Текст книги "Сердце тьмы"
Автор книги: Джозеф Конрад
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Второй ботинок отправился вслед за первым – прямиком в злого бога той реки. Я подумал: «Силы небесные! Все кончено. Мы опоздали. Он погиб – его дар погиб, от копья ли, от стрелы, от дубины… Я так и не услышу речей этого славного малого…» Горе мое было велико, даже слишком. Оно было сравнимо с горем тех дикарей, что выли в зарослях. Подобное уныние и одиночество впору испытывать человеку, которого вдруг лишили веры или жизненного призвания… Кто это здесь вздыхает? Нелепо, скажете? Ну да, нелепо. Господи! Разве ж вам самим никогда… Дайте-ка мне табаку…
Наступила полная тишина, вспыхнула спичка, и в темноте возник тонкий лик Марлоу – бледная кожа, впалые щеки, глубокие морщины, сосредоточенное выражение. Когда он поднес трубку к губам и начал усердно ее раскуривать, его лицо в зареве крошечного огонька словно приблизилось, а потом вновь удалилось в темноту. Спичка погасла.
– Нелепо! – вскричал он. – Да что с вами говорить… У каждого из вас по два адреса, вы как корабли о двух якорях – все спокойно и понятно, за одним углом мясник, за другим – полисмен… Прекрасный аппетит, температура нормальная… Слышите? Нормальная! Изо дня в день, круглый год! И вы говорите – нелепо… Черт бы вас побрал! Друзья мои, да чего же вы ждали от человека, который из-за разыгравшихся нервов швырнул в реку пару отличных ботинок? А мог и слезу пустить – сейчас мне даже кажется странным, что не пустил. Я ведь всегда гордился своей стойкостью, слабонервным меня не назовешь. Однако ж весть о том, что теперь я лишен привилегии послушать речи талантливого Куртца, ранила меня в самое сердце. Разумеется, я ошибался. Никто не лишал меня этой привилегии, и мне еще предстояло услышать Куртца – наслушаться вдосталь. Но насчет голоса я оказался прав: кроме голоса, у него ничего не осталось. Вскоре мне предстояло его услышать, этот голос, и другие голоса – все они остались в моей памяти лишь бесплотными голосами… Сами воспоминания о той поре подобны едва различимой, затихающей вибрации сплошного потока речи – глупой, мерзкой, дикой, непристойной и попросту злой болтовни, лишенной какого-либо смысла. Голоса, голоса… и даже та девушка… Что ж…
Марлоу надолго погрузился в молчание.
– Призрак его даров я навеки усмирил ложью, – вдруг начал он. – Девушка!.. Как? Я упомянул девушку? Напрасно, она не имеет к этому никакого отношения. Они – женщины – не имеют и не должны иметь к этому никакого отношения. С нашей помощью они должны вечно обретаться в том дивном вымышленном мире, иначе нашему миру несдобровать. Да, она здесь совершенно ни при чем. Если б вы услышали, как спасенный Куртц твердил: «Моя суженая!» – то сразу поняли бы, что ей там не место. А эта его массивная лобная кость! Говорят, волосы иногда растут и после смерти, но этот… кхм, эта особь совершенно облысела. Дикая природа погладила его по головке – и надо же, головка заблестела, как шар из слоновой кости… Она приголубила его, а он – подумать только! – зачах. Она приняла его, полюбила, заключила в свои объятия, проникла в его жилы, иссушила плоть и навеки скрепила союз их душ каким-то невообразимым ритуалом дьявольского посвящения. Он стал ее холеным баловнем. Слоновая кость? Да пожалуйста! Груды слоновой кости, груды! Старая мазанка едва ли не лопалась от кости. Казалось, на всем континенте не осталось больше ни единого бивня, ни на земле, ни под землей. «Почти вся – ископаемая», – презрительно заметил начальник станции. С тем же успехом он мог назвать ископаемым и меня. Нет, кость была обыкновенная, просто ее называют ископаемой, если достали из земли. Дикари порой зарывали бивни в землю, но этот клад зарыли не так глубоко, чтобы уберечь талантливого мистера Куртца от его судьбы. Той костью мы забили трюм под завязку, еще и на палубе осталось. Так он мог любоваться ею до последнего – что, собственно, и делал. Слышали бы вы, как он причитал: «Моя слоновая кость!» О, я-то наслушался. «Моя суженая, моя кость, моя станция, моя река, моя…» Все было