Текст книги "Берлинское кольцо"
Автор книги: Эдуард Арбенов
Жанр: Шпионские детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
9
– Он, как и вы вначале, плохо представлял себе, что такое Гейнц Баумкеттер, – продолжал рассказывать старый гравер, шествуя по камням Фриденталя и постукивая иногда своей тростью об их острые грани.
Мы снова вернулись к нашему ворчливому, постоянно философствующему старцу, вернулись, когда многие наши сомнения и недоумения исчезли и можно было дослушать конец истории узника без номера.
– Я сказал ему, что он должен жить, но Исламбек не понял почему. Мне, да и всей нашей группе, казалась закономерной и естественной осведомленность новичка относительно угрозы со стороны Баумкеттера. Он, оказывается, ничего не знал, даже то, что является смертником.
В тот день его не вызвали. Баумкеттеру требовались для эксперимента совершенно здоровые люди, без следов ранения, а Исламбек прибыл в Заксенхаузен со следами свежего прострела шеи и правого плеча. До этого доктор выбирал, наоборот, со шрамами, и кто мог поручиться, что следующий опыт не будет повторением предыдущего?
Мы решили перевести Исламбека в цинкографию, выдав за специалиста, а специалисты нужны были до зарезу – шло изготовление большой партии документов на различных языках. Теперь известно, для чего это делалось – Гиммлер хотел повлиять на трагический исход событий ударом в тылы противника целой армии диверсантов. Ну, чем окончилась затея, вам тоже известно. Как бы то ни было, к удару готовились и, в частности, во Фридентале: армию надо было снабдить фальшивыми документами. Во имя цели шефы замка могли поступиться любыми принципами, даже спасти жизнь смертнику.
Для меня риска особенно не было – парень с высшим образованием, смекалистый, энергичный, натаскать его нетрудно, хотя дело и новое. Комендант отдал нам Исламбека без особых проволочек – нужен, берите, все равно списан. Видимо, у коменданта еще не было точного приказа относительно новичка, в список Баумкеттера не включили, а когда потребует доктор, легко можно взять заключенного из цинкографии – ведомство-то одно и хозяин один. Так, собственно, позже и поступили.
Исламбек по-прежнему ничего не знал о собственной судьбе, он был счастливым человеком. Да, счастливым! Его постоянно призывали к действию, о нем думали, к нему тянулись руки из-за стен Заксенхаузена. Ровно через три дня, когда он уже работал в граверной и кое-чему научился, я принес записку. Для него.
Вы хотите знать, что в ней было сказано. Прежде чем передать по назначению клочок бумаги, я развернул его и прочел. И ничего не понял. То есть понял, но не то, что значилось в записке, – какие-то пустые слова о рубахе или куртке к зиме, не помню уже точно. Шифрованное послание. Об этом нетрудно было догадаться.
Он пробежал глазами текст и вдруг оживился. Даже рассмеялся, кажется.
– Я действительно должен жить, – сказал он мне. Мы стояли около эмалированной ванны с кислотой и смотрели, как шла протравка клише. – Мне просто необходимо жить сейчас…
Он светился, охваченный каким-то чувством или мыслью. И я догадался, что он уже не здесь, не рядом со мной в этом пропитанном кислотой бараке. И, честно говоря, мне было немного обидно и жаль себя. О свободе не подумал, о другом – о соединяющей воедино общности человеческих душ. Этот Исламбек был солдатом какой-то армии, оставался им здесь, в Заксенхаузене, сражался. Как сражался, я еще не знал, но чувствовал, понимал, – борется.
Вечером ему разрешили пройти к коменданту лагеря. Зачем понадобился ему комендант, осталось для меня неизвестным. Я уже обратил ваше внимание на существование неписаного закона для группы Сопротивления – не интересоваться тайной товарища и не разбалтывать свою. Молчание, иногда требовавшее мужества, помогало нам сохранять силы подполья, вести работу без лишних жертв.
