Электронная библиотека » Елена Девос » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Ключ от пианино"


  • Текст добавлен: 13 сентября 2018, 19:40


Автор книги: Елена Девос


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
6

На облупленный подоконник, где круглый год в большом глиняном горшке цвела и сорила сухими розовыми цветами пожилая герань, било солнце. Вероятно, я проспала тот, первый, окрик матери, потому что теперь она сердито жужжала прямо надо мной:

– Бужу-бужу, сколько можно? Вставай скорее, я Владимира уже с балкона видела, сейчас в дверь зайдет.

Пельмени томились в белой, заляпанной синими цветочками супнице, и мама, с лучистой улыбкой, аккуратно зачерпнула полдюжины – для дорогого гостя. Верман, в белых штанах и кожаной жилетке, посмотрел задумчиво на лавровый листик, украсивший тарелку, и спросил:

– Вы всегда так завтракаете?

– Не всегда, а для вас специально! – охотно пояснила мать. – Мужчины должны хорошо питаться, и за этим все время приходится следить женщинам. Но пельмени, конечно, это больше для гостей, а так у нас обычно яичница, или бутерброды, или оладьи… Так что кушайте! Сметанки?

Верман, к ее горькому удивлению, сказал, что будет только кофе, а потом вообще вышел на балкон покурить.

– Ты смотри, такой высокий, видный мужчина, – шепнула мне мать, – а не ест ничего! Ты покорми его там, на даче. Картошки пожарьте с тушенкой. Картошка в погребе у дедушки…

– Пожарим, пожарим, – сказала я, на корточках распутывая лохматые шнурки своих выгоревших кед, которые казались еще старее и бледнее рядом с фантастическими кроссовками Вермана.

Когда Верман уже их натянул, а я шагнула за порог, мама закричала:

– Эй, а кота-то! Кота забыли! – И вынесла большую плетеную корзинку c крышкой, в которой кота возили на дачу. – Кот у нас, – с гордостью сообщила она Верману, – экстрасенс! Умеет предсказывать, придет пароход или не придет… Если не хочет ехать, значит, точно рейс отменят!..

– Да что вы говорите! – вежливо удивился Верман. – Ну-с, и какой у нас прогноз сегодня?

– Прекрасный, – сказала мать и запихнула упирающегося кота в корзину. – Главное, не опоздайте, вам уже пора.

* * *

Когда, по счастливой случайности, отец стал обладателем маленького деревенского домика с кирпичной трубой на замшелой крыше и решил рядом поставить другой, побольше, мой дедушка переехал на дачу, чтобы следить за огородом, рыбачить и помогать сыну строить этот самый дом.

Весна, еще одна весна, да лето, да осень, стук топоров, белые щепки, обед у соседей, лестницы, доски, олифа, ссоры отца с дедом, шершавый звон кирпичей – и вот уже в новом доме затрещала весело полешками русская печь, которую я раньше видела только на картинках, и мама испекла в ней на железном листе пироги с малиной.

Тогда я была уверена, что нет на свете дома, краше чем наш, проконопаченный войлоком, закутанный в лохматую поросль мяты, мальвы и любистока, с таким беззащитным пока еще палисадником, где голубели на лысой полянке два новеньких улья и слабые розы были подвязаны пестрыми тряпочками, а дед любовался на корявый прутик и говорил, какого цвета и вкуса у него будут яблоки через два года.

В общем, как это ни смешно, я гордилась перед Верманом нашей семейной дачей, ведь раньше у бабушек были только сады, у каждой шесть соток, а на них – так, дом не дом, а скворечник.

И только потом, когда милый, но посеревший дачный забор и чеховский крыжовник в зеленых кислых бубенцах отступили, как и положено, на второй план, я смогла наконец разглядеть два этих великолепных сада, в которых, в общем-то, и выросли все дети нашей небольшой семьи (я и две мои кузины), держась за подолы бабушек.

Растворившись навсегда в июльском солнце, при котором я увидела их в последний раз, эти проданные и вырубленные сады связаны один с другим, как варежки на резинке, тугой крученой тропкой, – вот так, как запомнило сердце, вот так:

Сад бабы Нюры ____________________сад бабы Веры.