его, все принадлежало ему одному. Я то и дело затаивал дыхание – ждал, что тьма разразится чудовищным хохотом, от которого дрогнут звезды на небе. Все принадлежало ему, однако не это важно. Важно было понять, кому принадлежал он сам, какие темные силы позарились на его душу. От этих дум я с ног до головы покрывался гусиной кожей. Вообразить это было невозможно – да и опасно. Куртц занял почетное место среди демонов той страны, причем в прямом смысле слова. Но вам это не понять. Куда уж вам понять, ведь у вас под ногами прочная мостовая, а вокруг – добрые соседи, всегда готовые радостно поприветствовать или наброситься на вас, осторожно ступая между мясником и полисменом в святом ужасе перед оглаской, виселицей и сумасшедшим домом. Куда уж вам вообразить тьму первобытных веков, в какую может занести свободного человека, когда его снедает одиночество – полное одиночество, никаких вам полисменов за углом – и тишина, полная тишина, никаких добрых соседей, что услужливо напомнят об общественном мнении. Все эти мелочи очень важны. Когда их нет, человеку остается уповать лишь на свою внутреннюю силу, на крепость своей веры. Конечно, дурак может и не наделать ошибок – по глупости не заметит, что его одолевают силы тьмы. Полагаю, ни один дурак не продал душу дьяволу. Уж не знаю, отчего это: то ли дураки слишком дураки, то ли дьявол слишком дьявол. Или бывают еще такие возвышенные создания, которые ничего вокруг не видят и не слышат, кроме райских зрелищ и звуков. Земля для них – временное пристанище, и я даже не берусь судить, хорошо это или плохо. Но большинство из нас не относятся ни к тем, ни к другим. Земля – наш дом, где мы вынуждены мириться с самыми неприятными зрелищами, звуками и запахами – нюхать мясо тухлого гиппопотама, черт подери! Тогда-то, слышите, тогда-то и проявляется внутренняя сила, вера в свою способность выкапывать неприметные ямки и прятать в них самое ценное; сила верности, причем не самому себе, а какому-то непонятному и изнурительному делу. Не так уж это и просто. Но не подумайте, будто я пытаюсь оправдаться или объясниться… я лишь хочу отчитаться перед самим собой за… за мистера Куртца… за тень мистера Куртца. Перед тем как окончательно исчезнуть, этот посвященный дух из Ниоткуда оказал мне великую честь: доверил свои тайны – наверное, просто потому, что я понимал по-английски. Прежний – настоящий – Куртц частично обучался в Англии и, как он сам успел рассказать, радел за эту страну. Мать его была наполовину англичанка, отец – наполовину француз. Вся Европа приняла участие в становлении Куртца; постепенно я узнал, что Международное общество подавления диких обычаев доверило ему написание доклада, своеобразного руководства к дальнейшим действиям. И он его написал. А я – прочел. Семнадцать страниц мелким почерком! И где он только нашел на это время? Автор изъяснялся весьма красноречиво, так и сыпал мудреными словечками, однако в его манере письма чувствовалась излишняя возбужденность. Полагаю, Куртц написал доклад еще до того, как у него… скажем так, расшалились нервы и он возомнил себя вожаком пляшущих дикарей, совершавших в полночь жуткие, немыслимые обряды (кстати, как я позднее узнал, обряды эти исполнялись в его честь… понимаете?.. в честь самого мистера Куртца!). И все же его доклад был прекрасен. Начинался он с абзаца, который теперь – в свете новых сведений – кажется мне крайне зловещим. Куртц писал о том, что мы, белые люди, ввиду своего высокого развития, «вне всякого сомнения, кажемся им [дикарям] сверхъестественными существами, наделенными божественной силой», и так далее и тому подобное. «Простым усилием воли мы сделаем наши возможности к насаждению добра практически безграничными» – и все в таком роде. Далее он воспарил в совсем уж горние миры – и меня с собой прихватил. Разглагольствования его были великолепны, но очень уж заумны, всего не упомнишь. Там было что-то про экзотическую Беспредельность на службе у благородного Человеколюбия. Признаюсь, я загорелся: так на меня подействовала сила красноречия – разящий и благородный гений слова.
