Текст книги "Моцарт. Загадка смерти гения"
Автор книги: Эдвард Радзинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Из дневника. 1790 год
Итак, умер дорогой император, и на престол взошел Леопольд II. Наш новый повелитель в отличие от прежних Габсбургов отнюдь не знаток музыки. Хотя недурно играет на лире. Как всегда при новом царствовании, все прежние фавориты тотчас потеряли места.
Уже утром Моцарт появился в моем доме. Он был так взволнован, что забыл о приветствии. Наш разговор (кратко):
Моцарт. Неужели это правда? Неужели Сальери…
Я. Совершеннейшая правда. Новый император сказал: «Этот Сальери – невыносимый эгоист. Он хочет, чтобы в моем театре ставились только его оперы и в них пели только его любовницы». Вчера наш Сальери ушел в отставку. На его место назначен молодой Йозеф Вайгель.
Моцарт. Значит, я могу рассчитывать на место Второго Капельмейстера? Я написал прошение, дорогой барон. У меня большие надежды. Я предчувствую! Неужели я стою у врат своего счастья? Вы не представляете, как мне нужны сейчас деньги. Это жалованье спасет меня. Вы передадите мое прошение, барон? Я здесь упоминаю: Сальери совершенно пренебрегал церковной музыкой. Я же…
Он еще что-то лихорадочно говорил… Я взялся передать его прошение.
И хотя мне жаль Моцарта, но во имя музыки… Короче. Передавая прошение императору, я сопроводил его необходимым комментарием.
Из дневника. 1790 год
Итак, он не получил место Второго Капельмейстера. Но вместо того, чтобы покориться судьбе, этот безумец продал все бывшее в доме серебро и на свой страх и риск отправился во Франкфурт-на-Майне. Там совершалась коронация. И хотя Моцарта не приглашали, он решил попытать счастья у нового императора и заодно заработать деньги во время путешествия. Как он хочет вырваться в прежнюю жизнь! Сегодня я навестил Констанцу. Эта балаболка охотно мне показала все последние письма мужа.
Вот что он писал ей:
«Моя любимая. Мы великолепно отобедали под божественную застольную музыку. Райское гостеприимство и восхитительное мозельское пиво. Какую великолепную жизнь мы поведем, когда я вернусь. Я мечтаю работать. Так работать, чтоб мы никогда более не попали в столь фатальное положение».
(Замечу: он сочиняет сейчас, не гнушаясь самым мелким заработком. Он написал ей, что сочинил музыкальную пьесу для часов какого-то мастера!..
«О, если бы это были большие часы и аппарат звучал как орган! Но инструмент состоит из маленьких дудочек… Ах, моя милая, это хвастовство, что в имперских городах хорошо зарабатывают. Люди здесь еще большие крохоборы, чем в Вене».)
Констанца пожаловалась мне, что сначала он писал ей дважды в день, но через некоторое время… письма прекратились. Она вздохнула и сказала мне:
– Я слишком хорошо знаю своего супруга. Он опять… не смог устоять. Мой бедный… Я тотчас написала ему сердитое письмо…
– Длиннейшее послание, полученное в ответ, она с гордостью зачла мне, периодически покрывая его поцелуями.
Вот что писал ей Моцарт:
«Ты сомневаешься в моем желании писать тебе, и ты меня этим очень мучаешь. Ты должна все-таки знать меня лучше. Люби меня вполовину, как я люблю тебя, – и я буду счастлив… Когда я писал предыдущую страницу, у меня упало несколько слезинок на бумагу. Но позабавимся: лови! Не видишь? Вокруг летает удивительно много моих поцелуйчиков! Что за черт! Я вижу еще множество! Х-ха! Три поймал. Они – прелестны».
– Вы видите, как он раскаивается, – сказала она, вздохнув. – …Нет, на него нельзя сердиться.
И, покрыв в очередной раз поцелуями грязную бумагу, она продолжила чтение его письма:
«Боже мой, как я стремлюсь к тебе. Я совсем не могу оставаться в одиночестве. Надеюсь между 9 и 10 июня снова почувствовать тебя в своих объятиях. Я придумал нам новые имена: я – Пунки– тити, моя собака – Шаманатски, ты будешь – Шабле Пумфа… Ха-ха-ха!»
