Электронная библиотека » Эдуард Гурвич » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Роман графомана"


  • Текст добавлен: 28 мая 2019, 16:00


Автор книги: Эдуард Гурвич


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
8

Гоголевский Башмачкин в буквальном смысле выводил буковки, испытывая удовольствие от самого процесса писания. Какие видения посещали его сознание: «Некоторые слова у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так, что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его». Графоманией, писчей страстью, любовью к каллиграфии увлекался и князь Мышкин у Достоевского. А взять Чернышевского. С его историей романа «Что делать». Автор писал жизнерадостное сочинение, когда его посадили в крепости. Вещь, в высшей степени антихудожественная, должна была уронить его авторитет. По крайней мере правительство надеялось отвадить элиту от государственного преступника, скомпрометировать, подставить, выставить заурядным графоманом. Потому и разрешило журнальную публикацию. Чернышевского в самом деле можно было высмеять за банальные сцены про подруг жизни… Но никто не смеялся. «Гнусно написано, – замечал Герцен, – но много хорошего и здорового. Хотя фаланстер в бордели… Он хотел красиво обставить общинную любовь…» Русский читатель, между тем, понял то доброе, что хотел выразить бездарный беллетрист.

Чехов предлагал расправляться с сочинителями в младенческом возрасте: «Всякого только что родившегося младенца следует старательно омыть и, давши ему отдохнуть от первых впечатлений, сильно высечь со словами: „Не пиши! Не пиши! Не будь писателем!“ Если же, несмотря на такую экзекуцию, оный младенец станет проявлять писательские наклонности, то следует попробовать ласку. Если же и ласка не поможет, то махните на младенца рукой и пишите „пропало“. Писательский зуд неизлечим».

В нашем с Марком соперничестве он считал себя более успешным. Я работал корректором, отказался от семьи, ездил, чтобы наблюдать и рассказывать о том, что и как я видел – если писал книгу о путешествиях; смотрел на все глазами героя, персонажа – если писал роман: другой угол зрения, другая задача, другой язык, другой сюжет, другая конструкция глав, все другое. Не сразу, но я понял, что для Художника правдоподобие, как и количество публикаций, – последний вопрос.

Намерение главного героя «Романа Графомана» пройти через детство, учебу в университете, женитьбы, влюбленности, обращения к давно умершим родителям – все это вызывало у меня понимание, если не одобрение. Включая и комментарии сына к каждой главе. Идея же, что Марк живет другой жизнью, отличной от настоящего автора «Романа Графомана», меня привлекла.

Главный герой спешил вложиться в роман, боялся, что не успеет, что его идеи без следа растворятся в космическом мираже. Панически страшась безмолвия, Марк поверил, что даже не встроенными в сюжет, мысли его не исчезнут, что кто-нибудь их подхватит. Наверное, это присуще всякому сочинителю как элемент игры с читателем. Реминисценции помогали укрепиться. В них Марк черпал веру. Неуверенность же в себе испытывает всякий Мастер. Набоков, рассказывая про «личные молнии и посильное их запечатление», полагал, что пик своей жизненной карьеры достиг в энтомологии, а не в сочинительстве. Понимал – литературная карьера отличается от энтомологических увлечений отсутствием конечной точки. Стоит ли в данном случае доверять Художнику, будто его энтомологические открытия важнее достижений в прозе? И что ощущение достигнутой цели он испытывал не от сочиненного, а от приключений с бабочками. Возможно, это игра. Мастеру присущи сомнения, неуверенность в себе. Тщеславие Художника редко когда оказывается удовлетворено. Потому Набокову к концу жизни достижения в энтомологии показались более значимыми, чем в литературе.

Однажды мы с Марком заговорили о поэзии, о том, что Поэты склонны к эзотерике, к мистике, к алхимии. Объясняя природу рождения стиха, они вводят читателя в заблуждение риторикой. Стихи, к счастью, Марк бросил писать давно. Но, пытаясь объяснить природу поэтического таланта, порядком напугал меня кокетливым славословием: «Дедуктивно сужу по себе как отставному, прости Господи, поэту. За то время, когда муза была ко мне благосклонна, сложилось у меня стойкое убеждение…», ну, и дальше все в таком духе. Я ему что-то про науку, а он мне про попытки создать систему знаний, альтернативную научной. Мол, алхимией увлекался великий Ньютон, Гете, наши поэты Серебряного века… Что ж, Ньютон посвятил алхимии тридцать пять лет жизни. Но, в конце концов, разочаровался в ней. Подобные взгляды исповедовал Гете. Вернее, его герой – доктор Фауст. Сам Гете создал оригинальное учение о свете. Большим поклонником Гете был немецкий мистик, основатель антропософского движения Рудольф Штейнер, чьи лекции посещали Андрей Белый и Макс Волошин. У Волошина есть немало стихов, где натурфилософские взгляды Штейнера излагаются в поэтической форме. Сошлись мы с Марком на том, что мистики не подменяют науку, хотя и не отменяют общения с духами. Художники, музыканты, поэты в один голос свидетельствуют об общении со стихийными духами. И почему бы им не поверить. Опыт искусства не менее важен, чем опыт науки. Это дополнительные пути познания. Другое дело, меня, безусловного почитателя набоковской прозы, энтомологические увлечения мастера захватывают куда меньше его прозы. Как, впрочем, и сугубо ученые рассуждения о природе фундаментальных законов, объясняющих происхождение законов природы. Нам с Марком все-таки ближе Англичанин, писатель с художественным восприятием природы, галактик, миров, космоса, пугающей красоты метеоритного дождя. Герой его последнего романа глядит на звезды со смутным пониманием, что их давно нет и что мы можем видеть их спустя сотни миллионов световых лет, а значит, с ощущением, что мы наблюдаем только их смерть. Вместе с героем читатель глядит в небо через телескоп и понимает, почему галактика напоминает ему тишину в могиле.

Марк прервал мои рассуждения собственными биографическими реминисценциями. Придав горящему дому душу, сравнивая умирающий в пламени дом со смертью человека, когда останавливается сердце, Англичанин надоумил его вспомнить годы работы в «Пожарном журнале». Он никогда так не писал о пожарах. Но какое место занимает реальность в романе Англичанина «Ночь пожара»? Не одно ли это лицо – лендлорд и автор романа? Можно ли считать дом, который писатель поджег, прототипом дома, который он в действительности продал? И не был ли факт продажи импульсом для сочинения романа? Ведь дом продавался со всеми его жильцами, с их судьбами, историями, о которых он, скорее всего, знал, наконец, с их настоящим. Они все погибли в горящем доме. А почему бы не предположить, что роман был следствием чувства вины лендлорда, которую он принял на себя, как Художник? Может, тут истоки его творческой фантазии, которая как-то соприкасается с реальностью. Чтобы все в доме погибли от дыма? При современной технике, пожарной автоматике, профилактике? Читателю, захваченному происходящим, такое несоответствие не приходит в голову. На самом деле реальность оказалась круче. Роман был уже написан, а спустя полгода пожар в лондонской многоэтажке «Grenfell Tower» унес более восьмидесяти жизней… Творческая фантазия материализовалась в реальность. Случайность, трагическое совпадение, интуиция Мастера. Ах, как нам хотелось быть на месте этого Художника. Ревность? Хуже. Зависть сжигала нас еще со времен подмосковной Пахры, мекки советской писательской элиты шестидесятых-семидесятых годов. За глухими заборами вдоль аллей с раннего утра до позднего вечера слышались пулеметные очереди пишущих машинок. Пытаясь отгородиться от советской власти этими заборами, творцы строчили на «Ремингтонах», «Ундервудах», «Оливетти» свою нетленку. Чтобы издаться за счет государства, им приходилось ловчить, маскироваться, угождать, славословить. Получив же премиальные, потиражные и прочие гонорары, они каялись, отбрехивались, отмежевывались от написанного. Мало что осталось от их наследия.