В этом волшебном потоке красивых фраз не было ни намека на практические советы, если не считать методическим руководством карандашную приписку в конце последней страницы, сделанную, по всей видимости, уже гораздо позже и дрожащей рукой. Слова были очень просты – и после столь душеспасительных фраз, взывающих к лучшим альтруистическим чувствам читателя, особенно ослепительны и страшны, как внезапная вспышка молнии на ясном небе: «Всех дикарей – истребить!» Любопытно, что сам Куртц об этом ценном постскриптуме начисто забыл и впоследствии не раз просил меня позаботиться о его «памфлете», как он его называл, поскольку в будущем сей труд помог бы ему сделать карьеру. Куртц подробно посвятил меня в свои дела, и мне пришлось позаботиться не только о докладе, но и о добром имени автора. Для этого я сделал достаточно и обрел неоспоримое право навсегда отправить имя Куртца и его «памфлет» на покой, в помойку прогресса, к остальному мусору и, так сказать, дохлым кошкам цивилизации. Но выбор не за мной. Куртца не забудут. Уж кем-кем, а заурядной личностью его не назовешь. Он внушал первобытным душам такой страх – или обожание, – что они готовы были совершать ужасные колдовские обряды в его честь; мелкие души пилигримов он наполнял недобрыми предчувствиями; он успел обзавестись как минимум одним верным другом и завоевать по крайней мере одну добрую человеческую душу, которую не испортила корысть и в которой не было ничего первобытного. Нет, я не могу его забыть, но и не готов утверждать, что он стоил той единственной жизни, которую мы потеряли по дороге. Я невыносимо тоскую по своему рулевому – и начал тосковать еще тогда, когда его труп лежал на полу рубки. Вероятно, вам покажется странным мое горе по какому-то дикарю – жизнь его была подобна песчинке в черной Сахаре. Видите ли, он все-таки что-то делал: вел мое судно. На протяжении месяцев он был моим помощником, моим орудием. Мы были своего рода напарники. Он вел мое судно, а я подмечал его изъяны, и вот между нами родилась едва ощутимая связь, которую я увидел лишь после того, как она оборвалась. Его предсмертный взгляд, глубина которого так меня поразила, по сей день жив в моей памяти – словно в последний и самый важный миг мы признали друг в друге дальнее родство.
Бедняга! Зачем ему понадобилось открывать ставень? Никакого самообладания, никакого – и у Куртца тоже. Он был как тонкое деревце на ветру. Надев сухие тапочки, я вырвал копье из бока рулевого (признаюсь, это действие я совершил, крепко зажмурившись) и вытащил его из рубки. Я прижал его плечи к своей груди, обнял и изо всех сил рванул на себя. Как он был тяжел! Казалось, таких тяжелых людей не бывает на свете. Затем я без лишних церемоний сбросил его за борт. Течение подхватило его будто травинку, тело дважды перевернулось в воде и скрылось из виду. Все пилигримы и начальник тотчас столпились вокруг рубки и принялись трещать, как взбудораженные сороки, обсуждая происшедшее и шепотом порицая мое бессердечное проворство. Понятия не имею, зачем им понадобился труп рулевого. Наверное, они хотели его забальзамировать. А потом я услыхал на палубе совсем другой шепоток – куда более зловещий. Ребят-лесорубов тоже возмутил мой поступок, причем их возмущение я хотя бы мог понять – но не принять, разумеется. Да уж! Пусть лучше моего рулевого сожрут рыбы, чем кто другой, решил я. При жизни рулевым он был второсортным, но после смерти имел все шансы стать первосортной закуской – и, вероятно, причиной серьезных бед. К тому же я хотел поскорее взяться за штурвал – пилигрим в розовой пижаме правил из рук вон плохо.
Этим я и занялся сразу по окончании скромных похорон. Мы шли средним ходом ровно посередине протоки, и я прислушивался к болтовне на палубе. Начальник решил забыть о Куртце и о станции; Куртц, несомненно, умер, а станцию сожгли… и так далее и тому подобное. Рыжий пилигрим был вне себя от мысли, что нам удалось по крайней мере отомстить за бедного Куртца.
