Текст книги "Серп языческой богини"
Автор книги: Екатерина Лесина
Жанр: Современные детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 7
О знакомых старых и новых
Ночевать решили в старой комнате Далматова. Там все осталось по-прежнему. Четыре стены с истлевшими обоями. Печная труба, выступающая из угла. Кровать с продавленной решеткой. Старый матрац, отсыревший за годы. Аккуратный сверток спальника. Шкаф. Сумка. Вещи, разложенные по полкам. И ящик со стеклом.
Кто-то вылил все настойки, вымыл склянки и расставил их в прежнем порядке. Следовало бы поблагодарить за такую заботу, но Далматов лишь выругался.
Очередное невезучее везение.
– А ты уверен, что это Родион? – Саломея проверила окно, с виду надежно запертое. Она ощупала запоры, но потом все равно задвинула внутренние ставни и сунула между бронзовыми ручками старый лом. – Зачем ему? Он жену любил.
– Он – да.
– А она – нет?
Засов на двери слабый, с полпинка откроется. Надо придвинуть что-нибудь тяжелое. Шкаф? Не выйдет. Массивную тумбу на съеденных плесенью ножках? Или выбрать вариант попроще, вроде швабры, забитой между ручкой и косяком.
– Викуша его использовала. Любила ли при этом? Не знаю. Я не слишком понимаю в любви.
– Странно, с чего бы…
– Все слишком нарочито. Поцелуи при всех. Объятия. Признания горячие.
– Далматов, – Саломея раскатала спальник и, сев, принялась стягивать ботинки, – некоторые люди способны проявлять эмоции. Понимаешь?
Он понимал и не знал, как объяснить то ощущение фальши, которое возникало при этих сценах. Нет, Вика не переигрывала, но… врала. Определенно врала. Вопрос, кому: Родиону, себе или всем остальным?
– И остальные вполне могли быть живы. – Саломея отодвинула ботинки к печи, которая еще сохраняла тепло. – Или кто-то один, тот, кто устроил для тебя представление.
Кто?
Вспоминай, Далматов.
Таська с разбитым лицом. Илья не хотел, чтобы так получилось. Он просил ее уйти, чувствуя, как накатывает знакомая удушающая ярость. А она не слушала, все говорила и говорила, спрашивала о чем-то. Расплакалась. Кричать стала.
Он ей что-то обещал.
Что именно? Явно не любовь до гроба. Далматов не дает невыполнимых обещаний.
Крови было прилично. Из носа и губ, но больше из носа. Свитер залила. Викуша визжала, выставив скрюченные пальцы с длинными алыми коготками. А Юрась удерживал ее за локоть. Не удерживал – придерживал, лишь обозначая касание пальцами.
Егор бубнил, стоя в углу, что все устали и нервничают. Таська плакала навзрыд…
– Чтобы завтра тебя… чтобы тебя завтра здесь не было! – взвизгнула Викуша, стряхивая Юраськину руку. – Слышал, урод?
Илья еще подумал, что вариант не из худших.
Но вот когда и почему он решил, что все мертвы?
– Спать ложись, – сказала Саломея, забираясь в спальник. – Завтра додумаешь. Додумаем.
Темнота не была кромешной, но плотной, как вода. И как в воде, в ней разносились звуки. Чьи-то шаги на чердаке. Ветер, трущийся о стены дома. Волчий вой. И дыхание Саломеи, спокойное, размеренное. Спит? Притворяется спящей, избавляясь тем самым от необходимости разговаривать с ним?
Она подвигается, уступая место. И прижимается узкой спиной. Правильно: вдвоем теплее. Если не сейчас, то под утро, когда печь растеряет последние крохи тепла.
– Будешь приставать – ударю, – сонным голосом предупреждает Саломея.
– Не буду. У меня плечо болит.
Она кивает и проваливается в сон, позволяя обнять себя. От рыжих волос пахнет озерной тиной и бензином. Ей, наверное, было страшно. Почему Илье не плевать, что ей было страшно?
Зачем он вообще вернулся сюда?
Саломея спросит. И надо бы придумать ответ, но Далматову не думается. Более того, он странно счастлив, пусть для счастья этого не место и не время. Оно вообще обманчиво, счастье.
Илья закрывает глаза. Он считает до сотни, потом до тысячи, но все-таки сбивается со счета и засыпает. Сон спокоен.
В нем много солнца, которое не вызывает мигрени.
– Эй, – что-то мягкое касается носа, щекоча, – просыпайся. У нас гости.
Илья не желает гостей и просыпаться. Ему все еще хорошо.
– Просыпайся…
Просыпается. Уже почти. Сейчас.
Солнечный свет пробивается сквозь веки, и сон, такой хороший, но уже забытый, исчезает.
– У нас гости, – повторяет Саломея. – Чай пьют. У них, к слову, вкусный чай. Если соизволишь спуститься, то и тебе нальют.
Какие, к лешему, гости?
Их было двое.
Блондинка в голубом лыжном костюме и меховой курточке с объемным капюшоном. Мех был розовым, блондинка – округлой и подтянутой. Она сидела на табуретке и любовалась собой в крохотное зеркальце.
Зеркальце пускало солнечных зайчиков, в основном на хмурого бородатого типа, возившегося с камерой. Он-то и заметил Далматова.
– Здрасьте, – буркнул тип и склонился над широким мутным объективом.
– Ой! Здравствуйте! А вы уже проснулись? Мелли сказала, что вы спите. И вам надо отдохнуть. – Зеркало исчезло в меховом кармашке, а блондинка вскочила и попыталась обнять Далматова. – Это я ее решила называть так. Саломея – неудобно. А Мелли – это так миленько! У вас борода растет! Как у Толика. Вонять потом станет. Но это потому, что Толик курит.
Курносенький носик сморщился, а бровки сдвинулись, выражая крайнюю степень негодования Толиком. Он же махнул рукой, дескать, отстань.
– А я – Зоя. Это означает – жизнь. Мне имя сначала ужасно не нравилось. Хотела даже поменять.
Она взяла Далматова за руки.
Теплые пальчики в обрезанных перчатках. Аккуратные ноготки, разрисованные незабудками. Пластиковое дутое колечко со стразами.
– Все выбирала и выбирала… ничего не выбрала. А потом подумала, что если так, то лучше оставить, как есть. Понимаете?
Нежный овал лица. Пухлые губы, аккуратные брови. Очи синие. И золотистые локоны. Зоя хороша собой. Пожалуй, слишком уж хороша.
– А вас как звать?
– Илья, – ответила за него Саломея. И Зоины пальчики разжались, а носик дернулся, как будто это вмешательство в разговор совершенно Зою не обрадовало. Но она смирилась, улыбнулась, демонстрируя хорошие ровные зубы, и задала следующий вопрос:
– А вы вместе, да?
– Нет! – Саломея сунула пятерню в растрепанные волосы.
Рыжая-бесстыжая.
– Это замечательно! Знаете, мои подруги на меня обижаются. Ну, когда они приходят с парнем, а тут я. Но я же не виновата, что я лучше! А он всегда такой бука, да? Это из-за мяса. Я читала, что если есть много мяса, то человек становится злым. Вы здесь давно, да? Я тоже читала про остров. Про мужика, который там сидел, сидел и совсем свихнулся. От одиночества. Но теперь мы тут, правда, Толик?
– Правда. – Толик зачехлил камеру.
– И зачем вы… здесь? – поинтересовался Далматов, надеясь на чудо.
Чуда не случилось. Впрочем, ясно: на чудеса ему никогда не везло.
Во всем виновата была камера.
Однажды Толик заглянул в ломбард. Он возвращался домой с работы, которая достала, как доставала всегда, особенно в преддверии выходных. Курил. Мечтал о том, что работу однажды сменит, в глубине души понимая, что никогда не решится на подобный шаг. И тихо себя ненавидел за бесхребетность.
А дорогу перекопали. Толика остановила бело-красная лента, которая покачивалась на ветру. Сразу за лентой возвышалась гора песка и вторая – колотой плитки. В раскопе виднелись ржавые трубы, и Толик понял, что горячей воды, наверное, сегодня не будет. Завтра, впрочем, тоже.
Это обстоятельство привело его в уныние, и Толик решил напиться. Он свернул на тропинку, протоптанную на полысевшем за лето газоне, и направился к магазину, но увидел ломбард. Узкое здание едкого оранжевого окраса прилипло к массивному стволу двенадцатиэтажки. Из двускатной крыши торчала труба, правда, не дымилась. А ко второму этажу поднималась металлическая лестница с широкими дубовыми перилами. Она заканчивалась площадкой перед дверью, над которой красовалась вывеска: «Ломбардъ».
Завороженный вычурностью букв, самим их сочетанием, Толик поднялся по лестнице, толкнул дверь и очутился в помещении длинном и неуютном. В нем пахло канифолью, лавандой и еще чем-то неприятным, навевавшим ассоциации с больницей.
Лампы довоенного образца с толстыми круглыми плафонами давали свет тусклый, размытый. И помещение казалось бесконечным. Вдоль одной стены выстроились столы, на которых лежали самые разные вещи: меховые шапки, старые подсвечники, часы всех форм и размеров, украшения из янтаря и фарфоровая посуда. Вереница утюгов и огромная медная сковорода с зеленоватой каймой окислов.
Вторую стену занимала мебель: шкафы с резными коронами, буфеты, стулья и этажерки. Леопардового окраса софа и древний телевизор на ножках. В дальнем углу высилась поленница из ковров.
– Вам помочь? – спросили Толика, и он, обернувшись на голос, понял, что пропал.
– Я там не работала. Я к дяде зашла. Я вообще-то модель. – Зоя сидела на столе, закинув ногу на ногу. Ноги были хороши, а унты розового цвета и того лучше.
Зоя ела. На коленях ее лежал льняной платок. На платке – фарфоровая тарелочка. А в тарелочке – пророщенное пшеничное зерно.
Ноготки цепляли зеленый росточек, тонкий и хрупкий, вытаскивали и отправляли в рот. Зоины зубки перемалывали размякшее зерно, и на губах блестели капельки воды.
– Но моделью быть тяжело. И дядя говорит, что женщине надо дома сидеть, а не… ну он очень тяжелый человек, мой дядя. Такой же бука, как ты.
Саломея хмыкнула.
Мелли. Милое имя для овцы, а Саломее явно не по вкусу. Ну тем хуже для нее.
– Только ты не такой старый. А у тебя машина есть?
– Есть, – сказал Далматов. – И дом. С колоннами и зимним садом.
– Пра-авда?
Зеленый росточек упал на Зоины коленки. Губы ее округлились, и глаза тоже округлились. Ей, наверное, говорили, что это выражение ей к лицу, как и все другие выражения. И что Зоя хорошо играет, лучше всех звезд Голливуда, вместе взятых. Врали.
– А чем ты занима-а-ешься? – Она тянула гласные, превращая слова в сладкие ириски.
– Ювелиркой. В основном.
– Да-а-а?
Толик фыркнул и отвернулся от Зои. Это не ревность, просто он не видел смысла в этом разговоре, да и вообще сердце его было отдано камере.
Ее он увидел в сумрачном зале ломбарда, на высоком столике из черного дерева с инкрустацией. Инкрустация, правда, от времени потрескалась, а столик крепко поели жуки, но какое это имело отношение к камере? Она возлежала на этом деревянном троне, великолепная в каждой детали своей.
Два с половиной килограмма совершенства.
Серый корпус, прочный, эргономичный, устойчивый к царапинам и ударам. Широкоугольный объектив Leica dicomar. Оптический стабилизатор. Камкордер с возможностью подключения как простых, так и профессиональных микрофонов.
Видеокамера Panasonic AG-HMC74 очаровала Толика.
– Сколько? – спросил он и лишь тогда глянул на девицу, стоявшую за плечом.
И она озвучила цену.
Цена показалась Толику запредельной, потому что столько денег у него не было. И даже половины не было… Одолжить? У кого? А отдавать как?
Уйти нельзя остаться.
Камера смотрит на него слепым объективом. Ей страшно в этом месте забытых вещей.
– Она хорошая, – сказала девушка, смахивая с корпуса пыль метелкой из гусиных перьев. – Ее недавно привезли.
Хорошая. Чудесная. Великолепная.
– А… а ее можно отложить? – Толик сглотнул слюну, дав себе слово, что обязательно найдет деньги. Девица дернула плечиком и ответила:
– Наверное.
– А… а если не на день? На неделю? Я залог оставлю.
В кошельке было рублей двести. Смешно, если подумать, но Толик не смеялся, выскребая все до последней монетки.
– Вы кино снимать хотите, да? – поинтересовалась она, складывая купюры в картонную коробку.
– Да, – неожиданно сам для себя ответил Толик.
– И про что?
– Ну… пока не знаю.
Но снимать будет, потому что камера создана для съемок, а Толик готов сделать все, чтобы камера была счастлива. Наверное, он и вправду сделает фильм. О чем-нибудь, неважно, о чем именно, но главное, что это будет самый лучший из всех фильмов.
Только сначала надо как-то извернуться и выкупить камеру из неволи.
С этими мыслями он побрел к двери. Каждый шаг, уносивший его от предмета страсти, давался с трудом. И лишь обещание вернуться, данное не столько камере, сколько себе, примиряло Толика с разлукой.
– Погоди, – девица догнала его у двери и схватила за руку. – У тебя нет денег, так?
Увы, мир жесток к влюбленным.
– Я могу помочь.
Чем? Смуглая, загорелая, со стеклянными голубыми глазами, в которых ни тени разума, эта девчонка вызывала лишь глухое раздражение. И еще ревность. Она останется в ломбарде. Будет смотреть на Толикову камеру. Трогать ее. Включать. Касаться наманикюренными пальчиками корпуса или даже царапать беззащитный объектив…
– Это дядин магазин. И я могу побазарить про аренду. Временную. А потом ты купишь камеру.
Аренда? Ну… на неделю. Или две. Или три. Пока Толик не соберет всю сумму.
– Или вообще попрошу, чтобы частями платить. В кредит.
Именно! Толику самому следовало догадаться. Кредит!
– Только у меня одно условие. – Девица провела коготком по Толиковой майке, как будто собиралась распороть ее. – Пусть кино про меня будет!
– Ну не в том плане, что про меня – это как про меня, – Зоя подвинулась чуть ближе к Далматову. – А чтобы я играла! У меня, между прочим, талант. Все говорят!
– Не сомневаюсь.
Саломея терзала волосы, вытягивала прядку, разминала ее пальцами, отпускала и другую вытягивала.
– И без меня с дядей он бы в жизни не договорился! А я договорилась. И вот… мы сначала другое кино снимали. В городе. Ну там про клубы и все такое. На «НТВ» отправили.
– Только им на фиг не упало, – нарушил молчание Толик, прилаживая камеру на плечо.
– Ага. Точно. Сказали, что про клубы кто угодно может. А им эксклю-у-зив нужен. Откуда его взять-то? И тут Викуша! Остров. И все пропадают! Как в том кино, которое ужасы! И я ему сказала, что давай и мы снимем! Ну чем мы хужей других? И Викуша обрадовалась бы.
– Так вы дружили? – Саломея отвернулась от камеры, которая, описав полукруг, заглянула с другой стороны.
– Мы? Конечно! Я ее в «Одноклассниках» зафрендила. И она меня. А еще в салон вместе ходили. Красоты. Она меня к своей маникюрше записала. Вот, правда клевенько? – Зоя растопырила пальчики и сказала укоряющим тоном: – Женщина должна следить за своими руками! Если она женщина, конечно. Толик, нас сними, ладно? И печку тоже! Я туда сама дрова запихивала, представляешь? Они грязные, просто жуть! Может, даже с жуками. Ненавижу жуков. Они такие… такие… жуть прямо.
Камера блуждает. У нее собственное ви́дение места и эпизода. Она задерживается на старых изразцах, склоняется к ним, запечатлевая поблекшие рисунки цветов и трав, отступает. Поворачивается к Саломее и долго разглядывает рыжий ее затылок.
Это неприятно.
И Зоя хмурится. Ей непривычно, что снимают кого-то, кроме нее. В наступившей тишине слышно, как трещат дрова в печи… Дров почти не осталось. В сарае есть бревна, но их надо пилить и рубить. Ни то ни другое Далматов сделать не в состоянии.
– А нас сюда везти не хотели! Представляешь?! Мы думали, что найдем кого из местных. Проводника. Чтоб как в кино. А они ни за что. Потом, правда, нашли одного. Он согласился. Ну, что сюда привезет. И назад тоже. – Зоя выгнулась и запрокинула голову. Очередная картонная поза с каскадом соломенно-желтых волос и розовым мехом, который так хорошо сочетается и с волосами, и со смуглой Зоиной кожей.
– Когда назад?
Этот вопрос волновал Далматова куда сильнее Зоиных фантазий, волос и мехов.
– Неделя, – ответила она, блаженно улыбаясь.
– Угумс, – Толик промычал и направил камеру к потолку, к решетке балок и стропил.
Саломея сунула руки в карманы и встала:
– Пойду… осмотрюсь.
Глава 8
Я иду тебя искать
Тик-так. Тик-так.
Тики-тики-так.
Время бегает по кругу цирковой лошадкой на привязи серебряной стрелки. Некогда стрелок было две, а циферблат имел иной окрас, обыкновенный, белый, с логотипом фабрики «Луч», но поистерся, а стрелка и вовсе потерялась.
Правильно, на острове не существует времени. И человека тоже.
Когда-то у него было другое имя. Бессмысленный набор звуков, который не вызывал в душе никакого отклика. То ли дело – нынешнее.
Кал-ма.
Имя появилось не здесь, на острове. Раньше. Оно пряталось в квартире с низкими потолками, которые, устав белить, заклеивали обоями, не встык, но внахлест. И толстые швы выделялись. Калме они казались рубцами на ткани потолка. Печной дым – а топили все еще дровами, – вырываясь не в трубу, но в комнату, расползался по обоям, стирая блеклые цветы. В квартире, да и в самом доме вечно пахло подгоревшим луком и старым салом, и у Калмы запах этот вызывал тошноту.
Она пряталась от запаха в комнатушке, где кое-как умещались стол, буфет и кроватка с горой из подушек. Каждый вечер гора разбиралась, а утром – собиралась. Очередная бесполезная работа, как и подметание трухлявого пола. Калма ненавидела и пол, и веник, собранный из колючей соломы. Веник скреб доски с шаркающим неприятным звуком и норовил одарить занозой. Дорожки полагалось выносить во двор. Летом их вешали на турнике, зимой – раскатывали по снегу и, надев старые валенки, ходили, вытаптывали грязь. В ткань забивался лед, который дома таял и добавлял мокроты и холода.
Теперь все иначе. Тот, дрянной дом со щелястыми рамами, из которых вечно, даже в июльскую жару, сквозило, остался в прошлом. А нынешний был Калме дорог.
Она сразу поняла, что это место – особенное. Его следует беречь от чужаков.
И чужаков следует беречь. Там, в детстве, у Калмы не было игрушек. Ракушки, птичьи перья, камни нарядные – этого казалось достаточно, но теперь она понимала – ничуть не достаточно. Ее обделили, и это было несправедливо. Поэтому сейчас она просто восстанавливала справедливость.
Нынешние куклы были хороши.
Она усадила их за стол, предварительно очистив его от налета плесени. Позже она притащила стулья и старую скатерть, расшитую лиловыми георгинами. Чашки. Блюдца. Бронзовый самовар с высокой короной. И нарядный серебряный кофейник, украшенный гербом СССР.
Сцена создавалась тщательно. Калма получала огромное удовольствие от процесса. И усадив последнюю из кукол, она подумала, что в пещере еще много места.
– Ведите себя хорошо, – сказала она куклам и, не удержавшись, наклонилась, приникла губами к холодным волосам. – Я скоро вернусь.
Куклы не смотрели на нее, но лишь друг на друга.
Чашки. Ложки. Самовар.
Диссонанс мешал Калме уйти. Это как назойливое гудение комара, которое сразу и повсюду.
Что не так? Она ведь старалась! Обойдя стол по кругу, она поправила салфетку на коленях мужчины. И вложила чашку в заледеневшую ладонь женщины. Сдвинула самовар левее, к третьей кукле, но и это не спасло…
Все не правильно! Не так! А как?
Калма не знала. Нет! Знала. Не хотела этого знания и от него же бежала, понимая, что вернется, что все равно исполнит должное.
Она ведь дала слово. А слово надо держать.
Потом… позже. Сейчас она знает, чем заняться. Шутка будет хороша! Только поспешить надобно.
На улице было холодно. Нет, нельзя сказать, что в доме стояла тропическая жара, более того, ночью Саломея замерзла, от холода, собственно говоря, она и проснулась. И удивилась тому, что сон оборвался так резко и что она вообще помнит все происходившее, пожалуй, слишком уж хорошо.
Она на цыпочках выбралась из комнаты и уже в коридоре надела ботинки, холодные и неудобные.
Растопила печь остатками дров.
Принесла снега и натопила воды.
Похвалила себя за хозяйственность, прежде не свойственную, и встретила гостей. Их Саломея заметила издали. Девушку в чем-то розово-голубом и высокого парня с камерой на плече. Он нес ее как-то так, что казалось, будто головы у парня нет, но прямо из плеч вырастает эта самая камера.
– Привет! – сказала девушка. – А мы к Викуше. В гости!
Узнав, что Викуши нет на острове, девушка ничуть не расстроилась.
Действительно, зачем ей Викуша, когда Далматов имеется?
Снег сохранил следы чужаков. Тянулись они к берегу, и Саломея пошла рядом с протоптанной дорожкой. Мороз крепчал. С хрустом проламывался наст, и Саломея проваливалась в рыхлые сугробы. Сейчас остров не выглядел опасным. Небо прояснилось. Солнце повисло над вершинами елей, окрашивая их нарядной зеленью. Сияли сугробы.
И лишь в лесу свет исчезал. Он пропадал как-то сразу и вдруг, погружая окрестный мир в густую лиловую тень, как будто мир этот, вместе с елями, березами и старыми камнями, выраставшими из земли, вырезали из лилового аметиста.
Красиво.
И жутковато.
Наверное, не следовало уходить так далеко… и вообще выходить из дому. Одной. Без оружия.
Хрипло закричал ворон. И черные тени поднялись к небу, стряхивая на голову Саломеи снега. Мелькнула тень слева.
Справа.
И впереди тоже. Тени стелются у земли, и не понять – реальны они или же рождены страхом.
Не бежать. Кто бы это ни был – не бежать. Остановиться. Вдохнуть воздух – обжигающий, ледяной – и медленно развернуться.
Ухнуло сердце: никого.
Смеется ворон. И тявканьем отзываются волки. Как Саломея забыла о волках? О чем она думала?
О Зое в меховой курточке, в голубом костюмчике и розовых сапожках. О том, что Зоя следит за ногтями, волосами, да и вообще всем, потому что она – настоящая женщина. А Саломея тогда кто? Недоразумение, которое не вовремя выпало из зимней спячки.
Ревность?
О нет, скорее обыкновенная злость. Зоя ведь не виновата, что она лучше.
Саломея сделала шаг, пытаясь попасть в собственный след, когда на тропу перед ней выскочил волк. Волк был крупным, черного окраса. Он широко расставил передние лапы, неправдоподобно тонкие и длинные, пригнул голову и оскалился. Желтые глаза его смотрели на Саломею неотрывно.
В них не было злости, но лишь предупреждение: еще шаг, и тебе конец.
Предупреждению Саломея вняла. Она остановилась, медленно вытащила руки из карманов и сказала:
– Мы с тобой одной крови.
Волк зарычал. Наверное, не поверил.
Ну, и что делать?
Время шло. Волк все так же разглядывал Саломею, а она – волка, но осторожно, опасаясь спровоцировать взглядом.
– Я читала, что на самом деле волки не нападают на людей… разве что бешеные. Ты не бешеный?
Розовый язык вывалился из приоткрытой пасти.
– Если нет, то… может, разойдемся? Ты своей дорогой. Я – своей. Я тебе не враг.
Волчья голова нагнулась ниже, а шерсть на загривке опала. И волк, вздохнув, улегся поперек тропы. Саломее показалось, что зверь улыбается.
– То есть туда мне нельзя? А если дальше? – Она медленно сделала шаг назад, надеясь, что не оступится и не упадет.
Волк лежал.
Еще шаг. И третий. На пятом зверь поднялся и пошел за Саломеей. Он явно не собирался оставлять ее одну, как не собирался и убивать. Во всяком случае, пока.
– Тебе что, совсем нечем заняться? – Голос прозвучал жалобно. – Ну какое тебе до меня дело?
Волк кивнул: никакого.
– Тогда чего ты за мной увязался, а?
Еще шаг… лес закончится и… что? Голый берег? Тут хотя бы на дерево залезть можно. Теоретически.
У самой кромки леса волк остановился, развернулся и нырнул в тень. Он вдруг исчез, словно и не было его… а если и вправду не было?
Саломее примерещилось?
Или не примерещилось, но что-то спугнуло зверя.
– Эй! – Саломея сунула руку в карман. – Выходи! Или я стреляю!
Качнулись еловые лапы, стряхнули снег, пропуская человека, которого Саломея точно не ожидала здесь увидеть: серая охотничья куртка с меховым воротником, высокие сапоги, мягкие перчатки и камера на плече. А лица за ней опять не увидать.
– Клевый эпизод, – сказал Толик, опуская камеру. – Жалко, что он ушел… Стой! Да. Вот так смотри. Ей нравится, когда так смотрят… выразительно. Зойка не умеет. Зойка – это почти что сойка. Бесполезная птица. Но мы ей должны.
– И давно вы за мной следите? – Саломея попыталась унять дрожь в коленях. Дрожь не унималась.
Пожав плечами, Толик отвернулся. Стеклянный глаз камеры скользнул по еловым лапам, взрытому снегу и вернулся к Саломее. В линзе она видела свое отражение, искаженное, выпуклое и такое пугающее.
– Вы могли бы раньше его спугнуть.
Это не упрек, но необходимость. Тишина давит на уши.
– Эпизод был классный. Ты на маяк?
– Нет.
– Рядом. Там, – Толик указал на цепочку волчьего следа. – Там классно. Наверное. Я не бывал здесь раньше.
Саломея ему не поверила, и Толик понял.
– Ну ладно, – сказал он, опуская камеру. – Бывал. В прошлом году. С приятелем. Рыбачили. Приятель утонул. Уже потом. А рыбачили тут.
Глаза у Толика выпуклые, крупные, а сами черты лица – мелкие. И все это лицо словно собрано из разных частей, наспех. Оно невыразительно, и кажется, что именно поэтому Толик за камерой и прячется.
– Зачем вы вообще за мной пошли? – Саломея обняла себя, пытаясь хоть как-то согреться.
Толик вопроса не услышал. Он повернулся и, сгорбившись, сунув под мышку камеру, зашагал по волчьему следу.
Идти за ним? Возвращаться? Продолжить путь к пустому берегу? На берег Саломея насмотрелась. А вот к маяку наведаться стоило бы.
Он стоял на каменном бугре, лысом и покрытом блестящим панцирем льда. Маяк врастал в гору и спускался ниже, в черную воду. Озеро обгладывало его, как голодный пес глодает кость, и старые валуны, из которых собирались стены, побелели.
Толик, присев на корточки, снимал их, а еще волны и коричневый кленовый лист, застрявший между камнями. Тень маяка падала на воду и сливалась с чернотой.
– Ты знаешь, что это озеро никогда не замерзает? – Камера вновь повернулась к Саломее. – Ладога вот мерзнет. И другие. Лед толстый. Машину выдержит. А здесь – только по самому краю. Почему так?
Ветер толкнул, сдернул капюшон куртки. Шершавый язык его лизнул щеки, тронул волосы.
Красиво.
И жаль, что нет льда. По льду можно было бы уйти с острова.
Внутри маяка все было бело, не снег – птичий помет, проевший стены и старые балки. Летом здесь должна стоять невыносимая вонь, но сейчас пахло лишь водой и йодом, пусть запах этот и странен для озера.
Саломея прошла в дверной проем, коснулась старого разбухшего косяка, ржавых гвоздей и петель. Перешагнула через порог и оказалась в узком, гулком помещении.
– Эй… – Голос ее, отраженный стенами, рванулся вверх. Эхо спрятало звуки шагов и скрип лесов, паутина которых затягивала башню изнутри.
– Ее реставрировать хотели, – шепотом пояснил Толик.
Он снимал все. Трещину в камнях. Перехлесты балок.
Змеиный клубок колючей проволоки. Забытый башмак, на который падал солнечный луч, и воздух над башмаком сиял…
Следы Саломеи. Ноги Саломеи. Саму ее, ступающую осторожно по щебенке и камням.
Ухало сердце. Желудок свернулся тугим комом. Страх был безотчетным. И кровь давила на виски, требуя убраться отсюда.
Нет.
Тишина вновь нахлынула, накрывая с головой. Душная. Горячая. Запредельная. Старый маяк вдруг вытянулся и сбросил годы. Он подымался вавилонской башней, готовой повергнуть в трепет небеса. И гнев их уже копился в мохнатых утробах туч. Скоро он выплеснется электрическими хлыстами молний и громовым набатом. Но пока… лестница в небеса.
Для тебя, Саломея.
Это же так просто. Тени зовут. Пойдем. Ты же способна слышать тени. Раз-два-три. В ритме вальса. Шелестит под ногами? Раскачивается опасно? Ничего. Идем. Выше и выше. Пролет за пролетом. Лестница вьется огромным штопором. И ступеньки у нее узкие, частью – деревянные, частью – железные и тогда трухлявые, в пленке окислов. Но не смотри на них, смотри на небо.
Дверь.
Новая дверь из дуба, гладкого, теплого. От него исходит особый аромат живой древесины, и ты, прижимаясь щекой, вдыхаешь, медлишь. Ручка медная, скобкой. И четыре ярких гвоздя сияют, словно звезды. Толкаешь.
Переступаешь.
Вершина маяка разрушена. Ветер ударяет в лицо и плечи, откатывается и снова бьет, желая стряхнуть тебя вниз, на острые белые камни, в воду, где раскинулись сети мертвых водорослей. И ты хватаешься обеими руками за поручни.
Железо обжигает.
И запределье уходит, смеется – оно вновь тебя обмануло.
Саломея удержалась. Она стояла на крохотной – два квадратных метра – площадке, с которой открывался удивительный вид. Черная вода. Туманная полоса далекого берега.
На самом краю на корточках, обняв руками колени, сидел парень. На плечах и волосах его лежали снежинки, а щиколотки обвивала массивная цепь, уходившая к двери.
– Толик! – Саломея закричала, отдирая пальцы от железа. – Толик, скорее…
– Я здесь.
Он стоял в дверях, вооруженный чертовой камерой, и стоял, наверное, давно.
– Он мертвый. Я так думаю, – сказал Толик, протягивая камеру. – Подержи. Я сейчас.
Камера оказалась тяжелой и горячей, несомненно – живой. А Толик обеими руками взялся за цепь и потянул. Металл со скрежетом терся о металл. Тело сидело.
Примерзло, наверное.
И Саломея поняла, что парень не сдвинется. Он теперь навеки смотритель маяка. И с точки зрения запределья все верно: мертвому маяку нужен неживой смотритель.
А потом вдруг раздался хруст, такой громкий и противный, и тело повалилось на спину.
– Фигня какая-то! – Толик подтянул мертвеца к двери и перевернул. – Это ж Юрка… Что, получается, что Юрка тоже помер?
Помер. Умер. Убит, пусть ран на теле и не видно. Его покрывает тонкий слой льда – глазурь на белой коже. Синие губы словно нарисованы. И глаза тоже подведены тенями. Они раскрыты, и Юрка смотрит на Саломею.
Улыбается.
– И привязали еще… – В голосе Толика нет страха, только удивление. И камера возвращается к хозяину. Ей надо заснять и это лицо, и руки, обмотанные ремнем, и ноги, скрученные цепью. Амбарный замок на цепи. И картонную табличку, которую парню повесили на грудь.
Калма.
– Мы его не стащим, – говорит Саломея. – И замок не взломать. Там лед.
Толику плевать. Его снова больше нет, зато есть камера с ее отрешенным взглядом на мир.
– Надо позвать сюда…
Кого? Далматова с простреленным плечом? Или Зою с ее ногтями?
– Или хотя бы вынести его за дверь. От снега. И… и вообще.
Ее все-таки слышат. И Толик вновь отдает камеру, сам же берет тело под мышки и волочет. Звякая, тянется цепь. Натягивается. И лопается со звонким мерзким звуком, на который небо отвечает клекотом туч.
Скоро гроза.
Толик спускается. Ступеньки скрипят, трещат под его ногами. А он идет и не слышит этих предупреждающих звуков, насвистывает под нос веселую песенку.
– Спускайся! – кричит Саломее. – И камеру осторожно!
О да, с камерой Саломея будет очень осторожна. И с ее хозяином тоже.
Тело оставили внизу, уложили за дверью. Взяв камеру, Толик забыл о мертвеце.
А ветер крепчал. Налетая со стороны озера, он гнал снежные стаи, подстегивая их громкими гулкими раскатами грома. И сугробы подымались на дыбы, опрокидываясь на людей колючей россыпью.
– Круто! – Толик танцевал в снежных вихрях. Метель, невидимая партнерша, позволяла себя вести. Она красовалась, тщеславная, как все женщины, раскатывала узорчатые покрывала, сквозь которые просвечивал сумрачный ельник.
– Идем! – Саломея попыталась перекричать ветер. – Скорее! Если не…
Слова растворились в буране.
Темнело. Стремительно, как если бы солнце-свечу задуло ветром. Кружило. Водило. Дорожку затерло поземкой. Возвращаться надо. И чем скорее, тем лучше. Саломея схватила Толика за руку, дернула, сколько было сил, и проорала:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?