри, автора того самого сатирического романа, какой давал мне прочесть Муррей. С тех пор, как я объяснился с ним и дал понять, что отомщу за себя, прошел месяц. Аббат держался настороже. В это самое время получил я анонимное письмо, где говорилось, что мне лучше было бы подумать не о том, как поколотить аббата, а о самом себе, и что мне грозит величайшая и неотвратимая беда. Всякий, кто пишет анонимные письма, достоин презрения: это либо предатель, либо глупец; но небречь предупреждением не следует никогда. Я совершил ошибку.
В это время свел со мною знакомство некто Мануцци, прежде мне неизвестный; главное его ремесло было оправщик камней, а сверх того, как обнаружилось позже, служил он шпионом Государственных инквизиторов. Он обещал продать мне в кредит бриллианты, поставив некоторые условия, из‑за которых я принужден был пригласить его к себе домой. Разглядывая множество разбросанных там и сям книг, остановился он перед несколькими манускриптами, в которых речь шла о магии. Радуясь его изумлению, показал я ему те из них, что учили сводить знакомство с духами всех четырех первоэлементов.
Как легко может вообразить себе читатель, книги эти я презирал, но они у меня были. Пятью или шестью днями позже предатель этот явился ко мне со словами, что некий человек, имя которого он назвать не может, готов из любопытства купить пять моих книг за тысячу цехинов, но прежде желал бы взглянуть на них, дабы убедиться в их подлинности. Я вручил ему книги, обязав вернуть их ровно через сутки и в душе не придавая этому никакого значения. Назавтра он и впрямь вернул их, говоря, что незнакомец почел их фальшивыми; но через несколько лет я узнал, что носил он их секретарю Государственных инквизиторов, каковые таким образом удостоверились, что я отменный чародей.
В тот же роковой месяц г‑же Меммо, матери гг. Андреа, Бернардо и Лоренцо, взбрело в голову, будто я склоняю детей ее к атеизму, и тревоги свои она поверила старому кавалеру Антонио Мочениго, дяде г‑на де Брагадина, каковой имел на меня зуб и утверждал, что я посредством своей каббалистики якобы совратил его племянника. Дело относилось к ведению инквизиционного суда, но поскольку заточить меня в тюрьму церковной инквизиции было затруднительно, они решились принести жалобу Государственным инквизиторам, а те взялись заняться моим поведением. Этого было довольно, чтобы погубить меня.
Г‑н Антонио Кондульмер, друг аббата Кьяри, а значит, мой враг и красный Государственный инквизитор, воспользовался случаем и представил меня нарушителем общественного спокойствия. Несколькими годами позже один секретарь посольства сказал мне, что некий доносчик, обзаведясь двумя свидетелями, обвинил меня в том, будто верю я в одного лишь дьявола. Они достоверно утверждали, что когда я проигрывал в карты, то есть в минуту, когда все верующие богохульствуют, я проклинал только дьявола. Меня обвинили в том, что я не соблюдаю посты, хожу лишь на красивые мессы, и есть достаточно причин считать меня франкмасоном. Сверх того, добавили свидетели, посещаю я иностранных посланников, и поскольку вожу дружбу с тремя патрициями и, конечно же, знаю обо всем, что происходит в Сенате, то раскрываю тайну эту чужестранцам за большие деньги, каковые и проигрываю в карты на глазах у всех.
Выслушав все эти обиды, всемогущий трибунал постановил считать меня врагом отечества, заговорщиком и изрядным негодяем. На протяжении двух или трех недель подряд многие люди, которым не мог я не верить, советовали мне совершить путешествие за границу, ибо мною занимается трибунал. Нельзя было сказать большего: жить счастливо могут в Венеции лишь те, о чьем существовании грозный трибунал не подозревает; но я презрел все предупреждения. Когда б я стал обращать на них внимание, то начал бы беспокоиться, а я был враг всякого беспокойства. Я отвечал, что не чувствую никаких угрызений совести, а значит, не могу быть виноват, а коли я не виноват, то бояться мне нечего. Я был глупец. Я рассуждал как свободный человек. Сверх того, неопределенную беду заслоняла для меня беда действительная, гнетущая мысль мою днем и ночью. Я проигрывал каждый день, я увяз в долгах, заложил все свои драгоценности, вплоть до табакерок с портретами – их я, впрочем, вынул и передал г‑же Мандзони, у которой хранились все мои важные бумаги и любовная переписка. Я видел, что за мною следят. Один старый сенатор сказал мне, что трибуналу известно, будто юная графиня Бонафеде сошла с ума от наркотиков и любовных зелий, каковыми я ее снабдил. Тогда она пребывала еще в лечебнице и в приступах безумия неизменно вспоминала меня и награждала проклятиями. Я должен поведать эту короткую историю читателю.
Юная эта графиня получила от меня несколько цехинов вскоре после возвращения моего в Венецию и решила, что сумеет заставить меня и впредь наносить ей, к вящей ее пользе, приятные визиты. Несколько раз я заходил к ней, дабы прекратить докучные ее записки, и всякий раз оставлял ей денег; но ни разу, не считая первого, не нашла она во мне снисхождения и не добилась знаков внимания. Прошел год, и она затеяла преступное дело; не могу обвинять ее в этом достоверно, но у меня довольно причин считать ее виновницей того, что случилось.
Она написала мне письмо и убедила, сославшись на весьма важное дело, прийти к ней в определенный час. Из любопытства явился я к ней в назначенное время. Она немедля бросилась мне на шею и объявила, что важным делом была любовь. Я посмеялся над нею. В тот раз была она красивее обыкновенного и чище. Она завела разговор о крепости Св. Андрея и так меня разозлила, что я уже почти готов был удовлетворить ее желаниям. Сняв плащ, спрашиваю я, дома ли ее отец, и она отвечает, что отец куда‑то ушел. Мне случается нужда выйти, возвращаясь в ее комнату, я ошибаюсь дверью – и, к удивлению своему, обнаруживаю в комнате рядом самого графа с двумя подозрительными личностями.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?