– Знать, изрядно дикарей мы покосили в тех кустах, а? Что думаете? Я прав?
Он едва ли не приплясывал на месте, кровожадная рыжая сволочь! А сам чуть не грохнулся в обморок, увидев раненого! Я не выдержал и заметил:
– Дыма вы напустили изрядно, это точно.
По тому, как шелестели и разлетались верхушки кустов, я понял, что почти все пули пролетели слишком высоко. Если хочешь куда-то попасть, целиться надо с плеча, а не с бедра и зажмурившись. Я решил – и оказался прав, – что дикарей обратил в бегство гудок парохода. От ужаса они забыли про Куртца и принялись возмущенно и негодующе выть на меня.
Начальник стоял у штурвала и заговорщицки бормотал о необходимости поскорее – еще засветло – спуститься как можно ниже по реке. Тут я увидел впереди, на берегу, расчищенный клочок земли, а на нем – очертания какого-то здания.
– Что это? – спросил я.
Он потрясенно хлопнул в ладоши.
– Станция!
Я тут же направил пароход к берегу, но скорости не прибавил.
Надев очки, я увидел впереди пологий склон холма, полностью очищенный от подлеска. На вершине его стояло длинное покосившееся строение, наполовину заросшее высокой травой. Даже издалека были видны черные дыры, зиявшие в двускатной крыше. Сразу за домом начинались джунгли: никакого забора или ограждения, – но раньше забор, видимо, все-таки был, поскольку кое-где торчали в ряд длинные столбики с резными шарами на верхушках. Доски – или что там раньше держалось на этих столбах – исчезли. Вокруг, разумеется, стоял непроходимый лес. Берег был полностью очищен, и у самой кромки воды я увидел белого человека в дамской широкополой шляпе, который усиленно махал нам рукой. Осмотрев опушку леса, я как будто заметил движение – тут и там за деревьями скользили человеческие силуэты. От греха подальше я прошел по реке чуть дальше и только там заглушил двигатели. Белый человек начал орать, чтобы мы сошли на берег.
– На нас только что напали! – прокричал в ответ начальник станции.
– Знаю… знаю! Не волнуйтесь! – жизнерадостно завопил незнакомец. – Все хорошо! Я так рад!
Что-то в его облике показалось мне смутно знакомым – нечто подобное я уже видел. Подходя к берегу, я гадал, кого же он напоминает. И вдруг до меня дошло. Он походил на арлекина! Одежда его была пошита из коричневой холщовой ткани, но почти сплошь залатана цветными лоскутами – красными, желтыми и голубыми. Заплатки на груди и спине, на локтях и коленях; сюртук оторочен какой-то пестрой материей, брюки подшиты алым. В солнечном свете вид у него был невероятно веселый и вдобавок очень опрятный – я заметил, что костюм залатан весьма искусно. Лицо почти мальчишеское, без бороды, кожа светлая, нос в солнечных ожогах, маленькие голубые глаза… Только что он улыбался – и вот уже опять хмурился, а через секунду снова улыбался: словно солнце и тени быстро бегущих облаков сменяли друг друга на продуваемом всеми ветрами поле.
– Берегитесь, капитан! – проорал он. – Вчера ночью сюда прибило корягу!
Что? Опять коряга? Я грубо выругался. Под конец этого очаровательного круиза я едва не продырявил корыто! Арлекин на берегу повернул ко мне свой толстый вздернутый нос.
– Так вы англичанин? – заулыбался он.
– А вы? – крикнул я из-за штурвала.
Улыбка исчезла, и мой собеседник замялся, словно ему стало совестно за то, что он ввел меня в заблуждение. Однако лицо его быстро просветлело.
– Это все пустяки! – ободряюще прокричал он.
– Мы успели? – спросил я.
– Он там, наверху! – ответил арлекин, кивнув в сторону холма и сразу помрачнев. Его открытое лицо было подобно осеннему небу: то прояснялось, то мгновенно чернело.
Начальник станции в сопровождении вооруженных до зубов пилигримов направился к дому на вершине холма, а странный малый поднялся ко мне на борт.
– Знаете, мне это не по душе, – сказал я. – В кустах прятались туземцы…
Он пылко заверил меня, что все хорошо.
– Что с них возьмешь, люди они простые… Но я вам очень рад. Так устал от них отбиваться!..
– Да вы же сказали, что все хорошо! – воскликнул я.
– О, они не хотели вам зла, – сказал он и, заметив мой недоуменный взгляд, уточнил: – Ну, не совсем так. – И тут же жизнерадостно отметил: – А вашей рубке не помешала бы уборка!
Далее, почти не переводя духа, он посоветовал мне всегда следить за паром в котле, чтобы в случае беды иметь возможность как следует погудеть.
– Один хороший гудок лучше сотни ружей! Люди они простые… – повторил он и продолжил тараторить в том же духе, чем изрядно меня утомил.
Он словно пытался наверстать упущенное, наговориться вдоволь после долгого молчания – и даже, смеясь, сам на это намекнул.
– Разве вы не беседуете с мистером Куртцем?
– О, что вы! С этим человеком нельзя беседовать, его можно только слушать! – восторженно и пылко воскликнул мой собеседник. – А сейчас… – Он махнул рукой, и в блеске его глаз я увидел бездонное отчаяние. Но уже в следующий миг он подскочил на месте, схватил меня за руки, принялся их трясти и затараторил: – Моряк, брат!.. Какая честь… какая радость… счастье-то какое… позвольте представиться… я русский… сын протоиерея… родом из Тамбовской губернии… Что? Табак! Английский табак, превосходный английский табак! Вот это я понимаю… Это по-братски… Курю ли? Да разве бывает, чтобы моряк не курил?!
Трубка его успокоила, и через некоторое время я узнал, что он бросил учебу и нанялся матросом на русское судно, оттуда тоже сбежал, послужил немного в английском флоте, помирился с отцом-протоиереем. Последнее казалось ему особенно важным.
– Но ведь молодым хочется и на мир посмотреть, и опыта набраться… Расширить кругозор…
– Здесь? – перебил его я.
– Да, и здесь тоже! Никогда не знаешь, где найдешь… Здесь я познакомился с мистером Куртцем, – с юношеской серьезностью и даже некоторым укором произнес он.
Я тотчас умолк. Судя по всему, юноше каким-то образом удалось устроиться на службу в голландскую торговую компанию: те снабдили его товарами и провизией, и он направился в глубь страны – с легким сердцем и без малейшего представления о том, что ему грозит. Два года он скитался по реке совершенно один, полностью отрезанный от мира и людей.
– Я не так молод, как может показаться: мне уже двадцать пять. Поначалу старик Ван Шейтен велел мне убираться к черту, но я не послушался, а стал заговаривать ему зубы. Говорил, говорил… видно, он испугался, как бы от моих разговоров у его любимой собаки не отнялись лапы, – с нескрываемым удовольствием рассказывал юноша. – Но я не отставал, и тогда он дал мне пару тюков с грошовыми товарами да несколько ружей – и выразил надежду, что больше никогда не увидит мою рожу. Старый добрый голландец Ван Шейтен… Год назад я послал ему немного слоновой кости – чтобы он не считал меня воришкой. Надеюсь, груз он получил. А на все остальное мне плевать. Кстати, я для вас дров заготовил… Ниже по реке. Там было мое прежнее жилище, видели?
Я вручил ему книгу Тоусона. Юноша сделал такое лицо, словно хотел меня расцеловать, но все же сумел сдержаться.
– Моя единственная книга… А я думал, что потерял ее и никогда больше не увижу! – возбужденно закричал он. – С человеком, который путешествует в одиночку, столько всего может случиться! То каноэ перевернется, то ненароком разозлишь каких-нибудь людей… – Он полистал книгу.
– Вы писали на полях по-русски? – спросил я.
Он кивнул.
– А я подумал, это шифр.
Юноша засмеялся, но тут же умолк и помрачнел.
– Как же я устал отбиваться…
– Вас хотели убить?
– Что вы, нет-нет! – вскричал он и тут же постарался взять себя в руки.
– Почему же они на нас напали? – не унимался я.
– Не хотят его отпускать… – помедлив, робко ответил мой собеседник.
– Да что вы? – с любопытством произнес я.
Сделав таинственное и мудрое лицо, он закивал.
– Говорю вам! Этот человек открыл мне глаза!
Юноша распахнул руки и уставился на меня своими голубыми глазками, которые от восторга стали совершенно круглыми.
Глава 3
Я потрясенно взирал на своего взбудораженного и счастливого собеседника. Он стоял передо мной в шутовском наряде, как будто недавно сбежал из труппы мимов. Факт его существования казался мне необъяснимым чудом. Он сам был неразрешимой загадкой. Невозможно было представить, как он выживал в здешних условиях, как сумел забраться в эдакую глушь, как не умер, не сгинул в первую же секунду своих странствий.
– Я просто забрел чуть подальше… А потом еще дальше… и еще… И там уже понял, что не знаю обратной дороги. Ладно, это неважно. Времени у меня полно. Справлюсь как-нибудь. Главное, увезите отсюда Куртца – как можно скорей, говорю вам!
Волшебные чары юности окружали сияющим ореолом его пестрые лохмотья, его нищету, одиночество, бессмысленность его странствий. Долгие месяцы – годы! – он висел на волоске от смерти, и вот он передо мной – живой и невредимый исключительно благодаря своей юности и бездумной отваге. Меня охватило что-то наподобие восхищения или даже зависти. Волшебные чары гнали его вперед, волшебные чары не давали ему сгинуть. Ему ничего не нужно было от этого дикого края – только возможность свободно дышать и двигаться вперед, пусть с величайшим риском для жизни, в полнейшем одиночестве. Если каким-нибудь человеком когда-нибудь правил чистый, лишенный корысти и расчета дух приключений, то таким человеком, несомненно, был мой новый знакомый в пестрых лохмотьях. Я едва ли не позавидовал чистому и скромному пламени его души. Пламя это поглотило все его мысли о собственном «я», и даже во время разговора с ним я то и дело забывал, что именно он – тот самый человек, на которого я сейчас смотрю – преодолел столько невзгод. А вот его преданности Куртцу я ничуть не завидовал. Он не взращивал ее в себе, она явилась сама, и он принял ее со свойственным юности пылким фатализмом. Должен сказать, мне это показалось самым опасным из всех выпавших на его долю испытаний.
Их встреча была неизбежна: словно двух кораблей, заштилевших борт о борт. Полагаю, Куртц соскучился по публике. Однажды, разбив лагерь в лесу, они говорили всю ночь напролет – или, скорее, Куртц говорил.
– Мы обсудили все на свете, – молвил мой собеседник, словно переносясь в ту ночь. – Я и забыл, что есть на свете такое состояние, как сон. Ночь пролетела мгновенно. Говорили обо всем! Обо всем… И о любви, конечно.
– Так он и о любви с вами говорил! – со смехом воскликнул я.
– Вы не так поняли! – с жаром произнес он. – Мистер Куртц говорил абстрактно, о любви вообще… Он на многое открыл мне глаза… Да, на многое.
Юноша вскинул руки. Мы с ним устроились на палубе, и сидевший неподалеку вожак лесорубов обратил на него свой тяжелый блестящий взгляд. Я невольно осмотрелся по сторонам. Не знаю почему, но никогда прежде – никогда! – этот край, эта река, эти джунгли, этот ослепительный небосвод не казались мне столь унылыми и зловещими, столь непостижимыми для человека и столь беспощадными к его слабостям.
– И с тех пор вы, верно, не расставались?
На самом деле все обстояло не так. Общение у них не складывалось – по разным причинам. Юноша с гордостью сообщил, что дважды выхаживал Куртца, когда тот болел (по всей видимости, чем-то заразным, поэтому выхаживать такого больного было рискованным предприятием), но большую часть времени Куртц проводил в одиночестве – в лесной глуши.
– Порой, приходя на станцию, я по целым дням его дожидался. Но оно того стоило! А иногда…
– Зачем он уходил в лес? Разведывать новые земли?
– Ну да, конечно!
Он нашел множество поселений и одно озеро (мой собеседник не знал, где именно оно находится, поскольку опасался задавать Куртцу лишние вопросы), однако в основном тот занимался поисками слоновой кости.
– Да ведь к тому времени у него закончились товары для обмена! – воскликнул я.
– Зато патроны есть до сих пор, – пряча глаза, ответил юноша.
– То есть Куртц попросту грабил местных, – заключил я.
Он кивнул.
– Но не в одиночку же!
Юноша пробормотал что-то о поселениях на берегу озера.
– А, так Куртц подчинил себе одно из местных племен! – предположил я.
– Они его обожали! – помедлив, воскликнул он.
Его тон меня удивил. Странным казалось его пылкое желание и одновременно неохота рассказывать о Куртце. Ведь этот человек наполнял его жизнь, будил в нем сильные чувства, занимал разум.
– А вы как думали? – вспыхнул он. – Мистер Куртц явился, вооруженный громом и молнией, – они в жизни ничего подобного не видели! И да, он умел наводить ужас. Его поступки нельзя измерять тем же мерилом, что и поступки обывателя. О нет, нет! Однажды, между прочим, он хотел пристрелить и меня… но я его не осуждаю. Я совершенно не в обиде.
– Пристрелить вас? – вскричал я. – За что же?
– Ну, у меня был небольшой запас слоновой кости… Мне ее дал вождь одного племени, обитавшего неподалеку от моего прежнего жилища. Я стрелял для них дичь – а они платили мне костью. И мистер Куртц хотел, чтобы я отдал ему свои запасы. Ничего и слышать не хотел. Говорит, отдавай мне кость и проваливай из этой страны, иначе я тебя застрелю – потому что могу и хочу. Это правда: он мог творить что вздумается, никто ему здесь не указ. Конечно, я отдал кость – зачем она мне? – но из страны не уехал. Нет-нет, я не мог его бросить! Какое-то время мне приходилось скрываться – пока мы снова не подружились. Его опять свалила лихорадка. Когда он поправился, мне пришлось держаться от него подальше, но я был не против. Мистер Куртц в ту пору жил в деревнях на берегу озера и лишь изредка приходил сюда, на станцию: порой беседовал со мной, порой нет, – и в такие дни я к нему не совался. Он очень страдал. Он ненавидел эти края, но уехать почему-то не мог. Когда мне подвернулась такая возможность, я стал умолять его бросить станцию и отправиться домой, пока еще есть время… Предложил сопровождать его. Иногда он даже соглашался, но не успевали мы выдвинуться, как он уходил на очередную охоту за костью… Пропадал целыми неделями, забывался, терялся среди этих людей… Он забывал себя, понимаете?
– Да он сумасшедший! – решил я.
Юноша возмутился. Куртц не мог быть сумасшедшим. Если б я только слышал его речи – хоть два дня назад, – то не осмелился бы даже намекнуть на это… Пока он говорил, я взял бинокль и стал разглядывать берег, главным образом лес по обе стороны от дома. Осознание, что в зарослях могут таиться люди, тихие и безмолвные – такие же тихие и безмолвные, как и сам дом на холме, – внушало мне тревогу. На неподвижном лике этой природы не было ни единого намека на удивительную сказку, которую я не столько слышал, сколько подмечал в отчаянных вскриках, пожатиях плеч, прерванных фразах, глубоких вздохах. Лес был неподвижен, точно маска, и тяжел, точно запертые тюремные ворота. Он смотрел на меня так, словно обладал неким тайным знанием: терпеливо, выжидающе, невозмутимо и молчаливо. Русский тем временем объяснял, что мистер Куртц совсем недавно вернулся на станцию и прихватил с собой всех бойцов озерного племени. Он отсутствовал несколько месяцев – купался в их обожании, как я понимаю, – и вдруг пришел. Видимо, задумал совершить набег на какую-то деревню на другом берегу реки или чуть ниже по течению. Жажда наживы пересилила в нем – как бы выразиться? – менее материальные устремления. Но планы рухнули, когда он тяжело заболел.
– Мне сообщили, что он совершенно беспомощен, поэтому я отважился к нему зайти. Да, он очень плох, очень плох.