Все – напрасно! Он неисправим!
Из дневника. 1791 год, май
Мне стало известно: около Моцарта появился еще один гениальный проходимец – Иоганн Шиканедер. Он директор театра, он актер, режиссер и т. д. и еще величайший распутник. Все, что наживает, тотчас расточает. Но у этого мерзавца гениальное чутье. Он поистине человек театра. Говорят, что он масон и состоит в одной ложе с Моцартом. На днях Моцарт сообщил мне, что этот Шиканедер заказал ему волшебную оперу.
Констанца – в очередной раз в Бадене на очередные деньги купца Пухберга, и Моцарт поселился в театре Шиканедера. Сегодня я решил его навестить.
Театр находится во Фрайхаузе. Это длинная трехэтажная постройка с бесчисленными лестницами и дворами. Театр – в шестом дворе.
Там прелестный сад и садовый домик, где я и нашел Моцарта. Весь город уже наполнен слухами о самой бурной жизни, которую устроил Моцарту Шиканедер. Называют певичку из театра – мадам Герль. Но я застал Моцарта за чистым столом, заваленным партитурой. Никаких следов распутства или попойки. Напротив, было видно, что он сочинял всю ночь.
Вернувшись домой, как обычно, я записал весь наш разговор.
Моцарт. Я безумно скучаю по Штанци, барон, и я поехал в Баден. Пока она принимала ванны, я решил сделать ей сюрприз. Я попытался влезть в ее окно, чтобы встретить ее в доме… Лезу и чувствую – меня хватают за пятку. Оказывается, какой-то офицер увидел мои упражнения и решил, что я вор. Он пытался заколоть меня шпагой, он никак не мог поверить, что я лез в окно к собственной жене.
Он залился смехом.
Я попытался вернуть его к музыке.
Я. Итак, вы пишете волшебную оперу. Весьма легкомысленный жанр.
Моцарт. Зато двести дукатов. Это поистине находка в моем бедственном положении…
Он сыграл мне песенку из будущей оперы. И я понял: он опять вернулся в оперу-буфф. Опять! Будто не было «Дон Жуана»! Он увидел, что мне не понравилось. И сказал:
– Ну что ж, моя совесть чиста. Я сразу предупредил Шиканедера: если вас постигнет беда, я не виновен. Я никогда не писал волшебных опер.
После чего он вновь решил меня порадовать рассказом о любви к жене: он захотел непременно прочесть свое последнее письмо к Штанци. Пока он читал его нежным своим тенором, я немного задремал. И проснулся, когда он дочитывал последние строки:
«Будь здорова! И радостна. Ибо только если я уверен, что у тебя нет ни в чем недостатка – мои труды мне приятны. Желаю тебе самого хорошего и, главное, веселого. Не забудь воспользоваться твоим застольным шутом…»
(Замечу: шутом он называет боготворившего его музыканта господина Зюсмайера, которого послал помогать беременной Констанце. Он обожает превращать в шутов любящих его людей.)
«Почаще думай обо мне, люби меня вечно, как я люблю тебя, и будь вечно моей, Штанци, как я буду вечно твоим… Штукамер-пап-пер. Шнип-шнап-шнепер-спаи, ха-ха-ха и прочие дурачества. Это еще не все. Дай шуту Зюсмайеру пощечину и скажи при этом, что ты хотела убить муху… Ха… ха-ха. Лови. Би-би-би. Три поцелуйчика подлетают к тебе, сладкие, как сахар».
Он сидел по уши в долгах и хохотал. И тогда я окончательно понял: я идиот. Деньги, нищета… на самом деле не затрагивают его глубоко. Решить, что нищета сможет помочь ему родить поистине строгую музыку? Какая глупость. Все эти ужасные слова, которые он пишет мне и купцу Пухбергу… все это только снаружи. Внутри он по-прежнему остается веселым и легким Моцартом. И вот тогда, говоря языком моего отца – лейб-медика, мне и пришло в голову «сильнодействующее средство».
Из дневника. 16 сентября 1791 года
В шесть часов пополудни ко мне явился Моцарт. Он вернулся недавно из Праги, где состоялась премьера его новой оперы. (Нет-нет, это не волшебная опера, которую ему заказал Шиканедер.) Это заказ чешских сословий по случаю коронации нашего императора Леопольда чешским королем. Я слышал, что эта новая опера провалилась в Праге. Императрица назвала ее «немецким свинством». Вот запись нашей беседы.
Я. Рад вас обнять, мой дорогой Моцарт. Вы выглядите усталым.
Он хотел что-то ответить, но сильно закашлялся.
Моцарт. Простите, после возвращения из Праги я все время болею. И принимаю лекарства.
Я. Я так надеялся повидать премьеру волшебной оперы.
Моцарт. Мне пришлось все отложить. В доме совершенно нету денег. А тут Господь послал нам сына. И вдруг счастье: пришел этот заказ из Праги. Господь опять не оставил нас.
Он вновь закашлялся.
Моцарт. Заказ не терпел отлагательств. Я подумал: если вдруг умру – У Констанцы ничего нет! Одни долги. А тут сразу двести дукатов! И я писал оперу в карете, в гостинице… спешил, спешил успеть к торжествам… Всю жизнь, дорогой барон, я спешу… двести дукатов! Но сразу столько расходов! Констанца опять уехала в Баден на воды, а я не могу жить один. И вот теперь я опять спешу… заканчиваю «Волшебную флейту»… так мы пока назвали оперу… может быть, придумаю название получше… Но меня очень беспокоит, барон, совсем иная работа. Мне пришлось ее также отложить из-за пражских торжеств.
Он был бледен – ни кровинки.
Моцарт. Это случилось в июле. Мы готовились ко сну, когда пришел этот человек. Это был худой, очень высокий мужчина… в сером плаще, несмотря на душный вечер. Он принес мне письмо без подписи. В письме было множество лестных слов по моему адресу. В конце было три вопроса: не хочу ли я написать музыку погребальной мессы? За какой срок и за какую цену? Я уже как-то говорил вам: я и сам мечтал потрудиться в церковной музыке. Но это письмо отчего-то меня взволновало. Штанци удивилась моим колебаниям. И я согласился. Но потребовал сто дукатов и не связывать меня сроком. Если быть искренним, я поставил эти условия в надежде, что аноним откажется. Я не могу объяснить, почему этот заказ так меня встревожил. Но вскоре серый господин явился вновь, передал сто дукатов и согласие на все мои условия. С какой-то странной улыбкой он предупредил: не следует трудиться и узнавать имя заказчика, ибо узнать все равно не удастся… Хотя я не был связан никаким сроком, я тотчас начал трудиться. Я работал день и ночь, я отодвинул даже волшебную оперу. И в этот момент последовал заказ из Праги. И я вынужден был оставить Реквием. В Праге я провалился.
Я. Ну что вы, милый Моцарт, просто трудно было слушать серьезную оперу во время таких торжеств.
Моцарт. Нет, нет, я провалился. Это моя первая неудача в Праге. И я не сомневаюсь: это наказание за то, что отодвинул Реквием. Когда мы с Констанцей уезжали в Прагу и уже садились в карету, я увидел руку на ее плече. Это был он!.. Серый незнакомец. Он спросил: «Как дела с Реквиемом?» Я извинился, объяснил обстоятельства. Обещал взяться сразу по возвращении. И вот – опять не удается. Шиканедер требует завершения «Волшебной флейты». Но все равно: он – со мной.
Он был невменяем. Он бормотал: «Я ясно вижу его во снах. Он торопит. Негодует. И знайте, барон: мне все больше кажется, что это не просто Реквием. Это Реквием для меня самого».
Да, впервые я видел его до конца серьезным. Ибо он… он уже был охвачен грядущей смертью. А я… я – ощущением того великого, что он создаст. Создаст – благодаря мне!
Мое разъяснение
Все началось в доме моего давнего знакомца графа фон Вальзег цу Штуппах. Граф – отличный флейтист. Он держит прекрасный оркестр. Но у него слабость: он мечтает прослыть композитором, хотя ленится сочинять. Он предпочитает тайно заказывать музыку хорошим композиторам. Недавно умерла его жена, царство ей небесное. И вот когда я приехал засвидетельствовать соболезнование, граф обмолвился, что желает сочинить Реквием по случаю ее кончины.
Я… Это достойная мысль, граф. Я с нетерпением буду ждать вашего сочинения. В церковной музыке мало кто может с вами соперничать… Ну разве что. Моцарт.
По его глазам я понял: он внял моему совету. В это время в комнату вошел его служащий, господин Лойтгеб. Я знаю этого господина: это он обычно выполняет подобные деликатные поручения. Он длинный как жердь и худой как смерть. В вечно серой одежде. Я легко представил, что случится, когда он явится к впечатлительнейшему Моцарту и закажет Реквием. Да. Я не ошибся!
Из дневника. 14 октября 1791 года
Я продолжаю пожинать плоды. На днях был на премьере «Волшебной флейты». Зал переполнен. Моцарт ввел в мою ложу Сальери и его любовницу – певицу госпожу Кавальери. Сальери, как всегда, начал рассказывать о своих триумфах. Я давно примирился: жрецы искусства с интересом могут говорить только о себе. В кульминации рассказа, к счастью, погас свет и заиграли увертюру. Опера прошла великолепно. Даже Сальери был растроган и впервые забыл говорить о себе. Когда вошел Моцарт, Сальери его обнял. Привожу их знаменательный разговор:
Сальери. Опера достойна исполняться, дорогой Моцарт, перед величайшим из монархов. Это – «опероне».
(То есть – оперище.)
Сальери. Я обнимаю вас, великолепны вы, великолепны певцы, великолепно все!
(От себя добавлю: в течение действия я все думал – неужели это то, что совсем недавно он играл мне? Вот уж поистине волшебная опера, так в ней все волшебно преобразилось! Вместо оперы-буфф родился этот фантастический слиток возвышенной печали и сверкающего смеха. И какой вкус! Гений – это вкус.)
Сальери. Какая прекрасная идея: одеть пустячную сказку в философские масонские одежды. Масонские символы в опере прекрасны.
Один я знал: не в масонских символах дело. За оперой маячила тень Реквиема. Сладкий привкус смерти. О нет, не масоны! Моя выдумка родила сегодняшнее чудо.
Из дневника. 17 ноября 1791 года
Только что от меня ушла Констанца. Вот запись этой очень важной беседы.
Констанца. Я не знаю, что делать! Я схожу с ума. Уже три недели, как я вернулась из Бадена и нашла его совершенно изменившимся. Он не выходит из дома. И сидит, и сидит над этим проклятым Реквиемом.
(Я не мог сдержать лихорадочных вопросов: «Ну как?! Как?!»)
Констанца. Реквием почти закончен, но я принуждена отобрать его у Моцарта.
Наверное, я побледнел.
Я. Вы… сошли с ума?!
Она была удивлена моим волнением.
Потом сказала: «Прочтите это письмо. Я нашла его на столе. Он написал его ди Понте».
Я начал читать… Это – длинное письмо, где были действительно страшные строки:
«Я не могу отогнать от глаз образ неизвестного. Постоянно вижу его перед собой. Он меня умоляет, торопит и с нетерпением требует мою работу. По всему чувствую, что бьет мой час. Я кончил прежде, чем воспользовался моим талантом. Жизнь была так прекрасна, карьера начиналась при таких счастливых предзнаменованиях!.. Я понял, передо мной моя погребальная песнь».
– Он и мне написал столь же ужасное, – сказала она, когда я закончил это письмо. И она прочла мне вслух несчастным голосом: – «Я не могу тебе объяснить, дорогая, мое ощущение. Это некая пустота, она причиняет мне почти боль… Какая-то тоска, которую никак не утишишь. Она никогда не пройдет и будет расти изо дня в день». Мне страшно! – сказала она, всхлипывая. – Вчера мы гуляли по Пратеру, и он вдруг заплакал, как ребенок. И сказал: «Я слишком хорошо понимаю: я долго не протяну. Конечно, мне дали яд. И я не могу отделаться от этой мысли».
Я. И кто же ему дал яд?
Констанца. Он говорит – Сальери. Он привез Сальери на премьеру, и потом они ужинали вместе.
Я. Что за чепуха!
Констанца. Он невменяем, господин ван Свитен. И поэтому я отобрала у него Реквием. И помогло: он немедля успокоился. Прошло уже две недели без Реквиема… Слава Богу, здоровье его улучшилось. Он сумел закончить масонскую кантату и даже ее продирижировал… но вчера он опять потребовал назад Реквием.
Я пришла спросить у вас совета, барон: как отвлечь его от этой ужасной мысли?
Я был в ужасе: неужели эта глупая курица не даст завершить? Лишит меня величайшего наслаждения? И музыку – величайшего творения?
Сальери. Если бы я знал… Почему вдова не обратилась ко мне?! Я охотно дал бы денег.
Я. Это говорят теперь все. Но втайне радуются, что не обратилась. Кстати, Сальери, почему вы сами не обратились к вдове? Вы ведь знали, что он нищий.
Сальери. А вы?
Я. Я скуп.
Сальери. Как быстро закончилась жизнь, начавшаяся так блестяще.
Я. Ну что вы, Сальери. Все у него только начинается. Теперь и вы… и я… и император, и все мы только и будем слышать: МОЦАРТ! Теперь все мы лишь его современники. Люди обожают убить, потом славить. Но они не захотят признать… никогда не захотят, что они… что мы все – убили его. Нет-нет, обязательно отыщут одного виноватого… И я все думаю: кого они изберут этим преступником, этим бессмертно виновным? И я понял.
Сальери. Кого же?
Я. Вас. Он ведь вас не любил. Так не любил, что даже жене пожаловался, что вы его отравили.
Сальери. Какая глупость!
Я. Отчего же? Ведь вы травили его, Сальери. Вы не давали ему поступить на придворную службу. А где травили, там и отравили. Какая разница. Ведь вы поэтому пришли на отпевание. Замолить грех. Но поздно, милейший.
Мне нравилось пугать этого самовлюбленного и, в сущности, доброго глупца.
Из дневника. 17 февраля 1792 года
Сегодня, в Вене в зале Яна по поручению госпожи Констанцы Моцарт я, Готфрид ван Свитен, с большим успехом исполнил Реквием Вольфганга Амадея Моцарта.
Добавление из дневника. 1801 год
Сальери воспринял слишком всерьез все, что я когда-то ему сказал. Сейчас, когда мое предсказание сбылось, когда слава Моцарта растет с каждым днем, у Сальери бывают странные нервные припадки. Я даже слышал, что порой, пугая домашних, он вопит, что убил Моцарта.
Ну что ж, хоть один из нас – признался!
Любовные сумасбродства Джакомо Казановы
…Но тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать,
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам…
Анна Ахматова
Старик писал свою книгу промозглыми ночами в холодном замке в Богемии. Старик вызывал тени. Книгу он назвал – «История моей жизни». И начал он ее в год мистический – 1789-й. В тот год там, далеко за окнами замка, в Париже свершилась революция.
Революция должна была похоронить мир, который описывал старик.
Старик работал по двенадцать-тринадцать часов в сутки, и к страшному 1793 году полсотни лет его жизни уже уместились в десяти томах.
Все эти годы до него доходили слухи о парижских ужасах. Прах кардинала Ришелье выбросили из гробницы на парижскую мостовую, и мальчишки, дети парижской черни, развлекались – пинали ногами голову, которая столько лет правила Францией. Мощи Святой Женевьевы – покровительницы Парижа, свезли на Гревскую площадь, изрубили мечом палача на эшафоте и сбросили в Сену. В соборе Парижской Богоматери устроили склад. Принцессу де Ламбаль, подругу Марии Антуанетты, обезглавили, голову воздели на пику, вырвали сердце и тоже воздели на пику. Голову красавицы с запекшейся кровью и выбитыми зубами, ее кровоточащее сердце носили перед окнами венценосной подруги…
Он не знал госпожу де Ламбаль – она, наверное, еще не родилась, когда он впервые прибыл в Париж… Нет, его женщины – те, кого он любил, – уже лежали в могилах. Бог дал им счастье не увидеть этих ужасов.
Впрочем, не всем удалось сбежать в могилу от встречи с обезумевшей толпой. Принц де Линь рассказал старику, как привезли на эшафот несчастную графиню Дюбарри, возлюбленную Людовика XV. Старик помнил ее совсем молодой – белокурой красавицей. И вот ее, повелительницу сердца короля Франции, волокли на эшафот, а она все молила: «Минуточку, еще одну только минуточку, господин палач!» И толпа хохотала…
Кстати, старик хорошо знал еще одну красавицу (и тоже блондинку), которая пусть кратковременно, но тоже повелевала сердцем короля Франции. И опять прекрасные воспоминания пришли к старику… «Я возрождаю наслаждение, вспоминая о нем…» И он записал эту историю – он снова жил. Малютка О’Морфи… Бедная О’Морфи! Говорят, она еще жива, неужели и она погибнет в этом парижском аду? Неужели и ее тело, которое он так помнил… Боже мой, а ведь ей уже за шестьдесят! Когда он впервые ее увидел, ей было тринадцать лет. Она была «грязная оборванка, но он тотчас разглядел в ней безупречнейшую красавицу». В скольких оборванках он умел разглядеть красавиц!
«Ничто так никогда не владело мной, – записывал он, – как женское лицо…» Что значит воистину любить женщин? Это – суметь разглядеть красавицу в каждой…ну, почти в каждой молодой женщине. «В пятидесятом году нынешнего столетия, – записал старик, – я свел знакомство с художником Натье». Как удивительно писал портреты этот Натье! Когда он писал уродливую женщину, он не менял ни единой черты ее лица, но она всем казалась красавицей. Он тогда только что закончил портреты некрасивых дочерей Людовика XV – «и нарисовал их прекрасными, как звезды»… В чем секрет его волшебства? Просто Натье, которому было восемьдесят лет, по-прежнему любил женщин!
Но О’Морфи была действительно хороша. Старик помнил, как он мыл эту грязную девчонку, как заиграла ослепительная кожа… Малютка позволила ему все за шестифранковый экю, она была покорней барашка. Все, кроме – того. То она оценила в двадцать пять луидоров – так ей велела сестра…
Потом он придумал историю с портретом. Художник изобразил ее обнаженной, она лежала на животе – в позе, которая сводила его с ума. Ну а потом – случайно, совершенно случайно! – портрет показали королю. Ну мог ли Людовик XV – этот гурман, этот коллекционер женской плоти, не потребовать немедленно привезти малютку в Париж? Когда малютка увидела Людовика, она расхохоталась. Изумленный король спросил:
– Почему ты смеешься?
– Я смеюсь потому, что вы как две капли воды похожи на шестифранковый экю!
Эту монету с изображением короля простодушная О’Морфи хорошо знала – она получала ее после каждой ночи. После каждой их безумной ночи, когда, вкусив все наслаждения, он умел оставить ее невинной. Не мог же он подсунуть королю испорченный плод!
В 1793 году, когда старик уже закончил десятый том, в Париже казнили Людовика XVI – некрасивого внука Людовика XV (тот был чудо как хорош!). А потом – и красавицу Марию Антуанетту. Старику показалось это предзнаменованием – окончательной чертой. И он прервал свое повествование, и все последующие годы лишь обрабатывал написанное…
Все тот же принц де Линь рассказал ему, как привезли несчастного Людовика XVI на площадь, которая называлось в его времена площадью Людовика XV. Сколько раз старик прогуливался по этой площади… Теперь это была площадь Республики, и вместо статуи короля воздвигли здесь статую Свободы. Она стояла у самой гильотины, и кровь с отрубленных голов брызгала на статую. Сам народ позаботился о примитивном символе – Свобода была постоянно в крови. А потом пришла очередь королевы… Как красива была Мария Антуанетта! В Париже герцог Лозен как-то показал ему два бокала с изгибом совершеннейшей формы – это была отливка безукоризненной груди Марии Антуанетты. И эта первая красавица Европы была совсем седая, когда ее привезли на гильотину. На ее прекрасном лбу был шрам – она разбила голову о низкую притолоку камеры. Она не умела гнуть шею… Ее везли на свидание с гильотиной в грязной телеге, и толпа осыпала королеву проклятиями. А потом палач показал народу отрубленную голову, и в этот миг мышцы лица сократились – голова открыла глаза…
Старик написал гневное письмо Робеспьеру. Он обожал писать. На множестве страниц он обличил злодейства якобинцев и изложил свои заветные мысли: «Деспотизм короля – ничто по сравнению с деспотизмом толпы. Толпа вешает, рубит головы, убивает всякого, кто, не будучи сам толпою, осмелится обнаружить свое мнение…»
Это письмо о деспотизме он попытался вставить в книгу, но, кроме нескольких фраз, все пришлось выкинуть…
Ибо книга была особая.
Он написал в ней страшные слова: «Я пишу эту книгу в надежде, что история моя не увидит свет, я тешу себя мыслью, что в последний момент, образумившись, велю бросить в огонь мои записки. Ежели сего не случится, читатель простит меня, узнав, что писание мемуаров было единственным средством, мною изобретенным, чтобы не сойти с ума от горя и обид, которые чинят мне многочисленные подлецы, собравшиеся в замке графа Вальдштейна в Дуксе».
«Многочисленные подлецы» не стоили столь страстного обличения. Это были всего лишь слуги. И развлекались они понятной забавой лакеев – издевались над господином, впавшим в ничтожество. Старику это было особенно больно – он был горд.
«Он горд, ибо он – ничто, и не имеет ничего. Если бы он был финансистом или вельможей, то наверняка держался бы попроще», – написал о нем принц де Линь. Да, гордый старик был всего лишь приживалом, которого привез в замок хозяин Дукса, граф Вальдштейн, племянник принца де Линя. Богач граф назначил старика своим библиотекарем и платил ему. Сделал он это потому, что старик был забавен – буквально начинен множеством невероятных историй, которые произошли с ним (как он утверждал) в его бурной жизни… А возможно, еще и по обязанности таинственного братства: и старик, и принц де Линь, и граф Вальдштейн были масонами.
Слуги поняли положение старика и развлекались как могли: украли его единственного друга – собачонку, которую он так любил. Старик обожал хорошую кухню, (принц де Линь называл его «хищником застолий»), а слуги постоянно доставляли ему еду пересоленной или пережаренной. Портрет старика, выдранный из его же книги, они повесили в клозете…
Но наступали и прекрасные минуты, когда в замке появлялся хозяин – граф Вальдштейн – и его гости. Тогда старик торжественно надевал свой бархатный камзол и папский орден – крест, из которого исчезли все бриллианты (давно уже были заложены). Напудренная коса, хищный нос крючком и здоровенный кадык воинственно торчали – как прежде. И на негнущихся ногах, опираясь на палку с тяжелым набалдашником, он спускался вниз.
Вместе с графом Вальдштейном обычно появлялся в замке и принц де Линь – воплощение всех достоинств уходившего века: фельдмаршал, прославившийся храбростью, и, конечно, философ и писатель. Но главное – блистательный рассказчик, украшение салонов, которого, по словам его друга графа Сегюра, «при всех европейских дворах принимали, ласкали и который мог развеселить самое унылое общество».
Сей де Линь весьма желчно описал в своих мемуарах сцену явления старика гостям: «Он был бы красив, если бы не был так уродлив. Однако он высок и сложен, как Геркулес… Лицо смуглое, в его глазах, полных ума, всегда сквозит обида, ярость и злость… Он редко смеется, но любит смешить…»
Но часто смеялись не над рассказами старика – смеялись над ним самим… «На нем был шитый золотом жилет, черный бархатный камзол – и все засмеялись» (в постреволюционной Европе исчезли и напудренные косы, и парики, и камзолы, теперь носили мундиры и унылое гражданское платье. Мир стал скучным, а старик – смешным). «Он церемонно раскланялся, как обучали шестьдесят лет назад, – и все засмеялись…»
«И хотя самолюбие старика было всегда начеку», обидчивый и гордый, он все прощал – за дальнейшее. После отличного ужина (наконец-то постарались, канальи!) гости начинали просить его «прочесть что-нибудь из той книги»… Что бы ни писал принц де Линь, смешливые гости приезжали в замок прежде всего из-за старика – послушать книгу, о которой было столько слухов.
«В ней, сам того не ведая, он превзошел автора “Жиль Бласа” и “Хромого беса”» – признавался де Линь.
Чтение заканчивалось восторгами, и… гости уезжали. И долго, должно быть, вспоминали старика и забавный вздох Талейрана: «Кто не жил до 1789 года, тот вообще не жил».
И опять старик оставался во власти гнусных слуг, и опять он возвращался в ту свою жизнь – до 1789 года.
И снова приходили тени.
Но почему так страшился старик своей книги? Что было в ней злонамеренного?
Старик почитал себя важным человеком. Он описал в книге, как великие монархи удостаивали его беседы. О чем должен писать важный человек? О победах в политике, на поле брани… Старик писал о победах над женщинами. Сюжет его книги – непрекращающееся любовное похождение (и со всеми подробностями!). Некая «эротическая Илиада», как назвал ее Цвейг. Сто двадцать две соблазненные им женщины были ее героинями.
Точнее, сто двадцать две имели имена. Но ко всем этим совращенным Генриэттам, Мими, Терезам, Камиллам, Тонинам, Катеринам и к тем, кого он скромно скрыл под инициалами М. М., К. К. и т. д., следовало прибавить тьмы и тьмы безымянных: «В первые месяцы, что прожил в Дрездене, я перезнакомился со всеми публичными красотками и нашел, что по части форм они превосходят итальянок…»
Формы запомнил, имена – естественно, нет…
Так что в комнате, где он работал, сутками шел карнавал женских теней. Они плыли в исчезнувших колоколах-кринолинах – дамы света, маркизы, графини вперемежку с буржуазками и с потаскухами из самых распоследних борделей. Они исчезали в некоей гигантской кровати, где обнаженные женские тела, накрытые его телом, изнемогали от страсти…
Впрочем, эта фраза показалась бы ему пошлой. Ибо сам он представлял любовь как некий галантный танец (частая метафора в его книге). Он танцевал со своей избранницей, но, еще не закончив танца, еще сжимая ее в объятиях, уже искал глазами другую, следующую.
…Да, это был танец. И еще – как это и должно быть в природе – некий круговорот. Любовь всегда требовала денег. Сколько рубашек, платков и панталон пришлось ему купить у Жильбер Боре, прекрасной галантерейщицы, прежде чем он смог приступить к восхитительному: «Я запер дверь, и мы предались любви»!
Он был щедр, он любил одаривать драгоценностями своих избранниц. Но, любя предыдущую, он уже готовился перейти к танцу со следующей, и ему опять нужны были проклятые деньги! Чтобы осыпать знаками благодарности ту, новую… Так что иногда во имя следующей любви он вынужден был уступать за деньги любовь предыдущую ее новому избраннику. Например, передав королю малышку О’Морфи, он получил некоторую сумму… Что делать, надо поддерживать круговорот: деньги должны помогать любви, а любовь – помогать деньгам.
И все-таки оба сравнения – и танец, и круговорот – недостаточны. Перебирая в книге перипетии своей жизни, старик все чаще останавливался на сравнении любви с военной кампанией. Он обожал Античность, преданно почитал Горация, читал Петрония и Овидия Назона. Любовь – война, беспощадная эротическая битва, – так мыслили древние знатоки. «Жалок дряхлый боец, жалок влюбленный старик…» Не пренебрегал он и опытом современников – недаром во время обыска инквизиция нашла у него на ночном столике лучшие наставления по эротическому бою: «Картезианского привратника» (самый непристойный роман его века) и «книжечку соблазнительных поз Аретино».
Конечно, это была битва! И как положено в сражениях, все решала стремительная атака. Надо было только не упустить случай. Взять хотя бы его победу над Мими Кенсон. Он застал ее одну, спящую на постели… Что сделал он? «Стремительно разделся, улегся, а остальное понятно и без слов».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?