Текст книги "Сны Николая Закусина"
Автор книги: Екатерина Соловьева
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Глава 7. Ночь откровений
Петрович его в ту ночь шибко выручил. Вытащил из машины, отволок в сторожку, положил на лежанку. И машину внутрь загнал – всё честь по чести. Только в бокс не поставил, рогожей накрыл, узко было в боксе.
От крепкого, как кирзовый сапог, чая, Николай пришёл в себя, утёр окровавленный нос.
– Пей, – усмехался в седые усы Петрович, – пей. Я тудысь ещё беленькой плеснул. Что, перегрелся, поди, в своей жестянке?
В сторожке было тихо, только рядом, через дорогу, ровно гудели доменные печи родного завода. Негромко шумела вода в плотине. Раздался на улице смех случайных прохожих – и смолк.
– Привиделось мне, Петрович, будто Германия на нас войной пошла, – неожиданно для себя заговорил Николай. Ему нужно было хоть кому-нибудь это рассказать, чтоб не тронуться умом. – Много народу нашего убили. Сколько – словами не описать. Всё кругом сожгли дотла. А меня в плен взяли…
Он рассказывал и то, что было дальше. А видения приходили одно за другим, наслаивались, заставляя голос дрожать и срываться от страха. Но Петрович подливал чай, и Николай продолжал…
Он понятия не имел, что такое гефангенские лагеря – кто спросил бы, он бы только у виска покрутил. И языка немецкого он не знал. Но из сна он знал прекрасно, что это место голода и мучения. И что «гефанген» на табличке – это «пленный» по-немецки.
Николай не был никогда в Минске, но помнил поле. Огромное поле, усеянное сотнями тысяч людей под палящим солнцем. Было так тесно, что сидели друг на друге, а само поле было огорожено немцами кольями да верёвками. Среди людей попадались и гражданские, и красноармейцы… хочешь пить – вот тебе грязная вода с илом у берега Свислочи. По нужде ходить туда, где стоишь, иначе пристрелит из автомата охранник. Вон, бедняга Антипенко, что лежит мёртвый на краю поля, не даст соврать… Из еды не доставалось ничего, ибо толпы обезумевших людей растаптывали сухую воблу и макароны, брошенные немцами на землю. Поесть удалось через неделю – баланду из муки и крупы.
Он не ездил никогда в вагоне для скота… но всё же помнил, как глотал каждый вдох, когда их, скованных по двое, по трое, натолкали в вагон битком, как вещи в комод. Он видел, как кто-то пытался бежать, выпрыгивал на насыпь. А потом слышалась немецкая ругань, сухие плевки автоматной очереди и слабый крик… Но это людей не останавливало: беглецы всё пытались и пытались. Их тела оставались на земле, а в вагоне становилось легче дышать. И думать об этом было невыносимо.
Один лагерь сменялся на другой, минский на польский – всё то же поле, огороженное верёвками и немцами с автоматами. И до чего ж обидно было понимать, что и немцы не ожидали такого количества пленных, раз в таких скотских условиях держали!.. А по ночам лили дожди и единственным спасением было прижаться к чужой спине в мокрой гимнастёрке. В те ночи Николай спасался тем, что вспоминал печку у себя дома, такую тёплую, трещащую дровами… Больно было видеть, как пленных бойцов грабят предатели: раздевают до белья, бьют, расстреливают. Немцы при обыске отобрали всё: деньги, фотографию сестры, сорвали зачем-то малиновые кубари с петлиц, вытряхнули сумку…
Но хуже всего было здесь, в Германии, в Хаммельбурге, в Офлаге номер 62. Offizierslager, оффицирсляга, то есть… для таких же командиров-неудачников, как и он сам. Для тех, кто «должен был застрелиться, а не сдаваться в плен». Здесь в отдельном бараке даже генералы были… Хуже всего было то, что здесь ты переставал быть человеком…
Здесь Николай часто вспоминал о том, как его взяли в плен. И как думал тогда, что не сразу убьют, раз беспартийный. А в Офлаге номер 62 думал: «Дурак был. Убили бы сразу и дело с концом».
Петрович слушал спокойно, не перебивал. И Николай продолжал.