Исламбек ничего не сказал мне на следующий день, но по настроению его можно было догадаться, что переговоры с комендантом прошли успешно. Меня это радовало, хотя и не успокаивало – ведь оставалось неясным будущее. Должен я оберегать его или опасность уже миновала? Вопрос этот был задан, естественно, не Исламбеку, а Юзефу Скачинскому. Тот ответил знакомой фразой:
– Ты отвечаешь за его жизнь, что бы ни случилось…
Меня еще интересовал список, предназначенный для Баумкеттера: сохранился ли в нем Исламбек?
Этого не знал Юзеф. Не знали, должно быть, и остальные товарищи из нашей группы. Поэтому решили считать новичка по-прежнему в списке и, следовательно, продолжать борьбу за него. Борьба имела свое конкретное выражение – внушать Паулю Крамеру, старшему мастеру, или, как мы его еще называли, фюреру серной кислоты, что новичок вовсе не новичок и обойтись без него в цинкографии нельзя. Именно сейчас нельзя, когда работы больше, чем надо. Внушение я опять-таки взял на себя. Надеялся, что Крамер согласится задержать травщика хотя бы на месяц или два, а там видно будет.
Все шло хорошо, если не считать моих личных неприятностей. Я называю их неприятностями, хотя они тогда едва не повергли меня наземь. Вы понимаете, человек должен в кого-то верить и в него должны верить. Иначе он не устоит. Мы жили верой. Это может показаться преувеличением. Но когда сидишь пять-десять лет в концлагере, когда мир удален от тебя, превратился в условное понятие свободы, в какое-то светлое пламя, вера необходима человеку, она почти равна самой жизни. Я верил в своего сына… Он предал меня. Не удивляйтесь громкому слову. Предал. По-человечески, отказался от отца. Потом мне сказали, что его принудили, что трудно юноше оказаться вне общества, какое бы оно ни было, трудно быть без друзей. Его называли сыном врага нации, врага отечества. И он отверг меня. Пошел с теми, против кого я боролся. Орал песни, жег факелы. И даже целовал ступени, на которых стоял Адольф, этот обольститель юных душ и кумир фанатиков.
От меня это скрывали. Долго скрывали товарищи, боясь смертельно ранить. Но измена не та тайна, от которой следует оберегать сердца. И я узнал… Как раз в те дни.
Лучше бы сын умер, погиб на фронте – я не знаю, что еще случается с людьми. Но это… И мне надо было стоять, твердо стоять. После пяти лет лагеря… Впрочем, это личное – у каждого есть дети и они не всегда следуют путем родителей, чаще не следуют… Но это больно… Очень больно.
Ваш друг шел моей дорогой, не пугайтесь отождествления, я имею в виду дорогу борьбы и протеста вообще… Не буквальное совпадение тропы. И он нуждался в моей помощи, хотя и не сознавал еще этого.
Вы знаете, что я решил тогда? Нет, не знаете, и никто не знает. Мои руки были почти незаменимы для Крамера – тогда незаменимы. Лежали горы документов, и их следовало перевести на металл. Мне пришла в голову мысль научить Исламбека своему искусству, заставить его в конце концов владеть инструментом, как я, И когда он нащупает штрих, уйти самому. Уйти, чтобы он стал нужным, стал единственным, чтобы без него взвыл Крамер.
Как уйти, вы спрашиваете? Физически. Я хотел сжечь руки. Да, сжечь… Без рук нет гравера, нет Оскара Грюнбаха… Вообще ничего нет…
Сейчас это кажется страшным. Не скрою, мне жаль своих рук, даже теперь, когда они стары. Все-таки руки, и я их люблю. Тогда это не казалось ни ужасным, ни трагическим. Это было необходимо…
Я стал учить его. Учить самым суровым, жестоким методом: не давал отдыхать, не давал спать. Крамер хвалил нас, радовался тому, что появляется еще один гравер. Нам стали выдавать по брикетику концентратов для поддержания сил. Вы думаете, в лагере только били, морили голодом или расстреливали? Там было все сложнее и страшнее – там эксплуатировали человеческие инстинкты и потребности. Желудок был главным союзником наших хозяев, и он часто, очень часто оказывал им помощь в борьбе с людьми. Ну, да это старая истина.
Я возвращаюсь к Исламбеку. Мне казалось, что ученик мой не слишком прилежен, если и старался иногда, то только ради того, чтобы угодить мне, отблагодарить, что ли. И когда я сердился, он хлопал меня по плечу и говорил примирительно:
– Понимаю, пусть Крамер думает, что мы готовы отдать жизнь во имя благополучия фюрера серной кислоты…
Да, он не знал и не хотел знать о нависшей опасности и считал мою затею лишь удачной ширмой, хитрой уловкой, чем-то временным, предназначенным для тактического отступления.
Однажды Исламбека сняли с работы. Пришел обершарфюрер – был такой щупленький, кривой на один глаз эсэсовец при коменданте лагеря, – и потребовал моего ученика. Крамер, конечно, запротестовал. Нашу работу никто не имел права прерывать, ибо это была важная и строго секретная работа, мы находились на территории Фриденталя и подчинялись только шестому отделу Главного управления имперской безопасности. Но обершарфюрер ткнул под нос Крамеру какую-то бумажку, и тот отступил.
Я напугался. Кроме меня, здесь никто не знал о списке Баумкеттера и о том, что в нем значился Исламбек. Первое, что пришло мне на ум, это предупредить как-то моего ученика. И я кинулся к нему, будто хотел отобрать инструмент и резиновые перчатки, но Исламбек взглядом остановил меня, дал понять, что беспокоиться нечего.
Боже, ничего, ничего не знал парень! Счастливец: ведь легче умереть внезапно, не ожидая, не готовясь, не испытывая мучительного приближения к роковому концу.
В небольшом помещении с двумя решетчатыми окнами во двор, хозяйственный двор – там стояли тележки, катки, небольшой трактор с прицепом и огромная цистерна для воды, – Исламбека ждал Ольшер. Комендант ушел, оставив гауптштурмфюрера наедине с заключенным. Так потребовал гауптштурмфюрер.
Когда ввели Исламбека, осунувшийся, бледный, с воспаленными глазами Ольшер глянул настороженно на заключенного, на секунду оживился и снова померк. Заключенный не вызвал у него того чувства надежды, во имя которого он, собственно, и приехал в Заксенхаузен. Саид был жалким в своем лагерном одеянии, исхудалый донельзя, тень человека – не противник, не существо, способное быть полезным начальнику «Тюркостштелле».
Получив вызов, Ольшер уловил какую-то угрозу в тоне, в словах, начертанных на листке бумаги, и надеялся встретить дерзкого, смелого человека. А перед ним – проситель. На что еще, кроме просьбы, способен этот поверженный в прах туркестанец?
Заложив ногу за ногу, откинувшись на спинку грубого, обтертого неведомо кем, стула, Ольшер смотрел с досадой на стоящего у порога Исламбека и ждал. Ждал мольбы, унижения, лести. И от сознания того, что он ошибся, что напрасно ехал в этот холодный, вонючий лагерь и вынужден выслушивать стон несчастного, все внутри у Ольшера сжалось в каком-то тупом отвращении и к окружающему, и к самому себе. Он увидел отчетливо, почти зримо свое собственное унижение.
– Ну, говорите, только короче, – бросил он Саиду.
Саид все еще стоял у порога, ждал приглашения сесть или хотя бы разрешения приблизиться. Услышав «ну!», он понял, что гауптштурмфюрер не собирается говорить «на равных», и шагнул сам к столу.
Ольшер боялся смертельно белых глаз, устремленных на него с мольбой. Крика исступленного боялся. Поэтому, заглушив заранее в себе все способное почувствовать человеческое и откликнуться на него, отвернулся к окну и стал с безразличием смотреть на тележки и цистерну, выпятившую огромное белое брюхо перед самыми решетками. Он не услышал крика – не прозвучал исступленный крик. Прозвучали шаги. Довольно твердые. Заскрипел деревянный стул, такой же, как у Ольшера, – на него сел человек. Заключенный.
– Я должен сделать заявление, представляющее интерес для Главного управления СС…
Не просит, – удивился и даже чуточку обрадовался Ольшер, – значит, что-то в нем есть. Но что?
– Вы повторяетесь, милый мой, а у меня нет ни времени, ни желания выслушивать уже известное.
Да, вступление Исламбека было уже приведено в записке. Но он повторил не для того, чтобы напомнить Ольшеру о ней, а для того, чтобы подчеркнуть важность предстоящего разговора. Теперь можно было приблизить к тайне и самого гауптштурмфюрера.
– …интерес для начальника «Тюркостштелле».
Ольшер почувствовал, как сердца коснулся холодок. Коснулся и остался там, порождая тревогу. Он уже не мог смотреть на повозки и катки за окном, а белое брюхо цистерны его просто раздражало. И отвернуться не мог – пришлось бы встретиться взглядом с заключенным, увидеть прежде, чем настала необходимость, наглые, хищные глаза шантажиста. Так представлял себе сейчас Исламбека гауптштурмфюрер. Поэтому лучше остаться за окном, в хозяйственном дворе, и созерцать эту идиотскую белую цистерну.
– Так что же? – не торопясь, словно его вовсе не трогал намек заключенного, а лишь вынуждала необходимость, спросил Ольшер.
– Я имею в виду события на Берлинер ринге, – выдал еще кусочек тайны Исламбек. Кусочек этот должен был тронуть начальника «Тюркостштелле». Больно тронуть.
Не тронул. Ольшер продолжал строить равнодушие.
– Какое событие?
– Вы знаете о нем больше, чем я…
– В таком случае наш разговор излишен.
Он даже поднялся, этот невозмутимый Ольшер, во всяком случае, сделал попытку оторваться от своего грязного, затертого стула. Надо было остановить Ольшера.
– Исламбек убит!
Это остановило гауптштурмфюрера. Он вернулся в прежнее состояние. И равнодушие тоже вернулось, а может быть, оно и не покидало его.
– Зачем напоминать о вещах, известных всем!
Конечно, все это известно Ольшеру, но почему оно известно заключенному Заксенхаузена. Не задумался над этим господин гауптман?
– Убит ваш Исламбек, – подчеркнул Саид свою осведомленность и одновременно отметил причастность начальника Восточного отдела к истории на Берлинском кольце, – Исламбек, которого вы создали по моему подобию.
Всего сказанного, видимо, было мало для нанесения удара Ольшеру. Он нашел в себе силы даже усмехнуться:
– Мы не лишены изобретательности, господин Исламбек.
Мы – значит фюреры СС, немцы. Что ж, отказать в этом Ольшеру и его собратьям нельзя, хотя изобретение двойника – явление не такое уж оригинальное.
– Предположим, – отодвинул от себя похвалу гауптштурмфюрера Саид. – Так вот, Исламбек ваш убит, но не это главное…
– Что же?
Равнодушие Ольшера держалось на пределе. Он напрягал силы, чтобы не обронить родившуюся тревогу. И хотя она была скрыта напускным безразличием и взгляд его по-прежнему цеплялся за окно, ничего не видящий и не воспринимающий, кроме темных пересечений решетки, Саид уже знал о тревоге начальника «Тюркостштелле», каким-то особым чувством улавливал его состояние.
– Он ограблен!
– Тс-с…
Обронил неожиданно и приметно свой испуг Ольшер. Повернулся к Исламбеку, опаленный волнением. Бледный до невероятности.
– Я говорю шепотом, – успокоил гауптштурмфюрера Саид. Успокоил, чтобы дать возможность собеседнику освоиться со своим новым положением, положением побежденного. Ольшер не только обронил свой испуг, он упал сам. И понял, что повержен, пленен. Но не ужаснулся от сознания собственного поражения. Он был подготовлен к нему. Его удивил противник: удар мог нанести только Дитрих, давний и непримиримый враг начальника «Тюркостштелле». От него ждал нападения Ольшер. Напал другой, такой же пленник, такой же поверженный и обреченный. Это надо было осознать. И пока гауптштурмфюрер впитывал в себя и перерабатывал торопливо ошеломляющую неожиданность, он продолжал по инерции играть прежнюю роль.
– Выдумка, – произнес он первое, что в таких случаях приходит на ум обороняющемуся.
Саид ответил тем же:
– Слишком правдоподобная.
Тогда Ольшер упрямо повторил:
– И все же выдумка… – Ему показалось, что заключенный израсходовал весь заряд и стрелять ему больше нечем. Можно подняться и даже оказать сопротивление. – Выдумка!
– Вам этого хочется?
Да, конечно, Ольшеру хочется, чтобы все кончилось одним испугом. От испуга не так уж трудно оправиться, зато испуг породит злобу, пьянящую злобу, и ее он обрушит на этого несчастного заключенного. Он будет беспощаден. Кстати, какие у него глаза, у этого Исламбека? Как выглядит шантажист в минуту, когда прозвучал последний выстрел и пистолет его пуст?
Прежде чем глянуть в лицо Саида, гауптштурмфюрер подготовил себе позицию для контрнаступления.
– Мои желания не играют никакой роли… Все?
Глянул теперь. Черт! У него, оказывается, еще есть патроны. И они готовы к бою. Глаза глядят с ехидной улыбкой, улыбкой сильного. Только без торжества – борьба не кончена еще.
– Нет! – заключенный бесцеремонно стер торопливо поставленную Ольшером точку. – У Исламбека похищены документы…
Подняться не удастся. Уже вообще подняться нельзя. Это ясно для Ольшера. Можно только призывать к милосердию.
– Я же просил – тише.
Выстрел не звучит – бережет патроны Исламбек. Впрочем, они ему больше, кажется, не нужны.
– Выдумка может произноситься громко, – говорит он с издевкой. – Какая ей цена?
Пора прекратить дуэль, тем более, что Ольшер на земле, и в таком положении бой бессмыслен. Гауптштурмфюрер намерен лишь уточнить причины своего поражения.
– Слушайте, откуда вы все это взяли?
Исламбек положил руки на стол, на тот самый стол, за которым сидел Ольшер, но это было не так уж неожиданно при возникших сейчас между заключенным и начальником «Тюркостштелле» отношениях – они стали на одну ступеньку пожалуй, Саид был даже чуточку выше. Главное, он положил по-хозяйски руки на стол коменданта лагеря – место, запретное для узника. Многое сказали Ольшеру локти. Саида, обернутые какой-то выцветшей, не имевшей ни имени, ни определения, пахнувшей кислотой и лизолом тканью, подвинутые почти вплотную к гауптштурмфюреру.
– Теперь я попрошу вас говорить тише, – предупредил Исламбек.
Наглое предупреждение. Оно заставило Ольшера поморщиться – слишком уж открыто напоминали офицеру СС о его новой роли.
– Так откуда вы все это взяли? – прежним тоном и на прежней высокой ноте повторил гауптштурмфюрер свой вопрос. Ему трудно было так сразу подчиниться. Хотелось, и он имел на это право, держать себя как начальник «Тюркостштелле». В сущности, унижения никто от него не требовал.
– Будем говорить как деловые люди, – предложил Исламбек. – Пакет с документами, адресованный резиденту «Сикрет интеллидженс сервис»…
– Где он? – почти бросил себя к Саиду гауптштурмфюрер. Локти их сдвинулись, но теперь Ольшер этого даже не заметил. – Где?
Нет, он не испугался. Напротив, отхлынула постоянная, изнуряющая душу тревога. Уходил Дитрих с его подозрениями и настороженным ожиданием. Образовалась пустота, пустота, которую что-то должно было заполнить. Неизвестное пока, но новое уже, во всяком случае.
– Где он? – Ольшер торопился увидеть это новое.
– Где?! – загадочно усмехнулся Саид. – Простой вопрос…
Делано, почти с нарочитой откровенностью, Ислам-бек оглянулся на дверь, прислушался к далекому гулу лагеря, к смутным стукам и голосам, доносившимся из Фриденталя, потом вернулся к Ольшеру, посмотрел на него холодно и равнодушно. Очень деловито посмотрел: гауптштурмфюрер легко мог угадать уже предназначенное для него.
– Здесь не место для подобной беседы, вы должны понимать это, господин Ольшер.
Цена тайны – вот что означало сказанное заключенным. И цена высокая, возможно, равная будущности и даже самой жизни Ольшера. Инстинктивно он защитил себя от опасности.
– Шантаж! Не выйдет. Вас расстреляют. И именно здесь, в Заксенхаузене.
Случайно Ольшер раскрыл неизвестное Саиду – расстрел. Как бы ни готовился человек к худшему, как бы ни рисовал себе вероятность смерти, все же она остается вероятностью, предположением. А тут неизбежность. Исламбек вдруг соединил сказанное гауптштурмфюрером с тем, что услышал в один из первых дней от Оскара Грюнбаха: «Вы должны жить!» Значит, не смерть, а жизнь для него предположительна. Конец – реален. Он существует и даже известен кому-то, как дата календаря.
– Что ж, – смирясь с неизбежностью, произнес Саид. – Меня могут расстрелять… – Краткое мгновение он пребывал в уготованном для него Ольшером состоянии смертника и со злостью отбросил его от себя. – Но через час, самое большее через два, предательство начальника «Тюркостштелле» станет известно господину Кальтенбруннеру, а если это окажется малоэффективным, то и самому рейхсфюреру. Уж он позаботится, чтобы господина Ольшера поставили рядом со мной перед автоматами…
– Хватит…
От коменданта он вернулся уже к вечеру, перед самой отправкой колонн в лагерь. Был взволнован, но не расстроен. В глазах горела какая-то торжественность. Да, да… Вы видели человека перед свадьбой? Нет? Видели, но не обращали внимания на лицо. В нем и радость, и страх, и величие. Все вместе. На пороге таинственного и неизбежного человек всегда напряжен до предела. Повернуть назад он не может, хотя мысль об этом постоянно находится с ним.
Конечно, Исламбек опять ничего не сказал мне. Я сам догадался: произошел какой-то очень важный разговор и приняты важные решения. Он был все-таки борец. Действие, даже сопряженное с опасностью, зажигало, преображало его. Окружающее теряло значение, отступало.
Когда мы шли через парк Фриденталя и дальше лесом и полем, Исламбек ничего не видел и ничего не слышал. Голова поднята высоко, и сам поднят. В ту минуту он не был заключенным. И я молчал, шагая рядом, не хотел возвращать его в действительность, в затемненный, мертвый Заксенхаузен.
Обновление длилось не час и не два. Утром он вошел в цинкографию таким же высоким и отреченным. Улыбка, правда, не светилась на его губах, и глаза не так уж радостно и задорно горели, как вчера. В них появилось что-то новое, строгое – решимость, что ли. Однако тревога осталась. Даже усилилась, по-моему.
Как всегда, я принялся объяснять ему приемы обработки клише, но он отмахнулся от меня:
– К черту!
Это можно было принять за обычное раздражение. С кем из нас не случалось подобное в первые месяцы лагерной жизни – бросишь в сердцах лопату, выругаешься. Настроение такое, что, кажется, поджег бы весь Заксенхаузен, в морду бы плюнул коменданту, или того лучше – размозжил ему голову той же лопатой. Было! Я понимал Исламбека и стал уговаривать – терпи, крепись, а он свое:
– Хватит! Мне эта кислота и ваши цинковые пластины ни к чему…
Сел на табурет и сказал самым серьезным, даже деловым тоном:
– Слушайте, Оскар… Вы можете показать мне Фриденталь?
Я остолбенел. Фриденталь – это линии высокого напряжения, это пулеметы и собаки. Спрашивать, зачем ему понадобился замок, не было смысла. Не ради простого любопытства мой ученик намеревался совершить прогулку по парку и подставить себя под пули часовых. Да что часовых, любой эсэсман имел право разрядить свой пистолет в наши головы.
– Нет, – сказал я. – И не потому, что трушу. Нам не дадут возможности испытать даже собственный страх.
– А рассказать? – спросил Исламбек. – Рассказать вы готовы?
– Да, конечно.
– Уже сегодня, – предупредил он. – У меня очень мало времени.
Я не понял: человек бережет время, которого заключенному дано в избытке. Он догадался о моем недоумении и пояснил:
– Теперь все исчислено днями и даже часами.
Вот почему он так встревожен, подумал я. Ему известны сроки. И даже самые страшные. Неужели кто-то посмел предупредить человека о смерти?
– Хорошо, – согласился я. – Сегодня начнем.
Что я знал? Казалось – все. Даже больше, чем все. Почти с первого дня я находился в Заксенхаузене – мы строили стену Фриденталя и то, что за этой стеной. Но когда пришлось рассказывать, ничего определенного и точного я не мог сообщить. Все догадки и предположения. Кроме денег. Их я делал сам. Готовил клише. А на клише значились фунты стерлингов, кроны, рубли, даже доллары…
Впрочем, фунты стерлингов и доллары Исламбека мало интересовали, вернее сказать, совсем не интересовали.
– Какие-нибудь документы, связанные с английской разведывательной службой, изготавливались? – спросил он.
Этого я не знал. Помню, что приходилось как-то видеть образец печати на пропуск в Пентагон, которую гравировал мой напарник. Были еще бланки на освобождение от военной службы и офицерские удостоверения бронетанковых войск Великобритании. Дали мне однажды вырезать штамп врача лондонского военного госпиталя. Никаких других английских документов я не видел. Возможно, они и копировались здесь где-то или на Дельбрюкштрассе в Берлине. До создания комплекса «Ораниенбург» вся эта работа велась там, и всякие паспорта, справки, пропуска валялись в комнатах отдела технических вспомогательных средств целыми пачками. Бернхард Крюгер организовал дело по фабрикации фальшивок довольно в больших масштабах и лишь по приказу Гиммлера передал его Отто Скорцени. С сорок третьего года, как только мы подняли эту стену, фабрика фальшивок перебазировалась во Фриденталь, а отсюда в последние недели войны образцы клише были тайно вывезены в Альпийскую крепость в Тироль. Там герметически закупоренные контейнеры не то замуровали, не то опустили на дно озера. Хотел бы я посмотреть на клише сейчас. Неужели сохранились и мои работы? Страшно подумать, что тайное оружие еще существует и им кто-то пользуется во вред людям и я не могу дотянуться до него, не могу разрядить.
Еще рассказал я о смертниках. Вы слышали что-нибудь о «человеке-лягушке»? Вижу, что не слышали. Я должен показать вам, где шла подготовка подводных диверсантов.
Оскар Грюнбах снова вооружился тростью и, ставя ее впереди себя, как щуп миноискателя, повел нас по чистому лугу. Он не думал, конечно, о минах, просто черная трость помогала ему держаться увереннее на той земле, что уже давно обезврежена и теперь спокойно нежится в осеннем солнце.
Луг. Чистый луг, без намеков на прошлое, без следов смерти. А здесь, именно здесь, стоял и питал землю человеческим горем Заксенхаузен. Каждый метр заслонялся бараками, навесами, сторожевыми вышками, заслонялся от неба, от ветра и надежды, самой обычной людской надежды на что-то светлое.
Уже осень, глубокая осень, но трава еще не вся поблекла, желтизну разбивают зеленые стрелки, родившиеся не ко времени, обманутые затеплевшим вдруг солнцем. И среди всего этого осеннего покоя, на ровной глади темнеет камень будущего мемориала – напоминание об ужасе и смерти. Камень, в молчании своем способный говорить все. Нам он говорит только о мужестве человеческого сердца, способного биться надеждой, светить в самом глухом мраке. Оскар Грюнбах снимает шляпу, свою мягкую, теплую шляпу, такую же блеклую, как этот сентябрьский день.
Зачем, разве тут могила?
– Боже мой! Боже мой, – шепчет гравер. – Страдание воплощается в искусстве… Я бы этого не сделал. Резец скульптора напомнит о тяжелом, но не передаст ужаса, царившего тут.
Цветы. Свежие цветы, опущенные чьей-то бережной рукой, на камень, еще не принявший форму изваяния. Теплой рукой, возможно касавшейся когда-то в детстве, далеком уже детстве, живого тела, близкого, единственного, отнятого навсегда Заксенхаузеном.
Все-таки могила. А почему не символ мужества? Почему не память об Оскаре Грюнбахе, прошедшем Заксенхаузен не чистым лугом, а тернистой тропой? О многих других, с разными фамилиями, такими разными, что трудно было их произносить коменданту немцу. Поэтому и были заведены номера – номера понятны всем…
– Лучше оставить бараки. Один барак хотя бы, – говорит Грюнбах. – Он все скажет людям…
Потом, когда мы уже миновали камень будущего мемориала и приблизились к берегу Одер-Хафеля, он переменил свою точку зрения.
– Впрочем, на земле не должно быть никаких лагерей смерти, даже их следов… Не надо превращать мир в музей ужаса.
Одер-Хафель, как и все вокруг в эту пору, был светел и прозрачен. И тих. Вода почти не приплескивала к берегу, словно стояла в дремоте. Лишь случайные золотые лоскутки, оброненные вязом, двигались неохотно посреди канала. Они куда-то уплывали. Навстречу зиме…
– Здесь учили людей умирать, – произнес Грюнбах, опускаясь на сухую кромку берега. – Даже поздней осенью, когда приходил холод.
– Это наука?
– Да.
– Ею можно овладеть?
– Вполне. В портах, окруженных минными заграждениями, исключающими возможность появления вражеской подводной лодки, человек-амфибия, или, как его называл Отто Скорцени, «человек-лягушка», выполнял роль целенаправленной мины. В специальной капсуле или просто в скафандре он подплывал к днищу корабля и прикреплял адский заряд. Судно взлетало в воздух. «Лягушек» растили во Фридентале. Тренировали вот у этих сходен. В канал вводили катер или строили импровизированную стенку причала. Смертники прыгали прямо с катера в воду, подплывали невидимо и неслышно к цели. Это были здоровые молодые люди, хорошие пловцы. Я видел несколько раз, как их отправляли из замка. Улыбок на лицах не замечал: наверное, они догадывались, что из-под воды им не удастся выбраться, хотя инструкторы и гарантировали полную безопасность диверсионной операции. Здесь, в канале, «лягушки» работали с макетами мин, в море людей прикрепляли к настоящим минам с мгновенным автоматическим включением взрывателя. Диверсант не успевал отплыть от корабля и погибал вместе с ним…
О «лягушках» я тоже рассказал Исламбеку. И о пластической взрывчатке, и о магнитных минах, и об отравленном оружии. Последнее, наверное, не следовало ему сообщать, ведь он был в списке Баумкеттера. Правда, после той неожиданной встречи у коменданта лагеря мне показалось, что опасность миновала. «Теперь все исчислено днями и даже часами», – сказал он мне. Вряд ли Исламбек имел в виду медицинский барак. Ничего трагического не было в его глазах, никакого ожидания смерти. И я тоже несколько успокоился, поддался чужому настроению. Однако свою обязанность беречь новичка я помнил и продолжал учить его делу, от которого зависела жизнь Исламбека.
Несчастье свалилось как снег на голову. Я уже говорил вам, что с плаца побежал прямо к Юзефу. В эту страшную слякоть и невыносимый холод побежал сказать, что бессилен, что не в состоянии ничего сделать для спасения новичка. Юзеф посмотрел на меня своими большими печальными глазами и заикаясь – когда он волновался, то забывал слова, – стал объяснять мне, как следует поступить, причем поступить немедленно. А это значило вернуться к себе и потребовать от Пауля Крамера, старшего мастера, возвращения в граверную Исламбека…
Я затопал по лужам обратно и стал искать Крамера. Он был уже в цинкографии. Я сказал ему:
– Зачем столько труда? Зачем столько потраченного напрасно времени? Или нам не нужна победа?
Крамер удивился. Он никогда не слышал от меня подобных слов. Он вообще редко слышал меня, если не считать моего кашля – я уже тогда кашлял, кислота съедала легкие. Мастер смотрел мне в лицо, и рот его раскрывался от изумления.
– А если я упаду завтра? – продолжал я пугать Крамера. – Ты слышишь, как дерет мою глотку. Кто будет возиться с этими пластинками? Кто?
Он наконец понял меня и выругался:
– Черт бы побрал всех. Или вы думаете, что Крамер не заботится о деле? Я уже печенку выгрыз коменданту, да что он может сделать, когда есть приказ отдать пять человек Баумкеттеру, и именно этого новичка в их числе. Он даже готов сторговаться на четырех, но…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?