Я направил бинокль на дом и не заметил никаких признаков жизни: прохудившаяся крыша, над высокой травой торчит самый верх длинной мазаной стены с тремя квадратными окошками разных размеров – все это как будто находилось от меня на расстоянии вытянутой руки. Тут рука моя дрогнула, и в поле зрения случайно попал один из уцелевших заборных столбов с резным набалдашником. Если помните, я еще издали поразился этой попытке украсить столь обветшалую постройку. Теперь же я ненароком увидел «украшения» вблизи – и отшатнулся, словно от удара. Затем я внимательно разглядел каждый столб и понял, что заблуждался. Округлые набалдашники несли не декоративную, а символическую функцию; они были весьма выразительны и сбивали с толку, потрясали и повергали в смятение – пища одновременно для размышлений и для стервятников, если бы те решили сюда наведаться, а также для муравьев, которым хватило усердия и трудолюбия вскарабкаться на высокий шест. Головы на шестах были бы еще выразительнее, если б их лица не оказались повернуты к дому. Лишь одна голова смотрела на меня – та, которую я разглядел в самом начале. Если честно, увиденное не повергло меня в шок. Дернулся я скорее от изумления, чем от ужаса, ведь поначалу я думал, что это деревянные набалдашники. Через минуту я вновь направил бинокль на первую голову – черную, иссохшую, с впалыми щеками и закрытыми веками. Она будто бы спала крепким сном и при этом улыбалась (губы высохли и обнажили узкую полоску белых зубов), улыбалась своему веселому и вечному сну.
Коммерческих тайн я раскрывать не буду. Начальник станции позже сетовал, что своей деятельностью мистер Куртц загубил всю торговлю в регионе. Своего мнения на этот счет у меня нет, но я хочу донести до вас простую мысль: никакой прибыли те головы на шестах приносить не могли, это уж точно. Они лишь свидетельствовали о несдержанности мистера Куртца в потакании своим низменным страстям, о фундаментальном изъяне, который скрывался за его великолепным красноречием. Знал он об этом своем изъяне или нет, судить не берусь. Полагаю, в последний час, в самый последний миг он все о себе понял. Но тьма добралась до него раньше и жестоко отомстила ему за фантастическое вторжение. Из ее шепота он узнал много нового о себе самом, открыл такое, о чем даже не догадывался, покуда не посовещался с беспредельным одиночеством здешнего края, – и шепот этот таил непреодолимый соблазн. В пустой душе Куртца он отдавался гулким эхом… Я опустил бинокль, и черная голова, которая была так близко, что я мог бы при желании с ней заговорить, вновь отскочила от меня на недосягаемое расстояние.
Поклонник мистера Куртца слегка пал духом и торопливо и невразумительно принялся уверять меня, что не мог снять эти, скажем так, символы: попросту не осмелился. Нет, туземцев он не боялся – те подчинялись только мистеру Куртцу и сами ничего делать бы не стали. Они поселились вокруг станции, и вожаки племен каждый день навещали Куртца. Они приползали…
– Слышать ничего не желаю о диких ритуалах, с которыми они приходили к Куртцу! – вскричал я.
Почему-то мысль о ритуалах была для меня даже более невыносима, чем вид иссохших голов под окнами Куртца. То были всего-навсего дикарские обычаи, но я словно перенесся в лишенный света край, полный неясных ужасов, где чистая незамутненная дикость приносила радость и облегчение и была, очевидно, чем-то имевшим полное право существовать под солнцем. Юноша удивленно посмотрел на меня. Ему и в голову не могло прийти, что кто-то – в данном случае я – не считает мистера Куртца своим идолом. Он забыл, что я не слышал его великолепных монологов о… О чем? О любви, справедливости, жизненных принципах и прочем. Он готов был точно так же пресмыкаться перед Куртцем, как пресмыкались туземцы. По его мнению, я ничего не понимал в здешней жизни – те головы на шестах принадлежали бунтарям. Я расхохотался, чем немало его удивил. Бунтари! Каких только имен не давали бедным туземцам! Сначала они были врагами, потом преступниками, потом рабочими – а эти, значит, бунтари. Бунтарские головы выглядели, на мой взгляд, весьма миролюбиво.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?