Он рассказывал, как у них отобрали сапоги и форму. Голышом загнали в баню-вошебойку и выдали какое-то тряпьё. А вместо обуви – деревянные башмаки, скользкие – не сбежишь в них никуда. И повесили на шею железный жетон на шнурке. Как хозяева рабам вешали. Это потом ему объяснили, зачем на жестянке перфорация: подохнешь – так отломают кусок и в зубы тебе сунут, чтобы в случае чего ясно было, какому лагерю принадлежишь.
– А самое поганое, – негодовал Николай, – я там больше не Николай Закусин. Даже не воентехник второго ранга! Я – номер «Цвай-цвай-фюнф-цвай», понял? То есть две тысячи двести пятьдесят второй. И обязан отзываться на эту пакостную кличку на каждой перекличке утром и вечером. Кричать «Хиа!» новым хозяевам, то есть «Здесь!» Сначала-то я замешкался, недостаточно быстро отозвался. Охранник меня так дубинкой избил, что я кричал эти «Цвай-цвай-фюнф-цвай»…
Петрович вложил на стол свёрток вощёной бумаги, вынул из него шаньги, нарезал колбасу.
– Да… И еда… – Николай глянул на угощение и сглотнул. – Я видел, как за еду дрались. Немцы буханку хлеба кинули и кино на плёнку снимали, как пленные хоть кусок пытаются ухватить…
Он не выдержал, сжевал колбасу и холодную шаньгу. Прикрыл глаза. Заговорил тихо, скороговоркой:
– А потом, осенью, ты понимаешь, пришли эти, в чёрных шинелях. С молниями на нашивках. Эсэсовцы. Ходили по лагерю и пальцем в перчатке тыкали – этого, этого и этого. И людей забирали. А обратно они приходили на себя не похожи: кто хромал, у кого зубы выбиты… а кто и вовсе не возвращался. И заговорили, что евреев ищут, комиссаров. Что за каждого выданного комиссара – паёк в награду…
Николай замолчал, пытаясь подобрать слова для неописуемого.
– Людей группами куда-то увозили. Помногу. Пропадали сержанты. Политруки. Связисты. Никто не возвращался. А в лагере этом на допрос всех подряд таскали. Всех, за кого пайком предателям заплатили… За тарелку супа людей этим гадам выдавали, представляешь?! Яша Игнатов сразу имя сменил. Сёма Кучер – тоже. Моё взял. Мне что – не жалко… лишь бы он с нар встал, ведь три дня кровью в бараке плевал, бедняга! Евреев Шевчука и Каца в нужнике спрятали, они тоже имена сменили.
Николай допил чай и наконец выдохнул. Он поднялся и глянул в окно будки. На улице занимался рассвет. Розовые облака свежими пионами расцветали на горизонте. Николай всё ещё кипел от негодования, но с рассказом кошмарный сон постепенно отступал, уходил вместе с летней ночью.
– Жениться тебе надо, Николай, – скрипуче протянул Петрович. – А про сны такие не говори никому. Не тревожь семью. У мачехи твоей дети малые…
Николай замер и посмотрел на Петровича так, будто увидел первый раз в жизни.
– Не говори, не надо, продолжал тот, подливая чай. – Мало ли. Нарвёшься на нехорошего человека – скажут, что шпион ты заграничный. Мол, на страну нашу великую наговариваешь…
Николай усмехнулся.
– Вот, значит, как. А ты и есть, похоже, тот нехороший человек. А, Петрович?
Петрович сухо улыбнулся в седые усы.
– Каждый из нас своё дело делает. Каждый своей стране служит. Ты вот первого секретаря возишь. Машины чинишь. А я шпионов ловлю. Родину охраняю.
Он достал из нагрудного кармана удостоверение, на обложке которого блеснули буквы «НКВД СССР».
Глава 8. Шпионские страсти
Сорок первый год ознаменовался тем, что в Нижний Тагил приехали пятьдесят американских семей. Нищие, голодные, оборванные. В газетах писали, они во всему Союзу расселялись, какие-то переселенцы со Среднего Запада. Американские беженцы из сельскохозяйственных штатов, которые на границе с Польшей неожиданно попросили убежища у Советского союза. Кто только ни приезжал: китайцы, африканцы, арабы. Но беженцы из капиталистической страны удивили всех.
В радиопередачах рассказывали, что американцев этих там морило голодом собственное правительство. Землю с жильём отняли и погнали на заработки. Полицейским приплачивали за то, чтобы они шпыняли этих несчастных фермеров из штата в штат и обзывали коммунистами только за то, что они требовали нормально платить за работу. Не давали людям ни выжить, ни детей прокормить. Вот фермеры и подались туда, где «красных» привечают, кто через Аляску, кто через Польшу.
В Тагиле американцы на Малой Кушве расселились, через дорогу от посёлка Имени десятилетия Октября, за старым кладбищем. И дома свои они так странно поставили, в форме красной советской звезды, а кто-то называл это место смешно – Пентагон, мол, пятиугольное.
Американцы эти были малость диковатые, но не из гордых. Брались за любую работу. Таскали брёвна на стройке. Чистили нужники. Прокладывали трубы. Несколько мужиков сразу в доменных цех на завод попросились. Вечерами учились на курсах: русский язык, политинформация, история. Детишек их оборванных в школы устроили, отмыли, одели всем миром. Они упорно учили русский язык, но всё равно общались с жутким акцентом.
Николай как-то был в их общине, раз уж соседи по району: с Катаевым и ещё парой ребят ходили в гости на вечерние танцы. Галинку с подружками тоже прихватили: уж если гуляет, то хоть под присмотром. Американцы раз в месяц танцы прямо во дворе устраивали: лампочки повесили, на губной гармошке и скрипке играют, а молодёжь пляшет парами кто как умеет. Видно, что уставшие все, заморенные, а крутятся и ногами отбивают так, будто завтра не вставать рано в смену.
Николай даже танцевал с одной девчонкой с косичками, Лизой, или Лиззи по-ихнему. Ничего такая, конопатая и улыбается всё время. А когда вальс играли, удивился, что так мало народу в круг танцевать пошло. Оказалось, никто и не умел толком. А Катаев с ребятами потом ещё и спросили:
– Где это ты так вальсировать наловчился? Да ещё с такой военной выправкой?
– В армии, – коротко ответил Николай.
И сразу прочь пошёл из Пентагона. И сестру домой шуганул: мол, поздно уже.
– Ты чего, Колька? – она состроила недовольное лицо. – Рано же!
– Иди домой, а то уши надеру, – нахмурился он. – И на машине не покатаю.
И ушёл. Потому что не учили их вальсу в армии. А учили другого Николая в Киевском танко-техническом училище. И он прекрасно помнил тот праздничный бал, когда пришли местные девушки: за тёмным окном летели редкие хлопья снега, а о войне говорить никому не хотелось. Оркестр в фойе играл вальс-бостон, «Вальс на сопках Манчжурии» и «В прифронтовом лесу». Курсанты танцевали под музыку, смеялись вместе с кудрявыми девчонками, и было главное для каждого – не уронить при всем честном народе в фойе честь командира Красной армии…
А как про такое расскажешь своим ребятам с работы? Рассказать об этом можно было только одному человеку. Майору НКВД Григорию Петровичу.
Майор-сторож тогда сразу обрисовал ситуацию:
– Докладывать будешь всё лично мне, подробно. Секретарь будет записывать, вести протокол.
– А если не стану, – хмыкнул Николай, – что, посадишь?
Петрович почесал затылок и Николаю сразу представилось, как тот поправляет форменную фуражку.
– Знаешь, сколько я здесь шпионов за три года поймал?
Николай молчал.
– Шесть, – сказал Петрович. – И все сюда лезут, на Урал. Вишь, им тут мёдом намазано. Тут же танки, машины делают. И все шпионы думают, что они самые умные, мол, никто из не раскроет. Кто на Англию работает, кто на Францию. Теперь вот американцы эти… А ты вот мне про Германию интересное расскажешь.
– Думаешь, я – шпион?
Петрович покачал головой.
– Какой из тебя шпион… Ты – как стекло прозрачный. Но информатор хороший. Сведения ценные можешь Родине дать. Зачем же сажать тебя? Да и кому ещё ты расскажешь? За дурака ведь посчитают в лучшем случае. А если попадёшь к кому дурнее меня, то точно посадят. Прямо в землю. Я же у тебя только сказки твои слушаю. А ты мне помогаешь Родину защищать. Чтобы не было, как у тебя там: на бумаге целый механизированный корпус, а на деле войну проиграли и куча людей в плену… Как ты сказал, что за война?
– Вторая мировая… Тогда отца моего в партию пусть вернут, – твёрдо сказал Николай. – Вычистили ни за что, а он кровь за Родину проливал!
– Всё б вам, Закусиным, закусываться чуть что не по-вашему! – проворчал Петрович. – Думаешь, не ходили к бате твоему делегаты? Не просили восстановиться в партии?
Николай удивился:
– Он ни о чём таком не говорил.
– Потому что упёрся, как баран, – сердито буркнул Петрович. – Я, говорит, в такую партию в жизнь не вступлю, в которой партизан вычищают!.. И много такого наговорил, что не надо бы ему, и правда, в партию…
Уговор был такой, что как только свежий сон или Николай что вспомнит, сразу идёт к Петровичу. А если нет такой возможности, кладёт гаечный ключ на тринадцать на окошко сторожки, там уже Степан в чёрных нарукавниках сам свяжется.
Вот и сидели они теперь по вечерам втроём в сторожке: майор, Николай и молчаливый секретарь – тощий парень в очках с толстенными линзами и чёрных сатиновых нарукавниках. Николай рассказывал, Петрович выспрашивал детали, Степан скрупулёзно записывал.
– Там, в Офлаге, пленные с голоду с ума сходить стали, – говорил Николай. – Кто-то сбежать пытался, кто-то на забор с током кидался – всё одно смерть. Потом немцы на работу набирать стали. Кого брали, тот сытый приходил, говорил, кормят там, на работе-то… А как работать на врага? Они, значит, наших там убивают, а мы им тут помогать будем? – он тяжело вздохнул. – Так с ребятами и рассуждали в бараке. А жрать-то нечего. Баландой не наешься. Последний ремень сварили в чьей-то каске. И дядь Гриша тогда сказал: «Так, мужики! Не на немцев идём работать. На себя. Чтоб выжить. И чтобы с немцем воевать. Потому что полудохлые всё равно сделать ничего не сможем». Так и пошли мы работать. Организовали нас в рабочую команду номер семнадцать. Народ мы подобрали так, чтобы все свои, чтоб без предателей.
– Так, назови-ка предателей… – сразу заинтересовался Петрович. – Имена? Фамилии?
Николай не знал имён. Несколько фамилий – и то непонятно, настоящие ли, ведь меняли всё, чтобы, не дай бог, кто не выдал, не донёс. Поэтому описывал внешность, связи, повадки, акцент.
– Ладно. Тогда кто эти свои?
Своими были Фима Попов, молдаванин Лёша Гребенча, танкист Дима Токаренко. Оказалось, они тоже из тринадцатого механизированного корпуса. Корпус ушёл в небытие, а люди остались. И с Фимой и Лёшей Николай и шёл плечом к плечу с самого плена в Польше. Дядь Гриша Ловков с будённовскими усами вообще наш, оказался, невьянский.
В Офлаге Николай познакомился с худющим Колей Подьяковым, угрюмым старшим лейтенантом Пашей Ивановым из-под Бреста, интеллигентом-парашютистом Яшей Игнатовым, рыжебородым Толей Елькиным. Улыбчивый татарин Коля Кабанов попал к ним из Баторна: командиров немцы вычисляли по длинным волосам, а он был стриженый и назвался рядовым. Но кто-то выдал его и повезли Николая в Офлаг. Познакомился с рубахой-парнем Ваней Алексеевым и юмористом Кириллом Кондратенко с Украины.
Лётчики Головашин, Терехов и Воронцов, сначала держались сначала как-то обособленно. Вроде и немцы их повыше иных держали, каждого младшего лейтенанта за офицера считали. А потом-то ребята разговорились, рассказали, как их держали в лагере в Латвии, как били в лагере надзиратели из предателей в Польше – ни за что, просто за то, что русские.
Федя Головашин был с прищуренным маленько глазом: поранило, когда с самолётом упал под Ленинградом. Сашка Терехов скромняга был с отличной памятью, а серьёзный Афанасий Воронцов вообще пехотинец оказался с Балтфлота. Разношёрстная, в общем, публика.
В таком вот составе и работали они все вместе с января 1942 года в команде №17 в Вайдене.
– Что делали? – допытывался Петрович. – Конкретно?
– Болота осушали, – сухо ответил Николай и закрыл глаза. – Там, в Баварии… Вайден – город маленький, с один наш район. Дома плотно наставлены один к одному, старый он очень. Там и казармы Вермахта были, и наши бараки. И когда на уборку улиц нас выгнали, жители стали нас мусором забрасывать. Потом камнями. Кричать что-то обидное. Как будто мы хотели в этом Вайдене оказаться – в рабских колодках и жестянке на шее. И когда камнем кому-то из наших в висок прилетело, мы в ответ начали… Охрана избила нас и на улицы больше не выпускала. Повезли на окраины, в лес… Болото там небольшое было. Нарядчик что-то покричал, а Лёша Гребенча нам всё перевёл. Лёша-то наш умный был, он четыре языка знал и нас немецкому учил, когда возможность была. И вот стали мы копать эти канавы в болоте, чтобы воду отвести пониже, в озеро. По колено, а то и по пояс, в грязи. И гнильём с торфом несёт будь здоров – дышать нечем. А штиблеты эти деревянные в иле болотном вечно застревали. И чуть завозишься – прилетает тебе дубинкой от надсмотрщика:
– Beeil dich, russisches faules Schwein!
Шевелись, мол, русская ленивая свинья. Так что к концу дня мы еле ноги переставляли. А наутро опять: похлёбка из воды и брюквы – и шагом марш на болота ровной колонной… Много народу после этих болот в лазарет отправили, надышались со слабым здоровьем там.
Николай замолчал. Скрипело в сторожке по бумаге Степаново перо. Петрович задумчиво барабанил по карману пальцами: видимо, искал папиросу.
– Что там ещё приметного в городе было?
– Мы когда по Вайдену колонной шли, – заговорил Николай, – я заприметил, что там посудных магазинов много. Фарфор в витринах, вазы хрустальные. Ещё подумал, откуда они всё это возят? Где делают?..
Он замолчал.
– Всё? – спросил Петрович.
Николай сказал:
– Как хорошо, что это всё только сон, да, Петрович? Не может быть в нашей советской стране, в нашей жизни такого кошмара, чтобы с людьми так, хуже, чем со зверьми…
Глава 9. На две жизни
– Колька, ты чё, с голодного краю? Одной порцией не наелся?
Николай будто очнулся. Он стоял с подносом в заводской столовой и брал ещё одну тарелку каши с маслом и чай. А рядом посмеивался автомеханик Катаев.
Николай отложил тарелку, убрал поднос. Слегка улыбнулся, чтобы поддержать шутку. И молча пошёл на выход – в гараж Райкома.
Он прекрасно знал, что наелся, наелся, можно сказать, от пуза. Но сегодня, в мае тысяча девятьсот сорок второго, ему снилось, как он подыхает от голода. Брюхо буквально прилипло к хребту. Желудок уже даже не ныл. А все мысли были только о еде. Где бы что поесть. Или хотя бы попить, чтобы заглушить сосущее чувство голода.
Хлеб немецкий для пленных был с опилками. Пока ешь – исплюёшься, а как до ветру идти – не знаешь, вернёшься ли живой, или там, у поганой ямы все кишки оставишь. Пустая похлёбка с гнилой брюквой, которую варит из помоев бывший младший лейтенант Ильченко, будто проваливалась куда-то мимо брюха. Вода водой… Эрзац-кофе с запахом жжёной бумаги худо-бедно заполнял желудок – на нём одном, считай, и держались до отбоя. Ведь и так еле ноги волочишь от голода, так ещё и работать надо, много и трудно. Глину белую копать для дорогой немецкой посуды. Возить её из карьера на тачках к фабрике, а поскользнёшься – получишь прикладом от охранника-эсэсовца:
– Получай, русская свинья! Ленивая скотина! На! Пошёл бегом!
И как ненавистно при этом смотреть на сытые морды эсэсовцев. Ходят с автоматами на груди, деловито поплёвывают, сигареты дорогие курят. Наверное, итальянские…
Николаю вдруг отчаянно захотелось закурить, чтобы хоть как-то заглушить чувство голода. Хотя он в жизни не курил. И был сыт. Он внезапно понял, почему отец на фронте так пристрастился к махорке. Но там, где-то там, далеко, на чужбине, от голода умирал какой-то Николай Закусин…
Иногда Петрович пропадал. Уезжал куда-то дня на два-три. Тогда его место в сторожке занимал неприятный рыжий тип с усиками. Николаю он почему-то напоминал немца, толстого баварца, который запустил на улице в пленного советского человека камнем. Но Николай молчал и ничего ему не говорил. Потому что вдруг этот рыжий – и есть тот самый дурной нквдшник, который и посадит его в землю?
А возвращался Петрович всегда с мешками под глазами, но довольный. Ставил чайник на плитку и разливал по кружкам свой убойный, как солдатская портянка, чай:
– Во-от, с травками… Ну, что ещё про этот лагерь расскажешь? Когда вас туда перевели?
– В марте сорок второго. В Богемию вывезли нас в товарных вагонах. Округ такой, рядом с Карлсбадом. Это в Чехословакии такая земля, раньше немецкая была, вот немцы её отобрать и решили у чехов… Там у глиняного карьера целый завод, Цеттлинская посудная фабрика. А место это немцы называли Зóодау.
– Жили там же, при заводе?
– Нет, подальше. В часе ходьбы, – Николай закрыл глаза и передёрнул плечами. – Жили в бараках, на старой флотационной фабрике. Там, рядом, мельница старая, вот и называли это место Эрлмюле, мельница Эрла. И команда наша была Эрльмюле. Номер 10460. Речка тоненькая там, у фабрики, журчала. А вокруг лагеря… два ряда колючей проволоки, чтоб даже не думали бежать. И гарнизон эсэсовцев для охраны.
– А местные? Чехословаки? – нахмурился Петрович. – Они как, тоже камнями швырялись, как немцы в Вайдене?
– Иногда женщины приходили из посудной лавки. Они бельё охранников забирали стирать. И им самим, видно, поесть чего приносили. Совали втихую нашим свёртки с нормальным хлебом. Табак. Кусочки сыра. Мне один такой кусочек попал, заветренный уже, твёрдый. Я его за щёку положил и сутки рассасывал. До сих пор его вкус забыть не могу, – Николай осёкся, потому что сыр сегодня был в столовой к макаронам. И тут же продолжил. – Иногда через забор свёртки с едой кидали – как охранник отвернётся… Одна молоденькая дурочка, что-то сказала нашему пленному и обняла его. А когда ушла, его охрана пристрелила прямо там, на месте.
– За что? – нахмурился Петрович.
Николай заговорил с ненавистью:
– Немцы закон издали, мол, русские – уроды неполноценные. И чтоб не смели к немецким женщинам подходить. Мол, портит это их. Одно даже соседство с нами их портит! Даже когда карточки на нас оформляли, специальную печать поставили что с этим законом нас ознакомили. Вот и убили Ивана…
Иногда Николай спрашивал у Петровича, когда Степан брал свой журнал подмышку и уходил:
– Может, ты ещё знаешь, за что мне такая доля выпала: за чужой жизнью подсматривать?
– Почему ж за чужой, – удивлялся Петрович, – если там всё про тебя?
– Потому что другое там всё. Не наш этот мир. С двадцатых годов всё там повернулось наизнанку, да и пошло наперекосяк.
– Так, может, потому тебе и выпало мне рассказать, чтоб и у нас наизнанку не было? – задумчиво сказал Петрович.
– Тяжело это, – глухо произнёс Николай. – Люди там живые. Настоящие. Как мы.
Николай иногда в цехе смотрел на свои испачканные в машинном масле руки… и видел совсем другие: свои же, но скрюченные, как у старика, все в огрубевших мозолях от лопаты. На них не осталось мышц, только вспухшие вены. А на двух пальцах недоставало ногтей…
А однажды Николай увидел себя тем, другим. Нагнулся у дома над бочкой с водой – и показалось, что склонился он на краю глиняного карьера с водой. А в отражении… не человек, а пародия. Лысая, стриженая под ноль голова, кожа туго обтягивает скулы, рот высох – из воды смотрел старик лет семидесяти, а не молодой двадцатисемилетний мужчина. В тот день Николай был выходной и ушёл в лес по грибы на сутки, чтоб никого не видеть… Он не хотел верить в то, что есть на свете люди, способные сотворить такое с другими.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?