Чего только там не было! И первый щавель (вятская баба Нюра звала его «кисленка»), и синие апрельские мускари (пахли, как пахли!), и молодая крапива (в суп ее), и поздние вишни (черные, липкие, исклеванные воробьями), янтарная камедь на сером стволе, листья, опавшие сентябрьским утром, хрупкие, драгоценные, в белых морозных искрах.

У бабы Веры летом на чердаке сушились ромашка, череда, мать-и-мачеха, тень была узорная, пахла вяленым яблоком и шуршала; сладко было засыпать там прямо на полу, под жужжание шпанской мушки в пыльном оконце.

У бабы Нюры в домике пряталась крохотная, почти кукольная, кухня, где примус деловито гудел и сжимал кофейник тремя паучьими лапками (ворсистыми от горячей сажи). В эмалированных кружках наливался темным золотом чай, воробей прилетал на скамейку подбирать крошки, и, не выдержав собственной спелости, гулко падали на крышу полосатые сентябрьские яблоки.

А какие костры о ту пору, воздушная баталия дыма и пара, и картофель, черно-серебряный, когда доставали его из золы, и раскладушки на пустых уже грядках: лежишь себе, слушаешь самолетик в паутинчатой вышине или поезда сумасшедшие – да нет, разве это они сумасшедшие, совсем нет, просто с ума сводил их ровный, аккуратный перестук, – четырнадцать вагонов мимо, без остановки, в чужие города и дали.

* * *

– А что это за поезд, куда идет? – кивнул Верман на железнодорожный мост, по которому громыхал один такой – равнодушный, зеленый, скорый.

Он плотно уселся у окна и поставил корзинку с котом на пол.

– Не знаю, – призналась я. – Не успела прочитать. Вот бабушка моя сказала бы. Она всегда знает, какой поезд проходит мимо сада.

– Какого сада? – удивился Верман.

– Ее сада, – кивнула я на ближний берег. Мост остался позади, и теперь слева в окне запестрели дачки и грядочки. – Вот здесь у нее сад, у бабы Веры, и у папиных родителей там тоже сад. Ну, шесть соток и домик – так, дом не дом, а скворечник. Но весной там хорошо.

– Весной везде хорошо, – охотно согласился Верман и взял меня за подбородок. – Слушай, а у тебя глаза какого цвета, я что-то не пойму.

– Глаза у меня, – сказала я, отводя его руку, – обычного цвета. А будете лапать руками лицо, вообще от вас пересяду.

– А если не лицо, – быстро сказал Верман, – можно?

– Что можно? – не сообразила я.

– Другое можно лапать?.. Ой, ты краснеешь, по-моему.

Я встала, прошла по узкому проходу к первому ряду пассажирских мест и села там, одиноко и гордо, подальше от Вермана. В будний день народу было мало, «Чайка» шла пустая, только пара рыбаков с зелеными сетями да горбатая бабулька разговаривали рядом про грибы.

– Ну, не обижайся, ну, что ты, Ань. – Верман оставил корзинку с котом на своем сиденье и подошел каяться. – Если так на все обижаться, знаешь… мы до дачи твоей тогда не доедем. А у меня, например, голубые глаза.

7

Самое удивительное, что в то утро балагур Верман врал очень мало, и то, что можно было эмпирически проверить, соответствовало действительности. Темно-голубой цвет этих глаз и то, что он умел свистеть «Шутку» Баха и пускать дым колечками, а также то, что знал наизусть дикое количество хороших стихов, – все это произвело на меня непередаваемое впечатление.

Пароход причалил к плоскому светлому берегу, ветла, что росла у воды, набросила на палубу сетчатую тень, и дощатый трап качнулся на серых веревках под нашими шагами.

Я, не в силах воспользоваться даром речи, с горящими щеками и мокрыми подмышками, не только не обращала внимание москвича на красоты русской глубинки, но и сама ничего вокруг не замечала, в то время как Верман, подпинывая сосновые шишки, шел рядом со мной по мягкой песчаной дороге и декламировал:

 
Целую локоть загорелый
И лба кусочек восковой.
Я знаю – он остался белый
Под смуглой прядью золотой.
 

Закончив «…от монастырских косогоров», где «косогоры» Верман, разумеется, прочитал с ударением, он принялся за Бродского, после Бродского читал Тютчева, за Тютчевым – Рембо, в переводе Лившица. Потом, уже в Москве, в дождливый университетский день, слушая шелест вежливого лектора о литературе Франции XIX века, я так и не смогла как следует понять: чудесен ли этот перевод потому, что он соответствует каким-то точным критериям искусства перевода, или же я просто не в силах отвести глаз от него, наполненного для меня навсегда этой смолистой воздушной негой, в которой поблескивали там и сям стрекозы? А голос Вермана продолжал:

 
Вот замечаете сквозь ветку над собой
Обрывок голубой тряпицы, с неумело
Приколотой к нему мизерною звездой.
Дрожащей, маленькой и совершенно белой.
Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин
Пьянит такая ночь… Как будто бы спросонок,
Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,
А поцелуй у губ трепещет, как мышонок.
 

Он начал было: «Я вас люблю, хоть я бешусь», но заблестело справа озерцо и дорога раздвоилась: один широкий ее рукав спустился в деревню, а другая, пыльная тропинка побежала прочь, вдоль березовой рощи и речного глубокого затона, где чернела вода и маслянисто желтели пахучие кубышки.

– Надо выпустить кота! – опомнилась я и взяла у Вермана корзинку. – Он здесь уже все знает.

Швондер выскочил оттуда, как чертик из табакерки, взъерошенный, раздраженный, голодный, и деранул к дому, который светился свежей сосновой древесиной среди других древних срубов. В это время дверь сарайчика рядом с дачей отворилась, и дед мой, с лодочным мотором на плече, показался в темном проеме.

Для деда молодой странноватый журналист (что звучало для него примерно так же, как «библиотекарь») в белых брюках и алых кроссовках перестал представлять из себя какой – либо интерес, как только тот сказал, что рыбачит мало и сегодня вряд ли готов отправиться на дальний затон. Тогда дед еще раз показал мне разнообразные дачные припасы и побрел к лодке, кольнув меня на прощание седой небритой щекой.

– Влюбленные одне… – Верман опустил сумку на деревянную скамейку в кухне и достал из кармана пачку сигарет с верблюдиком.

– Давайте, знаете что, – подхватила я пустое ведро с перил, – вы идите погуляйте, воды наберите, познакомьтесь с сельскими жителями. А я буду готовить обед, вот.

– Я тоже люблю готовить, – возразил Верман и убрал сигареты обратно в карман. – Спорим, что картошку я чищу быстрее тебя?

Так мой гость никуда не ушел и вместо этого доставил мне массу организационных неудобств, потому что не хотел сидеть, как положено гостю, спокойно. Его интересовало все: есть ли у нас гамак, и где хранится картошка, и как зреют помидоры, если их сорвали зелеными, видна ли из окна река, почем продают частники молоко и когда я поцеловалась в первый раз.

– В четыре года, в детском саду, – сказала я, а Верман расхохотался, и вот тогда этот смех его, сухой и чуть глуховатый, поразил меня в первый раз.

– Ну, понятно, а потом?

– А потом никогда.

– Что, серьезно, что ли?

Я ничего не ответила и трясущимися пальцами выудила картофелину, почищенную Верманом, из кастрюли с холодной водой. Чистил он виртуозно: ровная темная спираль, подпрыгивая, спускалась в алюминиевую миску, а из-под ножа по щучьему велению нырял в воду голышом гладкий клубень: слип-слоп.

Он сидел за столом нога на ногу, качаясь на табуретке, заслонив темно-русой головой настенный «Женский календарь 1991» с выгоревшей дамой в бикини и советами по правильному питанию. Окно в кухне было открыто. Мята, что росла за ним, пахла сладко и сонно, вдали у заросшего осокой озера паслись две лошади, гнедая и серая в яблоках.

– И ладони их соприкоснулись, – сказал Верман, отложил нож и взял мои скользкие руки в свои, горячие и запачканные серой землей. – Ну, вот скажи, как можно в такой момент не поцеловаться?

И все-таки в тот момент мы не поцеловались.

Это случилось чуть позже, когда мы выходили из дома. Я шла первой – да, как же еще! Полуоборот на пороге: забыты кошелек, ключи, кепка, куртка… что?

Полушаг в сторону скамейки, на которой оставлены сумка, кошелек, ключи, кепка-невидимка.

Говорят, что возвращаться…

Говорят, если что забыл, посмотри в зеркало.

Зеркало обняло меня и отразило черную футболку и смуглую, удивительно теплую шею Вермана, темно-русые волосы, светло-русые волосы, краешек оконного солнца.

Запах мяты, сырой картошки и табака.

Губы были прохладные, медленные, нежные, с едва слышным кисловатым вкусом, словно металлический ключ.

Где-то снаружи дрожал и колотился от кузнечиков яркий полдень.

– …неужели правда доневсеменяразловацелуледоалвалась, – прошептал Верман, и шепот был совершенно бархатный.

– Окно открыто, – сказала я и зачем-то добавила: – Сейчас соседка придет.

* * *

Соседка не пришла, но, когда мы отправились за водой и закрыли калитку на маленький засов, пришла пестрая толстая кошка и, усевшись на красную балясину нашего забора, посмотрела на Вермана недобрым взглядом часового.

– Слушай, а чего здесь так кошек много? – спросил Верман, и было несколько странно, что этими же губами он может произносить самые обыкновенные слова, ловко держать сигарету и снова пускать дым колечками.

– Много мышей, а не кошек, – ответила я, и на вопросительный взгляд его чуть раскосых, диковатых и при этом младенчески – голубых глаз, добавила: – Ну, кошек заводят, чтобы они мышей ловили. Вот такие пестрые, трехцветные хорошо ловят.

– Понятно, – вздохнул Верман, – чистый расчет и никакой романтики.

Быстрое августовское солнце погасло, набежали откуда-то облака, и синяя стрекоза, тоненькая и хвост крючком, вроде английской булавки, мелькнула над черной колодезной водой. Верман долго вытягивал оттуда ведро, которое качалось и капризничало на железном тросе как живое.

Он опустил его на влажный темный брус и спросил:

– А знаешь, сколько лет было Джульетте, когда пришла пора любви?

Я не знала.

– Четырнадцать! – торжественно заявил Верман.

– Не может быть! – поразилась я.

– А еще любишь мировую классику, – фыркнул он. – Ты открой Шекспира-то.

– Я открою, – обожженная стыдом, глухо сказала я. – Но только не надо мне говорить, что Ромео был женат.

– А кто его знает, – вдруг грустно сказал Верман. – Может, и был.

Он вздохнул, поставил ведро на землю, подошел и уткнулся горячим лбом мне в ключицу, совершенно не заботясь о том, как современные деревенские жители могут истолковать это архаическое объятие у колодца.

– Слушай, – озарила меня внезапно мысль. – У тебя жена красивая?

– Да, – не задумавшись, ответил он и поцеловал меня в шею.

– Ну вот, ты отвлекись, вспомни жену… Вы как познакомились?

– В электричке, – сказал он, чуть помедлив.

– Здорово! Как ее зовут?

– Аня, – произнес Верман, почему-то с таким искренним удивлением, словно это имя само собой разумелось, зачем же спрашивать, неужели непонятно.

– О, как удобно, – не удержалась я. – Не перепутаешь. Вы по имени любовниц выбираете?

– Дура, – вздохнул он, снял руку с моего плеча и полез в карман за сигаретами.

* * *

В общем, в итоге этой поездки на дачу Верман записал только маленькое интервью с местной дояркой из дома напротив да посидел в каюте у капитана пароходика «Чайка», что вез нас обратно в город, а потом сухо попрощался со мной около гостиницы, и я думала, что теперь, наверное, он пропадет навсегда.

Но он не пропал. Через неделю после своего отъезда в Москву он позвонил и сказал, чтобы я приезжала в сентябре на запись в студию и что он еще тут случайно встретился с директором одной экспериментальной школы, где открывают литературный класс. Чудаки, сказал Верман, так что, не теряя времени, готовь документы и дуй туда, когда приедешь. Они с тобой побеседуют, а уж там, само собой, примут на следующий год, только тройки свои по физике не показывай.

Мама стала горячо объяснять отцу, что эта поездка может изменить всю мою жизнь и что всегда нужно прежде всего думать о ребенке. Отец хмыкнул и снова углубился в газету, а мама пошла звонить своей старенькой московской тетке (которая на самом деле была ей теткой троюродной, седьмая вода на киселе), чтобы узнать, можно ли остановиться у нее в сентябре дня на два. Тетка была туговата на ухо, и мама все повторяла свой вопрос, артикулируя четко, как на кассете по русскому для иностранцев, а я чесала Швондера за ухом и думала, почему же все-таки загорелая мужская шея с хвостиком вьющихся русых волос на затылке…

* * *

Я подготовила документы. Директрисе косогорской школы я сказала, что собираюсь на прослушивание в город Мусоргск, в музыкальное училище.

Интрига заключалась в следующем: я знала, что, услышав о Москве, директриса, возможно, не выдаст мне нужных бумаг, поскольку такая ослица, как я, просто не имела права сунуться куда-то выше педагогического института в том же Мусоргске. Москва вообще вызвала бы у большей части педколлектива справедливый гнев – в столичные учебные заведения они рекомендовали только отборных медалистов и только после десятого класса. А мусоргское музучилище устраивало всех. Избавиться от меня сейчас было прекрасной возможностью больше не слушать мои сумасбродные реплики о последней дуэли Пушкина, о настоящей цели комсомола и особенно о нашем общественно-полезном труде, во время которого мы делали на станках таинственные дырки в серых, воняющих солидолом деталях или мыли школьные полы полтора часа в неделю. Директриса знала, что я хожу в музыкальную школу, сочиняю романсики и пописываю стишки. Хорошая мысль, сказала она, очень хорошая мысль съездить и подготовиться к будущей учебе, молодец, Лутарина.

Так что табель с оценками за прошлые годы мне выдали мгновенно и характеристику состряпали вполне приличную – скатертью дорога.

Но самым главным для меня были, конечно, не административные узлы и петли. Со страху перед литературным классом я стала проводить вечера за письменным столом и в библиотеке. Я перечитала все учебники по истории, какие смогла достать, – Верман сказал, что в этой странной столичной школе они просто помешаны на истории. Перечитывать оказалось скучно, но, в общем, не смертельно. А потом я пошла в библиотеку и спросила, могу ли я взять что-нибудь из мировой классики, и побольше, начиная с Шекспира.

Библиотекарь так посмотрела на меня поверх очков, сползающих с ее совиного носика, словно я просила разрешения поджечь Александрийскую библиотеку, но потом смягчилась и, поскребя по сусекам, выдала мне первую партию драгоценностей. Среди всего прочего я с изумлением обнаружила, что он, оказывается, говорил серьезно – да, существовали и Джульетта, и Беатриче, и даже няня Татьяны Лариной.

Но поделиться этим открытием мне пока было совершенно не с кем.

8

Совсем другой город, влажный и прозрачно-рыжий, встретил нас сентябрьским утром на выходе из метро ВДНХ. «Новое радио» находилось в Останкинском телерадиоцентре, и, хотя Верман подробно объяснил нам, как туда надо ехать, мама нервничала, теребя свой красный блокнотик, в котором она слово в слово записала эту инструкцию.

Мама никогда не была в Останкино, не говоря уже обо мне, поэтому мы выехали с «Петровско-Разумовской», где жила тетка, слишком рано – и за час до назначенной встречи уже слонялись около нужной станции метро. Мама завернула в сосисочную, чтобы позавтракать, я была, в общем, тоже не против, но сосиска с вермишелью и «напиток кофейный» (все в сиреневых тонах) вызвали у меня такой приступ тоски, что мама протянула:

– Ну… Как же ты петь-то будешь, на пустой желудок?.. Посмотри на себя, дистрофик, один нос! А у певицы должны быть щеки. Голос, конечно, тоже… Но во-первых – щеки.

Троллейбус затянул свою волынку и, шевеля усами, повез нас по длинной, желтой улице к закутанной туманом, совсем тоненькой издалека Останкинской телебашне. Башня, однако, невероятно раздалась через несколько минут, когда мы попытались было выйти к ее подножию, но сердобольные прохожие объяснили нам, что телерадиоцентр не здесь, садитесь снова и езжайте дальше, сказали они, езжайте себе, не дергайтесь, там все объявят.

Так мы и сделали. В бюро пропусков я произнесла имя Вермана, львинообразная тетя равнодушно записала его в большой книге, похожей на бухгалтерскую, и выдала мне почти папиросной легкости бумажку. Печать на ней была большая, фиолетовая. Сам Верман появился через минуту.

Он ли это был? Разумеется, он.

Он стремительно спускался по ярко-белому мрамору лестниц, и простолюдины уступали ему дорогу, а ястребиный профиль заставлял оборачиваться и приседать встречных дам. Скажу вам больше: в уверенном взгляде его сумасшедших голубых глаз светилась страсть, и кольцо с крупным рубином отягощало изящный мизинец герцога де Конде.

…В поезде, на второй полке, во время монотонного перегона между Вековкой и Москвой я жадно перечитала приключения Анжелики, которые рассказывали о Франции семнадцатого века пошловатым русским языком. Герцог, конечно, говорил вермановским голосом, и оттого золотые платья, влюбленные короли и бутылки с ядами получали дополнительную, одной мне понятную прелесть. И смотреть на русую голову Вермана сквозь расплывчатую лупу этого пухлого дамского романа было тоже необыкновенно приятно.

Мама, склонив голову, внимательно слушала Володичку, который объяснял ей, как от ВДНХ проехать в центр (она собиралась «прогуляться по столице, пока идет работа в студии звукозаписи»). Когда она откланялась, герцог Конде, повернувшись на каблуках, впервые взглянул на меня внимательно и отрывисто бросил:

– Следуйте за мной!

«Сейчас он меня убьет», – подумала Анжелика и пошла за ним на цыпочках. И грозный вид этого высокого сеньора, который был чуть ли не вдвое выше ее, заставил ее вздрогнуть от тайного страха, к которому примешивалась непонятная радость.

«Точно, – подумала я, – хорошо все-таки написали писатели про такую глубокую женскую эмоцию». И просочилась за Верманом в лифт, где кроме нас было еще человек восемь, и все они разом шумели о каком-то эфире, который начнется через десять минут.

На шестом этаже, в пустом аквариуме великолепной белостенной студии дремал похожий на мокрого электрического ската рояль. Здесь сильно пахло табаком, несмотря на большой, красивый плакат – запрет курить во время работы, и свисал откуда-то с потолка таинственный фрукт, оказавшийся при ближайшем и дотошном рассмотрении микрофоном.

– Висит груша, – сказала я в микрофон, не решаясь подойти к роялю.

–..можно скушать! – вдруг откликнулся кто-то голосом Великого и Ужасного Гудвина, и сразу вслед за тем я увидела Вермана за толстым выпуклым стеклом – когда он перешел туда, не знаю, но стало ясно, что я буду в студии совсем одна.

Он нахлобучил на свои острые уши пухлые звукорежиссерские наушники, отчего стал немного похож на чебурашку, и скомандовал мне:

– Дружочек, слышно тебя прекрасно, но подойди ближе к инструменту, нам надо уровень выстроить.

– И эта-а… – услышала я ленивый, равнодушный голос другого чебурашки. – Давайте, эта-а-а… Много дублей, чур, не делать. У нас времени не оченно много, я всех предупреждаю. Учитывая, сколько ты заплатил нам…

И вот тут, от этих слов, у меня почему-то побежали мурашки. Только побежали они как-то снизу вверх, и оттого у меня сразу ослабели ноги. И на этих слабых желейных ногах, в остроносых своих сапогах-скороходах, я приблизилась к роялю и смутно различила за стеклом студии лица звукорежиссера, рыженькой ассистентки и Вермана, который, красиво жестикулируя, объяснял им что-то, по-видимому, очень важное.

Но что он объяснял, как говорил Нострадамус, мне не дано было услышать.

* * *

– Перекур, перекур, перекур! – запел Верман и в том же ритме танго снял наушники и повесил их на спинку вертлявого кресла. – Перекур – и пить кофе! У нас, знаешь, столовка какая классная здесь? Пойдем, покажу.

И мы пошли пить кофе.

Как только я увидела эту великолепную столовую, я поняла очень простую вещь – что буду долго-долго жалеть обо всем, что могла бы здесь съесть, но все-таки сегодня абсолютно ничего не смогу в себя запихнуть, ни кусочка. Темный дубовый прилавок великолепной, прямо-таки елисеевской витрины ломился от холодных бутербродов с лепестками семги, осетрины и крапчатого сервелата, блестела и переливалась на черном хлебе разноцветная икра, оливки, которые я раньше видела только на картинке, плавали в стеклянных бочонках, и кисловатый острый аромат настоящей арабики, которую варили тут же в турках два буфетчика, заставлял входящих потянуть носом и сказать глубокомысленное: «Да…»

– Ну, колбаски хотя бы, – сказал Верман с выражением, похожим на обиженную гримасу моей матери, угощающей гостей.

– Слушай, у тебя украинской крови нет случайно в жилах? – спросила я и отхлебнула кофе из тоненькой белой чашки. – Ты вот, как мама моя, просто запихиваешь в гостя колбасу и сало.

– И пельмени. – Верман показал свои великолепные клыки и заглотил половину сверкающего бутера с красной икрой. – Пельмешки утром… То-то ты такая худенькая, я смотрю, как девочка на шаре… А! Вот он, голубчик, – внезапно сказал он при виде какого-то бритого типа с серьгой в ухе и, бросив салфетку, встал из – за стола. – Подожди – ка минутку, я сейчас.

Они говорили гораздо дольше минуты, и все о рекламном времени и форс-мажоре, который Верман настаивал включить в контракт, причем серьга в ухе скептически повторял: «Ну, что можно сделать до двадцатого…», а Верман отвечал: «Ты послушай меня, даты – это ерунда…»

– Даты – это ерунда? – переспросила его я, когда он подобрал салфетку и вновь уселся в кожаное кресло. – Правда?

– Смотря какие, – лучезарно улыбнулся Верман. – День рождения, например, не ерунда. А реклама – другое дело. У тебя когда день рождения?

– Давно уже был. Восьмого апреля, – сказала я.

– Так! А почему не пригласила?

– Как, – растерялась я, – а разве ты бы приехал?..

Верман возвел голубые очи горе и сделал вид, что обиделся.

– Конечччно! И не потащился бы тогда к тебе в августе, когда решалась судьба страны. Ну, ладно, что ж с тебя взять… Пойдем, у меня для тебя подарок, на столе остался.

…Я рассмотрела толком этот подарок только вечером на хлипкой раскладушке в коридоре у тети Раисы: набор великолепных японских перьевых ручек и маленький пузырек с чернилами. Будешь писать мне письма, сказал Верман, пытаясь дотронуться до моей груди, чего ты дерешься, трепетная лань, дурочка, я же люблю тебя, ну что ты хочешь, чтобы я сделал, чтобы ты поняла, ну что… Ну, смотри, вот, смотри, пожалуйста, смотри, что ты натворила.

И он опустился передо мной на колени, наклонив голову, – ни дать ни взять утро стрелецкой казни, только палач косит от страха и не может найти топора. Рубашка у него была какая-то светлая, солнечная: белая или, может быть, бежевая?.. На шее, потемневшей еще больше от купаний в Серебряном бору, по-прежнему вился русый хвостик, перечеркнутый в два обхвата резинкой. Верман вздохнул, обнял мои дрожащие ноги и стал целовать мои сапоги − бедные, дурацкие, налитые чугуном сапоги, которые все еще едко пахли фабричным клеем и ядреным косогорским гуталином.

* * *

– Ладно. Сантименты в сторону. Держи, за чем приезжала. – Верман нажал на кнопку лифта и протянул мне увесистую шоколадно-коричневую бобину в прозрачном пластике и три маленьких кассетки в отдельном конверте. – Видишь, одна большая, студийная, а другие можно на кассетнике крутить. Подожди, дай черкну тебе тут…

Он открутил колпачок паркеровской ручки, быстро нарисовал на конверте кораблик и написал: Тебе от меня. Потом подумал и прибавил: В.В.

– «В», в смысле, великий? – сказала я, зная слабость Вермана к таким словам.

– Конечно, – мгновенно согласился Верман. – Великий и великолепный. Да, и вот еще что… – Он порылся в своей записной книжке и выдрал из нее листок. – Вот, смотри… Это телефонный номер и адрес, тут написано, видишь… Чего ты отпрыгиваешь, я только поправил сережку. Вот, короче… сбила меня. Да, на «Менделеевской» выйдешь, первый вагон из центра, на выходе направо и прямо по улице пять минут. Школа сто двенадцать – теперь они ее зовут лицей, конечно… чтоб по-модному… Позвони для проформы, но они уже знают, что ты приехала. Директор – мировой мужик, я бы сам у него поучился, да они дураков не берут. Зовут Лев Николаевич.

И поскольку самое банальное незамедлительно пришло мне в голову и, очевидно, с Верманом случилось то же самое, то мы оба, не успев затормозить, сказали:

– Как Толстого.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации