Текст книги "На кострами заросшем Плутоне"
Автор книги: Егор Мирный
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
кипяток
варимся в одном кипятке с одинаковыми приправами,
только моё право в другой стороне
от чьего-либо права,
только моё недовольство
это как недовольство новорождённого,
и у меня вместо смерти всякий раз пробуждение.
живёшь и видишь сам себя от третьего лица,
соглядатайствуешь,
фотографируешь что ни попадя,
оформляешь на себя дарственную,
вписываешь в неё одно знакомое имя, другое, пятое
хочется отдать её кому-нибудь, но все спят уже.
а будить никого не хочется, да и вообще беспокоить
не хочется никого в этом мире,
выполотом под корень,
дышишь тем, чем дышать перестали
или ещё не начали,
и стучаться ни к кому не хочется,
и ни к кому не назначено.
один скажет «пустое», а другому я о пустом поведаю,
третий выйдет за дверь, покинет подъезд,
больше не вернётся, наверное,
одного сачка бабочки – жизнь и смерть,
имя всему – прелюдия,
я и ты, два местоимения, посмотри,
но совсем как люди мы.
диалоги
внутренние диалоги со знакомыми
и случайными людьми,
со знакомыми – чаще, со случайными – неожиданее,
продолжаются. ты хочешь,
чтобы я называл тебя мисс:
мисс, выруби телевизор,
мисс, займёмся этим на пристани.
твои намерения прозрачны, как тонкая футболка,
которую ты снимаешь с себя,
делая это предельно невинно.
встань-ка вот так: подбородок приподнят,
губки надуты, руки в боки –
я рассматриваю тебя на свет и тебя не вижу,
и ухожу в соседнюю комнату,
полную неоправдавшихся ожиданий,
выгоняю взашей их, даю им подзатыльники,
пытаюсь дверь запереть,
но она остаётся открытой,
словно граница таджикистана.
денег, как обычно, не набирается даже на смерть.
значит – живу, и в сердце моём терракотовом
живёт затерявшаяся там невесть когда стрекоза,
а в той стрекозе живёт голос твой,
слышимый будто из сотового,
ты опять забываешь о том, что ты хотела сказать,
тебя слышно всё хуже и хуже, точно засыпаны гравием
ты, и пространство, и время, и то,
что обращает их в абсолютный нуль,
минуя обратный отсчёт. есть одно особое правило:
не закрывай глаза, пока окончательно не уснул.
проект
когда отменили жизнь
ну вышел указ и в общем
уже не живём не ропщем
не топаем не брюзжим
под временем не лежим
ведь нам отменили жизнь
и стало всё ярче проще
тела без души полощет
безжизненный наш режим
и мы налегке бежим
а души как витражи
отдельно в фигурных рамках
на них ни единой ранки
красивые же скажи
в них раньше водились вши
и мы отменили жизнь
а в следующем проекте
отмена любви и смерти
но как до него дожить
когда отменили жизнь
лезвие
не ровен день споткнёшься об себя
и выплюнешь отравленное лезвие;
теряя перья, стая голубят
сорвётся с языка несоответствием
делам и помыслам; придвинется итог
всего грядущего, прозрачный, незначительный.
вчера общался с мёртвыми – и что?
сегодня – мелковат и необщителен,
сегодня, сталь нашарив за губой,
чудишь себе, заламывая прошлое.
и свет в тебе вещает голубой,
и боль тебя, несбывшаяся, тощая,
переживёт.
брют
круглый, как боль, короткий, как человек,
даже когда живой, замечаю дымку,
воздух прожжёный, над всем занесённый свет,
смерть и любовь – за ручку, потом – в обнимку.
мало курю. почти не курю. курю.
всё преходящее – топливо: вздутые печи,
пепел по кругу, огонь обращается в брют,
выдох на вдох, а больше и крыть-то нечем.
в сумерки вижу: там у меня внутри
мало-помалу в пустотах зола осела.
я открываю сердце по счёту три,
тёплый, как ночь последнего воскресенья.
ненасытные дни
счастья нет, хотя казалось вот-вот.
это где-то «без пяти» тридцать лет.
полдень жизни, или вроде того.
город тула или, может, смоленск.
память тонкую, что девичий сон,
притесняют ненасытные дни.
под ладонью затихает висок.
шепелявит раритетный винил.
бродит юность, бредит, щурится в даль
близоруко. ничего не болит.
полночь. Падает отвесно звезда
и отскакивает от земли.
никогда
«– Говорят, бывает ещё какая-то другая звезда.
– п. 111, § 4: «Никогда».»»Андрей Пермяков
когда я пережил своё детство, вернулся отец:
в многочисленных шрамах, прокуренный и больной,
говорил долго, тускло, порою в бессвязный текст
добавляя кусочное пламя «прости, сынок».
когда я пережил свою маму – казалось, уснул,
только сны вызывали язву и непокой:
в них пытался я длинным ножом наобум пырнуть
человека, который гладил меня с тоской.
когда я пережил свою совесть, пришла весна –
я назвал её изабеллой и полюбил.
изабелла была смешная: смеялась над
завалящей попыткой моей рядом с нею быть.
когда я пережил свою старость, никто не пришёл,
словно вовсе людей не осталось, но если бы
догадался взглянуть наверх, обнаружил, что
там прощальное небо
в алмазную крошку,
в алмазную пыль.
обозрение
непонятно отсюда: движется или стоит колесо обозрения.
подними меня выше: увижу москву, а за ней –
недоступные чувства, непроизводимые впечатления,
неприкаянный воздух, неосязаемый снег,
несгораемый храм.
подними меня за́ уши, за́ душу.
как легко здесь всему изменять глубину и размер.
говоришь: я умру, чтобы стать в новой жизни ландышем.
где ты, глупенький, видел смерть?
2. За горами лишь облако
альбатросы
я помню: мы ловили альбатросов
на слёзный запах безымянных женщин,
которых гальванические осы
кусали в эбонитовые плечи,
в сухие нёба, в войлочные шеи;
потом, в сердца вонзаясь, умирали,
и падали в сердечные ущелья
по длинной электрической спирали,
и вылетали снова, торопились.
под сумраком смеялось и зудело.
нам выпадала молодость обильно,
перемежаясь небом, то и дело,
с бумажными надорванными снами –
на них мы рисовали свет и пламень,
которые угадывались нами
за чёрными тяжёлыми цветами,
склонившими бутоны в знак вопроса
кому-то в чреве высушенных вод,
где мы ловили падших альбатросов,
но так и не поймали никого.
отмель
выплываешь на отмель и ждёшь рыбака,
дурака, двойника, хоть какого-то света.
море, так себе море, в четыре глотка,
фиолетовое.
небо, вот оно небо, что есть оно, что
никогда не бывало, как жизни и смерти.
на прибрежной лужайке жара, бадминтон,
бадминтонные дети.
так неслышно кричат, но кричат и о чём:
о себе, о жаре, о последней надежде;
превращаются в рой улетающих пчёл,
и ничто их не держит,
и никто им не нужен. лишь боль да пыльца,
что за болью бывает, горят безотчётно.
и уже невозможно, нельзя отрицать
сгустки жёлтого в чёрном.
и уже очевидно, что отмель твоя –
это тень божьей длани на тельце пчелином.
ты послушай, как ясно они говорят,
словно трогают глину,
ты пощупай их говор, белёный, сухой;
под язык положи, облизни, успокойся.
наугад – это нежность, на вкус – это соль,
на поверку – колосья
тишины, высоты, нелюбви, бытия,
что невинно мерцает на кончике жала.
до конечного улья не все долетят,
превратившись в пожары,
в цветы и пожары.
бекки
беспокоиться не о чем, бекки,
прикрываться от полночи некем,
мир давно закатился за тучу,
спрятал всех, кто тебя знал и мучил,
в глинозёме остывшего ада.
верить в прошлое, словно в блокаду,
истребляясь. беру на поруки
твоё пение в дождь и упругий
свет, ведущий к чистилищу. бекки,
Бог уже не влезает в доспехи,
кровь уже не вмещается в жилах,
и не факт, что мы вечно не жили,
не сгорали в тифозных подвалах.
на груди твоей смерть зимовала.
бекки, не о чем более грезить,
пустоту познавая в разрезе,
заполняя собой картотеки.
за горами лишь облако, бекки,
только облако в пол-атмосферы
в небесах из трёхслойной фанеры.
лиза на плутоне
помнится: раньше ты просто робела пред ними
и откликалась подчас на чужое имя.
на предрассветном, кострами заросшем плутоне
ты прикасаешься к их воспалённым ладоням.
ты на их бурых щеках замечаешь слёзы,
это последний их, самый талантливый козырь.
нет больше страха у лизы, у лизы нет боли,
сколько ей ампул бессмертия в нёбо вкололи,
сколько её целовали они и грели,
сколько любви подкладывали в постель ей.
больше не надо, – просит гортанно лиза.
что за багряный свет в неё ими втиснут,
что за цветные материи, что за потоки
всполохов темноты в глубине дороги,
маятники сквозь дым, серебро дыханий,
пламенное пятно на колючей ткани
лизиной безрукавки, сердца из глины –
всё нипочём ей: проклятия, выстрелы в спину,
и тишина вслед за ними, и блеск в тишине.
гулкий плутон, колеблемый вздохом огней.
пропавшие без вести
зима ты запомни зима вот ещё раз зима
воздушными блоками память не занимай
пропавшие без вести спят в неотложенных снах
их небо в химчистке их больше нельзя признать
пропавшие без вести пьют когда нужно бежать
а скажешь беги в темноту загребают жар
и всё норовят не проснуться и всё норовят
на тёплую эльзу выменять провиант
на хрупкую эльзу с лимонкою в рукаве
прохладною кровью несёт от её «привет»
увидишь её захочешь её сломать
зима это милый ты помнишь зима зима
зима на булавке вечности под стеклом
бессмертная эльза царапает эпилог
пропавшие без вести весть подают поверх
веков и созвездий туда в заоконный свет
меняются резкость фокус размер наклон
над маленькой эльзой потрескивает стекло
мерцанье приникшей к её изголовью тьмы
ландшафты разбухших страниц в разворотах зимы
камилла
держись белой тени, камилла.
нас только что светом накрыло,
да так, что дышать не придётся
под солнцем,
да так, что нам даже не снилось.
нас гонят к исходу, камилла,
к земле, к земляничным полянам,
к землянам,
несущим штыки, арбалеты,
бредущим за летою следом,
за чёрные дыры и петли,
под самое пекло.
а там, удивишься, камилла,
нас выловят в маточном иле
и слепят из нас новобранцев
для танцев
среди полыхающих сводов.
камилла, держись белой ноты.
за далями множатся дали
в кристалле,
что носишь ты в сердце, камилла.
впадая друг другу в немилость,
последней, подбитой жар-птице
присниться
переходы
знаешь, оливия, гладкие переходы
из пеленальных комнат в глухие воды,
где пузырится свет, облекая в пену
наше бессмертие. лопнувшие ступени,
тканевый воздух, вышитый небосводом,
скоро, оливия, только умри – и вот он,
вспоротый сизарями цветёт и дремлет.
ты ли из глаз моих вынимала землю,
ты ли мне чёрным лебедем в спину билась,
твой ли рубиновый голос горчил рябиной?
выклюй, оливия, из мирозданья осень.
некого тут прощать: на прощённых возят
айсберги городов и вулканы храмов.
тот, кто спасён тобой, тот смертельно ранен.
воин из памяти, бог из живого металла,
я бы остался с тобой, но меня не осталось.
швы
ты его почувствуешь
нёбом, аортою, вдруг
обратившись разом в возвышенность и в дыру,
в каменистую почву, в креплёный червонный свет,
осторожно прикладывая боль к своей голове,
ты его почувствуешь,
признаешь, что он твоё,
он – выходящее за перспективу, за окоём,
греющий тьму на малом стальном огне,
вечный владелец песков, тридцати монет
из серебра, голодных гудящих снов.
он корневой системы с тобой одной,
ты его, не узрев, распознаешь, но
чтоб описать его не хватает нот,
жизни и смерти, доверия и вины,
так остальным вы тоже с ним не видны,
похожие очень на два потайных шва,
не ведающие, впрочем, как себя называть
и что до других вам дела давно нет,
ты выберешь место в сонме его теней,
когда изнутри он схватит тебя за грудь,
выживет только вымоленная твоя грусть.
перепутав
перепутав меня с кем-то из тех, живых,
утащила в серебряный век, в золотую высь,
расчесала мне кудри, поцеловала виски,
рассказала про долгую смерть на краю тоски,
про невинные души, глотающие огонь,
про меня самого – не зная кто я такой.
я молчал, исполняя свою мелочовую роль,
лишь когда я молчу – у меня появляется рот,
лишь когда я молчу – я действительно как живой,
и вчерашние пули не вспахивают мой живот,
и вчерашние яды не режут мою гортань.
помню тёмные губы – наследие тех путан,
что однажды зачали меня в благовонной лжи.
перепутав меня с кем-то из тех, кто жив,
прокусила мне сердце. вся в ледяной крови,
той, что хлещет поныне – пламенная на вид,
безуспешно пытаясь припомнить, откуда пришла,
натыкаясь на плотные души, на призрачные тела,
улеглась у порога небес под клокочущим солнцем
и уснула уверенной в том, что уже не проснётся.
за коленкой
погладишь её за коленкой – она замрёт,
на острых губах заиграет студёный свет.
а где-то внутри у неё не стихает рёв.
и – после – когда рукою ведёшь поверх
оплавленной кожи, то ловишь на пальцы звук,
похожий на тот, когда рвётся живая ткань.
она задирает юбку, и наяву,
воочию видишь, как плоть у неё тонка.
на ломких ресницах – медь, в глубине – болезнь,
которой названия нет, от которой – сгорать.
ей самое место здесь, на сыром столе,
с такой голенастой душой от крутого бедра,
с таким очертанием сердца, что не посметь
вгрызаться в него, как водится, выгрызать.
коснёшься её груди и отменишь смерть
в то время, когда стекленеют у вас глаза.
изумрудный город
не принимай близко к сердцу – подальше,
подальше,
девочка элли в замшевых мокасинах,
о милосердии не заикайся даже.
чем же ты пахнешь: деревом или бензином?
красною ртутью?
жёлтыми кирпичами?
помнишь, в канзасе как смерть на тебя косилась?
смерть всех подряд косила,
и ты кричала.
чем лучше пахнуть: деревом или бензином?
белой горячкой?
синим палёным светом?
замкнутым страхом?
будущей непогодой?
нет ураганов.
их не бывает.
это
просто твой выбор,
твой изумрудный город,
шаг через клетку в патовое джуманджи,
где пустота осваивает безземелье.
ты мне потом как-нибудь обо всём расскажешь:
как там забыли тебя,
забывая, пели,
как набивались камешки в твои мокасины,
хлопали двери, холод стоял румяный,
девочка элли, вскормленная бензином,
деревом и
летучими обезьянами.
время цветов
было время цветов, питающихся цветами,
каждый новый день начинался с того,
что не заканчивался вечер.
молчаливая соня от горластых горничных в тайне
выращивала жемчуг
в ушных раковинах своей младшей сестры,
которая видела только соню
и которую видела только соня.
они могли целыми сутками друг на друга смотреть,
пока не становилось больно.
их древовидная, свет износившая мать
в прошлом – летала /яблочная фея в отставке/,
в настоящем – варила из жемчуга едкую мазь,
выводила у сони сердечные бородавки.
папы не было дома, и не было дома у них,
всё происходило на фоне пульсирующей акации.
соня знала наперечёт предстоящие дни,
записывала их на кассету
и прокручивала у себя на пальце,
в плотоядном тумане собирала по косточкам тех,
кто лежал там с откушенными головами,
с небесами проломленными,
кто до них не дошёл, кто не очень-то и хотел.
было время кузнечиков, насаженных на соломинки.
аясума
у аясумы в душе серебряный камешек.
кто сегодня придёт поиграться с ним?
у кого на свитере ни единого катышка,
к камешку прикоснись.
какой приятный холодок, и аясума светится,
но это вовсе не свет, а такое проклятие,
оно ощутимее от вечера к вечеру.
аясума снимает платье.
камешек меркнет, аясума простужена,
к твоей голове приставлены довольно грубо
два её неумолимых оружия:
тайнозоркость и близогубость.
и ты всё говоришь: «аясума, не трожь. аясума, держись.
аясума, что ты страдаешь как потерпевшая?»,
затачиваешь свои внутренние ножи
о камешек помутневший.
только нечего вспарывать. в сердце блестит потолок,
сквозь него видно, что
никому не сбежать, никого не зарежут.
аясума, склонясь, поправляет ослабший чулок,
занимается с тобой надеждой.
нинель
чу! раздельно рты и голоса.
двери вышли из тугих петель.
спрятав солнце в тлеющих низах,
город прислонился к темноте.
дети подминают грязный снег,
оставляют рыжие следы,
и глаза задумчивой Нинель
застилают жёсткие бинты.
на её руках давно живут
тени обескрыленных цикад,
пальцы словно сжали тетиву,
на щеках спекается закат,
на её губах опять горит
слово, выгорая до пятна,
и Нинель всё чаще говорит,
что ни к чёрту выдалась весна,
что легко завязывать узлы,
вызубрив надежду назубок,
что для Бога нового малы
и звезда, и ясли, и любовь.
конец всему
сквозь него проходили собаки, в нём запутывалась мошкара,
когда он пытался пережать миру сонную артерию.
конец всему: и в прачечных – аврал,
и в бутиках – завалы бижутерии.
треснуло облако, разбрызгало живую ртуть
по головам холодных фениксов
и душам притаившихся младенцев.
за ртутью – свет и жидкая латунь
незаживающего детства.
потом появилась мифическая она
в железном рубище, с бесплотными руками –
белоглазая нина, осознавшая себя сполна,
видящая только клыки и камни,
верящая только в нежность кислого молока,
в застывшую темноту, в гул, исходящий из бездны.
и снимая с заснувшего мира скальп,
она была так чудесна.
милое дело
убитые собаки и их убийцы подпирают стены дворцов,
я не был здесь никогда или, пожалуй что, лет восемьсот.
с тех пор как я здесь не был,
обрушилось седьмое небо.
милое дело – верить в существование жизни на земле,
по вере воздастся, думал, сажая душу на канцелярский клей.
хлюпало под ногами, чавкало,
люди оборачивались овчарками,
а потом наоборот или забывали оборачиваться,
я называл тебя падчерицей,
хотя какая ты, к чёрту, падчерица,
когда любишь меня как сына –
так ты у меня спросила.
возвращались воины с разных войн
на другие разные войны,
находили себя мёртвыми, улыбались –
и всё под команду «вольно!»
пробовал нащупать у генерала вены,
забыл, как выглядит мир без портвейна.
жуют целлюлозу, выплёвывают изотопы плутония,
из них вырастают дети, из детей кто-нибудь да утонет,
кто не утонет, считай что и вовсе не был.
почти достроили восьмое небо.
языковод
на обратной стороне языка и света
теплокровная мгла, только её и видно,
бредут маяки, обнажая пустые верфи,
спасается речь, увлекая себя в глубины,
и если вдруг покажутся вертолёты,
стреляя наотмашь гудящими прожекторами,
все тупики оборачиваются болотом,
вся тишина выплёскивается орально.
будешь идти вдоль трещины до зиготы,
тлеющий путь отмечая сопревшей соломой.
что загорится – твоё, раздвигай горло
и с головой погружайся в нутро слова.
«не заглядывай за слова, там чихает ангел…»
не заглядывай за слова, там чихает ангел
так, что небу темно и по сердцу ползёт ручей,
занося ледяным песком голубые ранки,
и не держит земля оглушённая скрипачей.
криворукий огонь расставляет силки и точки.
открывается рот, а во рту – золотое дно
под кристаллами немоты, и всё ярче почерк
у привыкшего распускать по ветрам руно.
от него до ближайшей пристани – прорва строчек,
он в хрустальную душу мира вдыхает скорбь:
так душа обретает тонкую оболочку,
и ты водишь по ней пламенеющим языком.
3. Нет ничего разумного
дельфины
смирившись с тем, что «влюблён» – это статус,
а молоко бывает птичьим,
пересмотрев в сотый раз “бездну”
и другие любимые фильмы,
погружаешься в пучину фантастического безразличия,
а там – дельфины.
и так они ластятся к тебе, так пробуют тебя на запах,
словно выясняют,
сколько в тебе рассеяно пыльцы света,
а ты не помнишь себя от счастья,
потому что не будет уже никакого «завтра»,
будет – вера
в то, что нет ничего разумного,
есть только смерть и танцы,
не захочется больше выяснять,
какими чувствами ты болен:
чувствам бесполезно сообщать, как они называются,
болезням – тем более.
дельфины подбрасывают тебя в тёплый космос,
курлычат что-то, наверное, радуются.
привыкаешь к невесомости, к мягким плавникам,
а вдалеке сквозь рыхлый пар виднеются
твои детские книжки, утонувший брат,
любимая девушка под капельницей,
фабрика Уолта Диснея.
мать
сказал архангел: «твою мать».
мать вышла тихо.
теперь бы мне не переврать:
была портнихой
и шила белым по живому
без лекала,
да зашивалась
и по новой начинала.
была девчонкой
и ждала себе любого,
ждала безвылазно
и, в общем, бестолково.
и дождалась, представьте, евнуха,
который
наобещал, нагородил
холмы и горы.
была с ним скромною,
разнузданной,
распятой.
война случилась,
ахтунг!
евнуха – в солдаты.
ушла солдатка тем же днём,
в глухом полесье
пропала без вести по сводкам местной прессы.
была дикаркой,
в куклу евнуха иголки
вгоняла, ведьма.
с лешим гнали самогонку,
он подбивал её не раз на шуры-муры –
она тушила об несчастного окурок
и пропадала на четыре ночи кряду,
а он курил кальян со «спайсом» вкуса мяты.
была работницей она (дефис крестьянкой)
и с бригадиром целовалась после пьянки,
а бригадир потом ходил суров, потерян,
ей говорил, что, мол, женат,
жене, мол, верен,
и снова пил и верен был
на сеновале,
потом допился до чертей,
не ел, не спал он,
мечтал о чистых отношениях и браке,
но вот решил: «да ну её, заразу, нахер».
была весёлой продавщицей, «бизнес-леди»,
худой прыщавый паренёк всё ею бредил,
кидал открытки ей на множество емэйлов,
она хотела не его,
она хотела
того охранника,
что под покровом ночи
хотел её,
нет, делал вид, что очень хочет.
была невестой, белоснежной, круглолицей,
жених что надо,
он начальник всех милиций,
и года два, а может пять, не в этом дело,
существовали,
совмещались,
тело в тело.
когда казалось – вот он рай,
бери в ладошку,
она осталась без него
со мной и кошкой.
была собой:
порой стеснительной
излишне,
живой, напевною.
была, да тихо вышла.
легка походка и тепла, что шубка лисья.
Бог милосерден:
я на свет не появился.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?