Это сейчас все встало на свои места. Но тогда, за «железным занавесом», мы только-только начинали прозревать. Я прогуливался по аллеям поселка с хозяйкой дачи, где остановился, Мирой Ефимовной Е. [11]11
  Е. – М. Е. Ермашова (Иерухимович), литератор, историк.


[Закрыть]
, автором монографии об анархистах Кропоткине и Бакунине. Оглядываясь, она шептала: бедные, вы не знаете настоящей истории этой страны. Ей было чего боятся – она прошла все муки адовы страха, попала под космополитическую кампанию, осталась без работы. Во время той прогулки я видел Марка, играющего в шахматы с будущим профессором-математиком Принстонского университета Борисом. Спустя пару лет, отбыв наконец в Америку, «отважный» эмигрант пришлет Марку посылку с запрещенными книгами прямо на адрес Старолесной. Акт провокационный, просчитать последствия которого бывшему другу не составляло труда. Квартира на Старолесной попала в поле зрения органов.

Борис тогда представлялся респектабельным, бородатым профессором. А спустя десятки лет Марк встретил в Нью-Йорке у станции метро Брайтон-Бич субъекта, пропахшего потом, обремененного множеством тяжб, живущего в отдалении от детей, покинутого женами, вцепившегося в свое профессорство. Только вина ли математика, что мы его представляли иначе? Нет, конечно. Выглядывая из-за «железного занавеса», на фоне нищеты, царившей в СССР, мы преувеличивали устроенность эмигрантов, их благополучие, респектабельность. Никакой правды их письма и фотографии не несли. А вот книги, щедро рассылаемые антисоветскими издателями с его подачи, промывали мозги основательно. Потребовались годы, если не жизнь, на осмысление нашей наивности. Прочитанное тогда и сегодня рождало множество реминисценций.

9

Разбираясь с природой творчества, хотелось уяснить, есть ли тут место воспроизведению действительности или все сплошь фантазия Художника. Версия, будто продажа дома послужила английскому писателю поводом для романа, Марку явно понравилась. Я же допускал, что предположение это столь же зыбкое, как поиски в биографии Набокова прототипов «Камеры обскура» и «Лолиты». В конце концов, во что только мы не играем наедине с собой, когда сочиняем. В этих играх форма, ритм, рифма важнее содержания. Ломая же ритм и рифму, Набоков воспроизводил в художественной прозе боль личной драмы – потерю отца, который был застрелен в 1922-м. Отец издавал в Берлине газету «Роль», где Набоков печатался. Суть снов, которые в романе «Дар» описывал Набоков, заключалась в одном – вернуть отца. Герой несется к мисс Стобой, вдруг услышав надежду в ее звонке: «К вам кто-то приехал».

Первый и последний роман объединяет имя Мастера. Несвязность и случайность отдельных подглав первого романа очевидны. Но они не коробят вдумчивого читателя, настаивал Марк. И я согласен с ним. «Роман Графомана» Марк пишет, полагаясь на память. А у нее зачастую своя логика выстраивания событий. И пускай себе повествование перебирается из главы в главу. Объединяют их тематическое эхо эпохи, знаки времени со всеми сложностями бытия и вызовами, с тем, что проносится в сознании из прочитанного давно и на днях. Не возмущает меня в романе Марка и матерщина, хотя я осуждаю чрезмерность и употребление ее не к месту.

Литературные выдумщики озадачивали Марка. Кто занимается своей душой, пускается в пустячное воспоминание, заметил он весенним солнечным днем, когда с Женой вышел на прогулку к замку императрицы Евгении. Пока Жена выбрасывала в контейнер мешок с мусором, он остановился под высоченным дубом. Дерево посреди двора стояло голое, без единого листочка. Только ворона одинокая сидела на ветке. Он снял шапку, перчатки и отдал подошедшей Жене. А когда запрокинул голову, чтобы закапать капли глазные, ворона вдруг подала голос: каааарр-каааарр…

– Чего она каркает? – спросил Марк.

– Писаатель-писаааатель на прогулку вышел, – отвечала со смехом Жена. То было к месту и в ушах долго звучало: «Каррр, каррр, писааатель, писааатель…»

Марк рассказывал мне об этой вороне, когда стал вдруг выкладывать свои размышления о склонности к сочинительству, которая будто захватила его с раннего детства. Таких баек я и без него наслушался достаточно. Вранья во всякой биографии сочинителя пруд пруди. С графоманией будто бы борются в благополучных семьях чуть ли не с пеленок. Детей пробуют лечить от этого недуга уроками музыки, поездками в зоопарк и военно-исторический музей, уговорами, побоями, принуждением к полезному труду в семейной лавке, в огороде, в саду. Но патологическая любовь к словописанию живет и никуда не девается. В Той Стране графомания корнями уходит в дохристианскую письменность. У восточных славян был черноризец Храбр. Революция 1917-го подняла новую волну графомании. В стихах и прозе. Публика рукоплескала, а исследователи удивлялись, почему среди сочинителей столько скотов…

– Нам с тобой нечего чваниться, – заметил я. – Ведь ты сам писал датские стихи, сочинял поздравления друзьям-приятелям к юбилейным датам…

– А ты не писал?

– Я нет. Бог лишил меня дара рифмовать.

Марк ухмыльнулся и понес околесицу про сомнительное право на всеобщее образование. Мол, столько бед от обучения каждого писать-читать, рабкоров-селькоров, которые сочиняют, редактируют да еще судьбы Творцов решают…

– У многих рабкоров не так плохо получалось. Бабель, Горький…

– Ладно, давай лучше про мины, на которые нельзя наступать автору «Романа Графомана» Я же чувствую, тебе неймется.

– Обидишься ведь?

– На этот раз не обижусь, – сказал Марк с горькой усмешкой. – Валяй! Не осталось времени у меня для обид. Сегодня проснулся с ощущением, что Господь переродил тело. А душу, память, способность мыслить, все, чем я наделяю главного героя «Романа Графомана», оставил. Кинулся к компьютеру, но тут ты подоспел.

– Хорошо. Про мины так про мины. Вот первая. Умничание в художественной прозе…

– Пример пожалуйте, где я умничаю?

– Да вот: «Озвученные в нем характеристики помогли мне разобраться в амбивалентности своих реакций: вроде бы автор ресурсный…» Для деловой переписки годится, но не…

– Хорошо, валяй дальше. Чего еще настриг, выдирая из контекста…

– Матерщина. Материться можно, как Чарльз Буковски, ну, отчасти Лимонов. Скабрезности… Скабрезничай, как герои Фицджеральда. Сантименты. Изгоняй из художественной прозы игру с читателем в сочувствие. Тащи вместо слюней юмор и самоиронию. Не впадай в многозначительность. Не обличай режим, суд, Восток, Запад, систему. Каленым пером, не дожидаясь редактора, выжигай трюизмы: «глаза боятся, а руки делают!», «делай, что должно, и будь, что будет!»…

Добром тот разговор не кончился. Опять рассорились.

10

Нащупывая слабые места в прежних публикациях, Марк снова и снова пробовал текст на голос. Интонациями сглаживал шероховатости. Казалось, он набил себе столько шишек, что ему на все наплевать. Но, усевшись за свое последнее сочинение, решил быть честным с самим собой. Память поднимала такое, о чем, как полагал, напрочь забыто. Исследуя собственную жизнь, выискивал точку, когда уступил обстоятельствам, усыпил совесть. Вылезло собрание в техникуме в середине пятидесятых годов. Исключали из комсомола сокурсницу-стилягу. За фарцу и связи с иностранцами. Секретарь комсомольской организации, красиво грассируя, клеймила позогом, пгодавшую комсомольскую честь за иностганные тгяпки. Сокурсница была родственницей директора техникума под той же фамилией. Портер запомнился лысым черепом с огромными ушами. Слушал с непроницаемым лицом. Красивая девица в заграничной кофте, сапогах на каблуке, обличительные речи тоже выслушивала спокойно. Перед голосованием об исключении сказала, что не видит ничего плохого в своем поведении, потому что ничего плохого не делала. В зале поднялся гул. Исключили единогласно. С директора, надо полагать, стружку снимали за непутевую родственницу на бюро райкома партии. Желание протеста, припоминает Марк, которое пробудило то собрание, он придавил. Опыт уже был. Школьная жизнь, пребывание в рядах пионеров и комсомольцев растлевали неимоверно. Диктат большинства пробуждал властолюбие. Вспомнил, как пьянила возможность выступать с докладами, как льстило внимание одноклассников. Тогда подумал, а почему бы профессионально не заняться политикой. Для этого не требовалось знаний. Математика, физика, искусство, музыка – ничего не нужно, чтобы стать политическим деятелем. С того собрания все и началось. Голосовать, как все, не хотелось. Но руку поднял и быстро опустил. А потом такое проделывал не раз. А если мог, и вовсе не поднимал руку. Кто против, кто воздержался, принято единогласно– такое председательствующие проговаривали быстро. Эти его хитрости проходили без эксцессов. Обычно садился в последние ряды. И просто-напросто скрывался за лесом поднятых рук. После того собрания спрашивал себя – если бы ему довелось стоять на месте девицы, которую исключили из комсомола, а затем из техникума. Выдержал бы? Может, лучше самому выбиваться в лидеры. Тогда не посмеют… Наивно, конечно. Высмеют все равно. Но на другом уровне. Психологию стаи Марк чуял уже в начальных классах школы. На пионерских сборах, когда прорабатывали хулиганов, когда вместе сочиняли заметки в стенгазету о двоечниках, рисовали карикатуры на нерях. Ему это нравилось. Он не был хулиганом, двоечником, неряхой. Он был в середине. Но стать лидером стаи хотел. Мол, лучше я их, чем они меня. Когда же стая накинулась на него просто за то, что он еврей, все поменялось. Он боялся ее, ловчил, избегал. На том собрании в свои пятнадцать лет только-только начал прозревать. Не поздновато ли?

С таким багажом Марк промотал в Той Стране пятьдесят лет. Скрывался, двурушничал, пускал пыль в глаза. Если спрашивали, что он любит читать и каково его мнение о том писателе, об этом писателе, он имел список книг и предъявлял его. «Джойс? Великий Джойс? – слышал он восторженные восклицания. – Вы в самом деле читаете такие книги?» В ответ небрежно кивал, а затем невзначай упоминал еще что-нибудь. Из того, что как раз читал в тот момент. И ему открывались двери в редакции, салоны, спальни. Что читать, что не читать – тут у нас с Марком разногласий не было. В замешательство, думаю, он приходил от мысли, что успешный писатель – графоман, но не всякий графоман становится писателем. В наших стычках он упирал на неизвестно где подцепленное убеждение, будто хорошая литература получается только при условии длительного накопления плохой. Я же настаивал, что можно набирать, отбирать, зачеркивать, вставлять, выбрасывать, изводить себя всю жизнь, а писателем не стать.

– Человек прошел войну, – напирал я, – отсидел в ГУЛАГе, попал по неправедному суду в психушку. Кажется, кому как не ему описывать пережитое. А ничего не получается. Героическая, трагическая биография – совсем не повод браться за перо. И даже написанное уже Мастером – не гарантия последующего успеха. В романе твоего Идола русской эмигрантской литературы герой, Борис Иванович, выдавал мысли автора: эх, если бы у меня было времячко, я б такой роман накатал из настоящей жизни… И в десяти строках… пересказывает сюжет «Лолиты», которая напишется лишь спустя два десятилетия. Стало быть, сюжет варился в голове Набокова целых двадцать лет. И про самую первую изданную книгу Мастер негативно отзывается: там плохие стихи, то есть не все плохо, но, мол, то, что я печатал за последние два года, значительно лучше…

Марк сник, но я его добивал:

– А есть ли дело читающей публике до терзаний творца? Нет, конечно. Пухлые фолианты американцев Джонатана Франзена («Безгрешность» и «Свобода») и роман Донны Тартт «Щегол» – то, что у французов называется roman fleuve. Их переводят на все языки мира, издают миллионными тиражами, присуждают Пулитцеровские и прочие премии. Тут бы разобраться, отчего эти вполне успешные мастера современной американской прозы остаются графоманами.

– Может быть, – предположил Марк, – разница между писателем и графоманом в том, что первый своим сочинением может научить и возвысить, а второй – нет.

– Не думаю. Даже настоящая литература учит и возвышает избирательно. Массовому читателю втюхивают как высокое, так и низкое. Не важно, кто это делает – писатель или графоман. И не факт, что настоящая литература возвышает. Настоящая литература берет не возвышением, а наличием сильной идеи. Идея может оказаться ложной, но способной настроить проницательного читателя на размышления. Хорошая литература формирует хороший вкус, делает читателя опрятным при выборе авторов. Хотя тоже не факт. Хороший писатель попал в руки литературоведа, который ищет не истину, а охотится за черной кошкой – сравнивает набоковского Гумберта с пастернаковским Живаго, ту же набоковскую Лолиту с шолоховской Аксиньей… «Мертвые души» – это у него «Одиссея», а Коробочка – чистая Церцея.

– Ничем не хуже горьковского образа России, которая, подобно Буревестнику, несется навстречу грядущей Революции, – ухмыльнулся Марк. – Вульгарные социологи под маской литературных критиков препарировали тексты, не понимая природу художественной прозы. В подлинном произведении искусства настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем.

То в произведении, а в жизни писателя мучит ревность к успеху коллеги. Отчаянная. Всесокрушающая. Гоголь робел перед Пушкиным. Чехов маялся, какие штаны надеть, отправляясь к Толстому. Бунин, бравируя, предлагал переписать «Анну Каренину» – сократить, выправить стиль, убрать ненужные длинноты и излишние рассуждения. При всех недостатках толстовского текста первична мощная идея, трагедия высочайшего уровня, понимание психологии, умение строить сюжет, рисовать образ. Прицепиться можно к любой фразе, вырвав ее из контекста. На самом деле, классики воюют между собой. Иногда до самой смерти. Литератор Ш. [12]12
  Литератор Ш. – М. Шраер, прозаик, поэт, литературовед.


[Закрыть]
составил вполне правдоподобный диалог двух маститых русских писателей в эмиграции, люто возненавидевших друг друга:

– Старая тощая черепаха, вытягивающая серую жилистую, со складкой вместо кадыка, шею и что-то жующая и поводящая тускло-глазой древней головой…

– Чудовище! Вы умрете один в страшных мучениях, – отвечала ему Черепаха…

– Пошляк в мерзейшем сюртуке… Пустой, невозможно читать…

– Разговаривает с женой как какой-нибудь хамский самодур в поддевке, мыча и передразнивая со злобой ее интонации…

– Нестерпимо! Ни единого словечка в простоте! Ни единого живого слова. Главное – такая адова скука, что стекла хочется бить… Вообще совершенно ужасно!

– Жуткий, жалкий, мешки под глазами, вечно под хмельком…

Разница в возрасте классиков на пике соперничества – три десятка лет. Одному семьдесят, другому сорок. Один не прощал себе, что пресмыкался перед Мастером в младые годы, считал себя благодарным учеником. Другой играл роль доброго наставника, учителя, мэтра, готовил себе наследника… Но потом взревновал! Потому что ученик превзошел учителя. «Камера обскура» шокировала литературную публику. «Темные аллеи» задумывались ответом зарвавшемуся сопернику.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации