Электронная библиотека » Екатерина Перченкова » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Сестра Монгольфье"


  • Текст добавлен: 27 августа 2018, 20:40


Автор книги: Екатерина Перченкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«что я тебе отдам…»
 
что я тебе отдам,
когда перестану спрашивать, есть ли ты;
в каждом прохожем видеть твои черты,
каждому улыбаться?
что я тебе отдам?
я так же не верил в свет, текущий по проводам,
пока не вложил персты
и не получил свои двести двадцать.
 
 
одного из нас нет;
кто теперь будет видеть меня во сне?
кто из нас числится в списках пропавших,
там, где майская зелень, мокрая колея,
черная пашня —
ты или я?
что мы хотели спеть до того, как умерли?
знаем ли мы теперь, хорошо ли за морем?
 
 
…каждого мертвого можно придумать заново.
 
 
я нарисован в тетради
в клеточку, черным и маленьким, со спины,
со стороны, не смотри, бога ради,
завтра получится лучше – он каждый день
сочиняет нас заново.
 
«вот такие дела у нас, не поверишь, хороший мой…»
 
вот такие дела у нас, не поверишь, хороший мой:
кто бесстрашно прошел через осень вброд, тот умрет зимой,
будет скошен ржавой косой под корень – в обоих домах чума.
и спасаться нынче не стоит, все выходит мартышкин труд.
неожиданностей не будет: в последней серии все умрут,
второстепенный уйдет в запой, а главный сойдет с ума.
 
 
переправа закрыта до лета, беженцы ищут брод,
а ты ничего не ищи, не надо, послезавтра здесь будет лед,
две монетки зажми в кулак – и вперед, пора уже.
снег похож на чистую марлю и проколот сухой травой.
ветер жжется, и звездно, и ты стоишь с запрокинутой головой,
ты как будто немножко гагарин и слегка генерал карбышев.
 
 
вот такие дела, мой хороший, за что мне тебя жалеть,
улыбнись, мой хороший, я тоже не знаю, чем будет смерть —
беспокойной рифмой, бессонной ночью, коротким всхлипом.
половина седьмого – сказал прохожий с подозрительной хрипотцой;
пробирает дрожь, и чернеют ветки, и хочется спрятать лицо,
отговариваясь ерундой вроде осени украины гриппа
 
«но это свет сквозь пальцы. или звук…»
 
но это свет сквозь пальцы. или звук,
текущий меж ветвей ночами. или
все то, что ты не выпустил из рук,
из теплых рук, пока тебя кормили
чертополохом, волчьим молоком,
водили в поле, били поводком,
толкали в рот рассохшееся счастье.
а дом стоял и пуст, и незнаком,
и приходящих мерил потолком,
держал тебя горячим узелком
за легкое запястье.
 
 
но этим – полевым, прикорневым,
желтеющим, промозглым, похоронным —
они растили в человеке дым
подреберный, огромный,
 
 
идущий вверх, клубящийся у рта,
пугающий бессонных постояльцев,
пробившийся – то шерстью вдоль хребта,
то дрожью в пальцах.
 
 
ходили беспокойные не те,
носили воду в черном решете,
крошили в воду тихую отраву.
запей, не морщись, будешь молодцом,
порвешь веревку, выйдешь на крыльцо,
а дальше будет так: к земле – лицом
и сердцем – к травам.
 
 
найдут, найдут, найдут, глаза закроют,
росой умоют бывшее живое,
кто ты такой, скажи, кто ты такой.
держи пустое сердце под рукой,
непрочной кожей впитывай покой,
покуда под горячею щекой
не вспыхнет хвоя.
 
«а я пожалуюсь: холода…»
 
а я пожалуюсь: холода.
чего мне терять, я смелый.
стою над рельсами, как дурак, держу сам себя в охапке,
господень бережный черновик – китайская тушь на белом,
впечатан в полупустой вокзал без варежек и без шапки.
я косноязычен и одинок, я прост, как товарный поезд,
как черный провод, как белый дым, как завтрашнее похмелье.
мне можно сесть и сказать: вот тут – мой личный северный полюс.
и небу грозить кулаком с земли, и рот набить карамелью.
 
 
другие люди спешат домой; я медлю – совсем не греет,
что дом поблизости, и внутри меня ожидают трое:
ночной свистящий водопровод, замерзшая батарея,
письмо под подушкой – и на полу лежат мишура и хвоя.
другие делают вид, что все изменится ровно в полночь,
им чуточку страшно сидеть и ждать, они и не ждут как будто;
а мой адресат – он надежней всех, он знает меня и помнит,
и я пишу ему каждый год с тех пор, как выучил буквы.
я слышу: мчатся в глухой ночи его золотые кони,
полозья крошат вчерашний лед, и холод ползет под куртку;
и снег его встретит на полпути, и мягко прильнет к ладоням,
и вспыхнет, как тополиный пух от брошенного окурка.
 
 
я знаю, слышите – он придет ночным неподкупным стражем,
он скоро будет – для тех, кто ждет, надеется и не дремлет,
он встанет рядом в холодной мгле, посмотрит в небо и скажет:
позволь моим людям уйти со мной! —
и посохом стукнет в землю.
 
«в общем, сюжет не нов: лучше молчать, покуда…»
 
в общем, сюжет не нов: лучше молчать, покуда
март проникает в кровь, муторный, как простуда,
светом течет с небес, трогает ветром плечи —
страсть к перемене мест, нежность к невнятной речи…
и, бормоча навзрыд, в рифму – вестимо, гений —
мыслящий индивид едет к едрене фене,
в пьяном дыму весны – дальше, куда-то, мимо,
ловит чужие сны, дышит табачным дымом…
душный плацкартный бред мягко ползет за ворот —
неощутим, как свет, неутолим, как голод.
кружится голова – так не гляди под ноги,
переплавляй слова в легкий металл дороги,
в тающий снежный край, в мартовский серый ветер,
только не засыпай, слушай: пока он едет,
дышит и говорит, радуется и плачет —
время течет внутри медленней и прозрачней…
 
«никуда не надо, постой, остынь…»
 
никуда не надо, постой, остынь,
что ж тебе не терпится – руку в реку?
на земле прекрасно: весна, латынь,
мокрые газоны, фонарь, аптека.
 
 
потому-то здесь так спокойно быть,
проплывать украдкой в зеленый полдень,
где стоит студенческий хрупкий быт,
нерушим и нежен, как дом господень.
 
 
неужели и этот случайный дом
отлетит с земли невесомым паром…
потому что чудо всегда – потом,
а сегодня дождь и четыре пары.
 
 
хорошо бы – майская суета,
чтобы лоб горячий к прохладной парте,
чтобы снились сумрачные места,
до сих пор невидимые на картах,
 
 
чтобы горький дым и плохая связь,
чтобы в небо глянуть – а небо рядом.
заблудиться заживо и пропасть —
и пускай меня не найдут, не надо.
 
 
будто разрисованное стекло
держишь и не дышишь: не расколоть бы.
а иначе все, что цвело, жило —
обрастет чернильной латинской плотью,
 
 
ускользнет, как ветер по волосам,
желтое, зеленое, голубое…
говорят про добрые чудеса —
мне не надо добрых. сойдет любое.
 
«теперь гляди, какой стеклянный март…»
 
теперь гляди, какой стеклянный март.
окликнешь – все равно не отзовется:
кто очарован, тот не виноват.
а завтра солнце
перетечет из мартовской слюды
слежавшейся, нетронутой, нетленной
в сквозное одиночество воды,
стоящей по колено.
и руки врозь, и небо пополам,
и завтра нехорошая погода —
вода, вода, прильнувшая к стволам,
и корни, утекающие в воду.
под ними молодой придонный ил,
над ними свет летает снежной солью,
так осторожен, будто сделал больно.
так равнодушен, словно разлюбил.
 
«маленькой колыбельной не обрывай, постой…»
 
маленькой колыбельной не обрывай, постой.
выдумщик корабельный, видишь, какой простор.
пусто тебе и просто: соль и горячий дым.
остров.
огромный остров в сердце большой воды.
каменные ворота, легкие облака;
это не мель, но отмель: разница велика.
не беспокойся, чей ты: будут с тобой расти
бережные кочевья, медленные пути.
ночь до утра теплеет, прячет огонь в золе.
этих песков белее нет на большой земле,
где тяжела дорога, где горячо в груди,
где застилают окна утренние дожди,
где по туману ходят мертвые паруса,
где на ветру восходит взлетная полоса,
где ты стоишь, не чуя ни голосов, ни лет,
из-под ладони щурясь на невозможный свет.
 
«пока сквозь почерневший подоконник…»
 
пока сквозь почерневший подоконник
не проступает осторожный снег,
пустая лодка сложенных ладоней
во всей ночи – единственный ковчег,
причала не коснувшийся; но где бы
в бескрайнем море ни болела мель,
послушай: запрокинув лица к небу,
уже идут цари из трех земель.
и каждый царь, услышавший о Сыне,
с плеча не снимет золотую цепь,
но сам себя, и целую пустыню,
и яркую звезду несет в ларце;
глядит, еще глазами инородца,
на родину, в которой – прорасти:
где братство происходит от сиротства
и нищета – от царского пути.
где ветер, говоря ожившей глине,
становится и сыном и отцом,
и всякая рука – Его отныне,
и каждое лицо – Его лицо.
 
 
когда зима, плывет темней и тише
над спящими полуночный покров.
и затаившись – можно ли услышать,
что говорят хранители даров,
пока минуют медленные реки
и в землю небывалую идут,
где одевают слабого в доспехи
и сильному ладонь на лоб кладут.
 
«гляди, плывет беспамятный прохожий…»
 
гляди, плывет беспамятный прохожий,
глазами внутрь. ему давно не спится;
он догоняет и догнать не может.
и вскоре понимает, что не надо.
перебирает имена и лица —
и каждого из них несет в руке,
и каждого – в котомке, в рюкзаке,
во рту, в окаменевшем кулаке —
как краденое семечко из Сада.
 
 
не жги огня, живой листвы не трогай.
ты можешь оглянуться – и остаться,
не слушая того, кто говорит:
идем со мной, я покажу дорогу;
кто говорит: любовь растет из братства,
из тайной смерти, из открытой раны;
идем скорей – она уже внутри.
я покажу дорогу, что темней
ночного застывающего леса,
незрячего колодезного глаза,
воды в оправе ивовых корней;
темнее двери в заповедный сад,
темнее сердца, спящего до срока.
идем со мной, я покажу дорогу,
уже рассвет, и повернуть назад —
немыслимо.
как плакать о живом.
как спрашивать – о чем узнать не вправе.
как выйти прочь, закрыв лицо от яви
беды неисцелимым торжеством.
 
«кто говорил бы на этом растрепанном, нечаянном языке…»
 
кто говорил бы на этом растрепанном, нечаянном языке,
кто сохранил бы в кладовке поцарапанные пластинки,
кто говорил бы – молчание невмоготу,
отвернувшись к стене или скомкав платок в руке.
кто бы еще до рассвета держал во рту
мятную маковую росинку…
 
 
кто бы дышал как живой, кто бы ходил один,
кто бы погладил против течения обмелевшие реки,
пока у почтового ящика болят в жестяной груди
письма мертвого человека.
 
 
это стекло, чуть надавишь – треснет; это дерево, это олово,
это облако, холодно, рыбья рябь по большой воде.
где, и когда, и кем говорится слово —
никогда, нигде…
 
 
дымом плывет в глазах, в горле стоит, качаясь,
травами прорастает в резиновые подошвы,
в чертежи, залитые крепким чаем —
не трожь, не трожь…
 
 
как ни скажешь – ложь, как ни выдохнешь – неудобно.
как проснешься – все будет по-прежнему пусто, но
расцветет голубой колокольчик в стеклянных ребрах,
смешной, смешной…
 
«так и будет: идущий по грудь в ледяной воде…»
 
так и будет: идущий по грудь в ледяной воде
захлебнется и станет безмолвен, как черный ящик.
 
 
человек человеку корреспондент,
адвокат, собеседник, душеприказчик,
прокурор, собутыльник в дырявой майке,
пятилетний мальчик в цветных колготках,
девочка с глазами сибирской лайки,
архитектор в очереди за водкой.
 
 
а еще говорят, человек человеку брат;
человек человеку Чернобыль и Китеж-град,
человек осторожен, и нежен, и смел, и груб,
как каленый нож, как лекарство у самых губ.
 
 
и вроде бы жили,
разговаривали, дышали,
от неба прятались под разноцветный зонт…
а черный ящик на самом деле – оранжевый шарик,
каждый вечер падающий за горизонт.
 

II.
про маленьких и больших

разговорчики в раю
 
ты любишь меня как маленькую. слабый чай
наливаешь в чашку с цветочком, подсовываешь конфету,
и целуешь в лоб, и в одиннадцать гасишь свет.
разобью твою чортову чашку.
скажу, нечаянно.
и как ни споткнусь – все нежность,
и как ни заплачу – жалость.
а я не маленькая совсем, меня четырежды звали замуж,
и я ни разу ни за кого не вышла.
мое сердце трижды разбито и склеено трижды,
погляди у меня внутри, там давно все выжгло.
а ты любишь меня как маленькую, как лапочку —
и поэтому я все время хожу на цыпочках,
чтобы казаться выше, каланчой расти, греметь воскресною
колокольней.
а ты любишь меня как маленькую, зачем это ты, мне больно…
 
 
ты любишь меня как большого, а я забыл кошелек и шарф,
мерз на автобусной остановке, смотрел в рюкзаке и в карманах
шарил.
ты ходишь неслышно и коротко говоришь, чтобы не помешать;
а может быть, я хочу, чтобы мне мешали!
давай говорить, что на улице гадко и дождь пошел,
дурачиться, спорить по пустякам, ловить на шее щекотный шепот,
а то я думаю про большое, пью кофе такими вот чашками,
как большой,
и вечером скорая помощь приедет ко мне, как к большому.
ты спрашиваешь: неужели я тебе не надоела? —
как будто я занят очень серьезным делом.
нет бы сказать: ошибись где хочешь, я потерплю.
но ты любишь меня как большого. я тоже тебя люблю.
 
 
ты любишь меня как попало, как кто угодно,
как пить апельсиновый сок, как фотографировать крыши.
ты любишь меня, говоришь, что со мной свободно —
тебе с кем угодно свободно, никто не лишний.
 
 
ты любишь тонких и толстых, существующих и бумажных,
а мне бы взять и пропасть – поглядеть, как тебе станет страшно,
как станет неловко и холодно, тихо и опустело…
я так боюсь, что не станет, в этом-то все и дело…
 
 
наизнанку вывернули же, черти, как мне теперь рассказывать,
что больше всего на свете
я хочу сто сорок четыре тысячи глаз.
чтобы, как только закончится земная зимняя маета,
в каждом зрачке унести по лицу – растерянному, живому,
с веснушками на носу и с морщинками возле рта,
с проседью на висках, глядящих в темные водоемы,
пьющих взахлеб шоколадный август, бессонных на бледной заре.
и еще я хочу диктофон с нескончаемой пленкой и батарейкой:
выговаривать их бесконечно, не путаясь, не фальшивя,
целую темную вечность, пока иду
туда, где потом соберутся все маленькие и большие,
в городе занебесном,
в следующем году.
 
«как будто вынул след с земли и сделал слепок…»
 
как будто вынул след с земли и сделал слепок,
а ночью вышел снег и сделал все хорошим,
все лавочки, машины и кусты.
а бог любил бы нас, как любят напоследок —
коленями в листву, в лесу промокшем,
сквозь тридцать сантиметров темноты,
сквозь тесный ужас обувной коробки,
когда сидят под деревом и плачут,
не замечая снега, что прошел.
и думают отчаянной уловкой,
что у него же там любимый мячик,
все будет хорошо.
 
 
а то всякий живой просыпается чуть живым,
до нитки обкраденным и бездомным
оттого, что кто-то маленький стал огромным,
стал говорить как гром и дышать как ветер;
нависает огромный, черный, никуда от него не деться.
так и стоит, бесконечно умноженный смертью,
и не вмещается в слабое сердце.
 
 
и какая разница, кем он был и чего хотел,
у доски крошил пересохший мел, в садик за руку отводил,
целовал в висок у подъезда, каждый вечер навстречу шел —
все равно, куда ж ему в сердце, такому большому.
это же как коробке (той самой несчастной коробке,
с четырьмя вот такими углами) в маленький тонкий пакет,
из загашника кухонного, из-под хлеба —
так и будет валяться дырявый под деревом,
так и будет в лесу самым белым до снега.
 
 
давай полюбим напоследок сами.
у бога ничего от нас не заболит —
он медный ключ вложил в краеугольный камень,
и рай теперь открыт.
и ключнику легко – входящим рост не мерить,
не вытирать платком смешную воду с лиц,
когда в ночи звонят, и он несется к двери,
не чуя под собой скрипучих половиц.
 
«сегодняшним утром труднее всего шестикласснику мише…»
 
сегодняшним утром труднее всего шестикласснику мише
по кличке кутузов, что все за окошком врасплох.
он пишет как дышит,
четыре овальные буквы на выдох и вдох.
снег бы скорее, больше не хочется октября.
эта синяя ручка плохая, была хорошая, потерял.
 
 
подождать, чтобы лужи стали хрупкие подо льдом,
под ботинок пустой скорлупкой.
миша закроет глаза, ему сразу запахнет домом,
котлетами, кошкой и телефонной трубкой.
а так все носом клевать, ногтем скоблить деревянный глянец,
думать, который час.
прямо по курсу сыплется мел, слева творится снег,
но как только глянешь,
сразу грозное «не вертись».
до перемены совсем немного.
учитель словесник кукольник карабас.
будем учить черную ямку страдательного залога.
– все, что хочешь, возьми в залог.
в прошлые выходные похоронили дедушку, заступом в твердый грунт.
– заступись, если можешь.
здесь очень опасно.
слева заклеено черным пластырем.
 
«…и почуял: грозится упасть задержавшийся снег…»
 
…и почуял: грозится упасть задержавшийся снег —
чтобы шли в белизне
и смотрели на небо сквозь пальцы.
закрывает глаза.
так боится, смешной человек,
нелюбимым проснуться, что лучше бы не просыпаться.
 
 
и смертельно сквозит между ветхих некрашеных рам,
и замученный ясень на улице черен и тонок,
и скрипит беспокойное сердце ночного двора —
на качелях катается пьяненький поздний ребенок.
 
 
…и тогда он хватает и крутит себя, как воланчик,
сам себе обещает, что скоро найдет и спасет.
будто сердце споткнулось, упасть не успело – и дальше.
будто снег, согревающий все.
 
королева
 
это не ночь, хорошая, просто в глазах темно.
это не кровь, хорошая, кто-то разлил вино.
заболи у собачки, у кошки, у моей девочки не боли.
это всего лишь уколотый пальчик,
господи, кто теперь у тебя внутри?
только не бойся, отдай мне веретено.
только ни слова не говори.
 
 
это такая ночь, продралась сквозь шиповник, дрожит и плачет;
только не бойся, девочка, ручки под одеяло спрячь,
маленькие, хорошие, две умещались в моей одной…
как меня жжет этой нежностью, девочка, как я давлюсь виной,
как я боюсь закричать, господи, как мне быть,
маленькая моя, как теперь мне тебя любить,
выпавшую из младенчества – сиротской моей любовью?
я бы разбила лед, а не будет тепла и крови,
будет больная черная полынья.
кто ты теперь, маленькая моя?
 
 
лучше лежи, я тебя обниму, согрею,
я принесу тебе дикую розу и певчую канарейку,
буду в макушку тебя целовать украдкой,
будет мне больно, будет тепло и сладко.
лучше совсем умри,
только ни слова не говори.
 
флоренс
 
и как будто слово иного рода
выпадало на руки всем спасенным,
и как будто радужный сад подводный
расцветал в зрачках золотым и темным,
растекался сладко, как летний мед,
и казалось, кто-то сейчас войдет:
 
 
марлевая, бесплотная, как невеста,
нежная Флоренс, готовая плакать вместе.
пальцами в стук на запястье, губами в губы впилась —
вот теперь и поплачем всласть.
 
 
и когда я поймаю сердцем с размаху архангельскую трубу,
что гремит и зовет сыграть в музыкальный ящик,
Флоренс придет и приложит жетон ко лбу —
медный, холодный, вытертый, настоящий;
вставит в трещинку меж бровей,
там, где медь превращается в серебро, —
и получит пропуск во внутреннее метро.
 
 
глубже и дальше станции, свет тяжелей свинца.
видишь, по рельсам бродит электричество без лица.
Флоренс, открой глаза, посиди со мной до конца.
и не носи мне живой воды —
погляди на мои сады!
 
 
дай мне руку, смотри, как зелено, тайно, тихо.
даже смерть обломала зубы о нас двоих;
что, родная, где твое жало?
 
 
…а она вся в белом встала прямая, даже щелкнули позвонки,
испугалась, дура, опустевшей своей руки,
подхватила сумочку, взвизгнула, убежала.
 
«Признайся, Господи, что Ты их не создавал, драконьи зубы…»
 
Признайся, Господи, что Ты их не создавал, драконьи зубы
в распаханный ров не сеял. Их сотнями тысяч штампует
огромный ксерокс, они на одно лицо в неизменно сером, на их
следах никогда не растет трава. По их щекам живая вода не течет,
любой из них обречен и обрит, как рекрут, пустую жизнь добивая
офисным веком. Нельзя же так издеваться над человеком —
признайся, Господи, что Ты здесь совсем ни при чем.
 
 
Всё снилось; а нынче грезится наяву, что лето тянется черной
густой резиной. Храни же от бед того, кто мечтал всю зиму
перевалиться за край плетеной корзины и уползти в нескошенную
траву… Того, кто живет двадцать дней через год, – храни от
мелких бед и огромных ночных печалей, от черной мути пустых
городских причалов; спаси его добрым утром и крепким чаем,
взамен журавля дай ему двадцать пять синиц.
 
 
А время плывет неспешно, как белый кит, вздымая брызги, глотая
морскую мелочь; а здесь тридцать два в тени и конец недели,
и значит, придется с обеда сидеть без дела, глядеть в окно,
улыбаться и делать вид, что занят, нужен, серьезен и вечно прав,
что пахнет холодным морем стоячий воздух… Но в полседьмого
метро, в полвосьмого гости; час пробил: кидай гарпун – или будет
поздно. Осмелься, убей же время; дерзай, Ахав!
 
 
А Бог все глядит, мимолетно и свысока, в лице не меняясь и вниз
не роняя слова, отводит глаза, вспоминает и смотрит снова,
и видит, как в пятницу, в половине седьмого выходят под небо
дожившие до звонка.
 
равноденствие: про соседей
 
А дома тепло; и можно за медленным разговором заваривать
чай с брусникой, и можно сидеть до света… Но утром приходит
осень с повадками прокурора и вслух говорит: я знаю, чем вы
занимались летом. Сушили грибы в проеме рассохшейся дачной
рамы, ходили смотреть на звезды за город – там лучше видно.
Ни тайны, ни черной бездны, ни самой нелепой драмы… Живете,
как будто вовсе не люди. Ей-богу, стыдно. Придешь – а они
кривятся, бегут конопатить щели, едят варенье из яблок, вздыхая,
что пахнет летом… Как будто нет больше смысла, как будто нет
выше цели, чем отвоевать неделю у заморозков и ветра.
Листает наши тетради – попробуй ей не позволить; и хмурится
удивленно, и спрашивает с укором: откуда вы это взяли? Стащили
откуда, что ли? И я говорю – конечно.
Смотри, из какого сора…
 
 
…Мне хочется оправдаться, и я говорю – послушай: в квартире
номер шестнадцать седая живет старушка. Она покупает
сливы, и чистит кафель до блеска, и моет полы на кухне за
бежевой занавеской. Ее живые подруги – герань, канарейка,
лайка; ее записная книжка – подобие списка Ллойда, и крепче
любого камня хранит остывшее горе нежалобный мартиролог
в истершемся коленкоре. Она стоит у окошка – там золото на
зеленом; она ни о ком не плачет, но помнит всех поименно,
и память ее безбрежна, но даже у дна нет скорби; она уже видит
тени и просит у них: я скоро; я близко, я будто спряталась – как
в детстве, как понарошку… Такое солнце на улице, что мне бы еще
немножко…
 
 
А это окошко рядом, с желтеющими цветами; соседка – такая
тихая; не помню, быть может – Таня. В субботу ей было тридцать,
и время текло под кожей, и ночь как будто ударила по крыше
чугунной гирей. А в сентябре одиночество темнее и безнадежней,
и тянет сквозь рамы холодом, и страшно в пустой квартире…
…Ревела в ванной, теряя дыхание с каждым всхлипом, и слышала:
осень шепчет о смерти на всех частотах, и думала: умираю, но
выжила и охрипла, и веки от слез опухли, и руки дрожат. Всего-то.
 
 
А ближе к полуночи он звонит; неделя – на всю разлуку. Она
вытирает слезы, она расправляет плечи… Соседка за стенкой
слышит, как Таня смеется в трубку – и словно теплее стало,
и будто бы дышится легче.
 
 
В четырнадцатой квартире скучает малышка Оля, ей шесть
через две недели и очень хочется в школу, но рано – оставили
дома с котенком и черепашкой. Она совсем как большая – сидит
и листает книжку, и водит пальцем по строчкам, разглядывая
картинки… Такое солнце – а мама уехала на поминки. Ее уже
брали однажды на кладбище прошлым летом. Там странно:
сначала плачут, а после дают конфеты. Там белый шиповник,
лилии и розовая рябина… И Оля почти не думает о спящих
в холодной глине – как будто они не рядом с живыми, не тянут
руки сквозь тихое небо осени, когда темно и прохладно…
Потом у нее день рождения, и мама ей дарит куклу, а старенькая
соседка – огромную шоколадку.
 
 
А листья ложатся в лужи, и дождь отмывает крыши от летней
засохшей пыли, и нужно заклеить окна… И если под вечер тихо,
то будет легко расслышать, как холод ползет по улицам и прячется
в водостоках.
И можно забыть о лете,
повернуться лицом к востоку,
и чувствовать, что от солнца —
все дальше…
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации