Текст книги "Ключ от пианино"
Автор книги: Елена Девос
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
9
Хотя, вообще-то, Лев Николаевич Гусев напоминал скорее писателя Бунина − в дореволюционный период, когда Бунин носил бороду.
В кабинете Гусева висела карта царской России, на краешке стола примостилась чернильница в виде спящего медведя, и всю стену напротив окна занимал книжный шкаф, светло-голубой, как гигантский пчелиный улей, и с висячим замком, который Гусев запирал на ключ, уходя вечером из кабинета. Шкаф был забит многотомной историей Карамзина, разномастным собранием русских классиков, литературными журналами и пухлыми, затертыми в честной научной работе словарями.
– Здрасьте, здрасьте, Анна Васильевна, – сказал директор, глядя на мои документы, которые я отправила ему по почте две недели назад по приказу Вермана. – Заходите. Что ж это вы одна из Косогоров приехали?
– С мамой, – ответила я, растерявшись, что он называет меня на «вы» и по имени-отчеству.
– А где же мама?
– Пошла погулять в Третьяковскую галерею. Сказала, что, раз это мое собеседование, она снаружи подождет.
Он хмыкнул в золотистую бороду и внимательно посмотрел на меня:
– Ну, раз ваше собеседование, то сами о себе и рассказывайте. А то Владимир Валерьевич в основном мне про музыку все чего-то объяснял… А у нас ведь не музыкальный лицей, а исторический, вы об этом знаете? И физруки строгие, это раньше спортшкола была… Какие у вас со спортом отношения?
– Увлекательные, – осторожно сказала я.
* * *
Исторический лицей или спортшкола – назовите как хотите, только пустите меня туда.
Впервые в жизни я испытала любовь к учебному заведению, причем любовь с первого взгляда. Кабинет Льва Николаевича, праздничный взрыв женского смеха в учительской, столовая, где меня поразили булки в шоколадной глазури, которые тускло искрились по краям сахарным маком, и, наконец, если подняться на второй этаж по лестнице, дивная библиотека: полутьма, кривоногие читальные кресла, бахрома настольной лампы… Неужели это возможно? А прохладные салатные стены в коридорах, а колокольчик-леденец в коробке школьного, аккуратно подметенного двора! Нигде больше не было такого звонка, нигде, даже в музыкальной косогорской школе.
А какой, кстати, там был звонок?..
Не дает память ответа. Помню только пароходный гудок, как он разносится утром по реке, да каллиграфию расписания уроков на плотном белом ватмане в том последнем, выпускном году. Музыкалка находилась около пристани, в трехэтажном деревянном доме, бывшем особняке купца Головизнина, и дом этот, казалось, тоже все плыл куда-то, только обгоняли его иногда настоящие, серьезные суда, груженные лесом и сырым медово-желтым песком.
* * *
«Вторник: 8:30 – специальность, 9:40 – хор, 11:10 – сольфеджио». Туман над сентябрьской тяжелой водой, паром идет наискосок к другому берегу, пыхтит монотонная фуга. Солнце внезапно раззолотило кириллицу в десятке кабинетов: «Мелодия», «Мелодия», «Мелодия», и вдруг – о радость! – сверкающий, черноголосый «Geyer», сегодня будем на нем – ура, ура, ура! Метроном грозит тебе железным пальцем, а дверь простегана и подбита ватином, как зимнее пальто. Закрой плотнее, приказывает мне Анна Ивановна, и я закрываю и грызу заусенец – занудная боль, но мысль об этюде Глиэра, который надо будет через месяц сдавать на техническом экзамене, саднит сильнее.
Октябрь подходит быстро. Мы пьем по очереди из жестяного стакана на лохматой веревочке рыжеватую воду. Питьевая бочка стоит на полу, около раздевалки, ее наполняет раз в неделю дворник Вадим, и там однажды заквакала настоящая лягушка, девчонки, которые только перед этим отпили из общего стакана, заплакали и сказали, что их тошнит. Пошло расследование, подозревали балалаечников из оркестра народных инструментов, особенно рыжего Николаева, но никаких улик не обнаружили.
Про лягушку все помнят, но пить очень хочется. До экзамена 10 минут. «Ну как, боишься?» – «Да не знаю, так как-то. Руки только потеют, блин». – «Пойдем, натрем мелом».
Вижу тугие русые косы одной, пушистую, иссиня-черную голову другой пианистки, их одинаковые синие плиссированные юбки, белые колготки и шершавую, великолепную штукатурку белой и грустной, как Пьеро, стены, которую мы терли своими влажными ладонями под лестницей около входа – напрасно, конечно. Косы завалили свой этюд и расплакались, я сыграла так себе. Только брюнеточка сдала блестяще. Мы с ней с шести лет ходили вместе «мучиться на сольфеджию», как, вздыхая, говорила баба Вера, где быстро надо было вертеть и транспонировать туда-сюда гармонию, причем никто не списывал – это считалось ниже достоинства музыканта, и все почему-то в это верили. Там нас научили правильно подбирать и элементарно аранжировать аккомпанемент – редкие, обожаемые уроки, потому что к ним готовиться, конечно, не надо было. Но самым удивительным занятием оставались все-таки музыкальные диктанты. Мы писали их в таком количестве, что я завела для этого отдельную нотную тетрадь, которую наш преподаватель, черноглазая фея Альфия Рудольфовна, посоветовала мне назвать «Тихий ужас».
– Пишите, девочки, записывайте музыку постоянно, где бы вы ни были, – повторяла она, как заклинание, – тре-ни-руй-тесь! Скоро экзамены. Скоро, скоро, Лутарина. Вот увидите, весна придет – оглянуться не успеете.
Волосы у нее были такие седые, что казались голубыми.
Чтобы расшевелить, как она выразилась, наши глупые красные уши, Альфия учила нас воспроизводить на бумаге любую мелодию по памяти – просто мелодию, которая пришла в голову. Ощущение было несравненное, долго ковырялись мы в секундах и септимах таких шедевров, как «Я встретил вас» и «Миллион алых роз», но все-таки в середине четвертого диктанта ученик начинал испытывать некий волшебный угар и, как удовлетворенно замечала Альфия, по глазам было ясно, что в голове что-то происходит.
– Давайте еще, – ободряла она. – Я выйду к Татьяне Дмитриевне, а вы продолжайте. Только чтобы и-де-аль-на-я тишина. А потом каждый проиграет, что написал.
И мы писали, стирали и снова писали, высунув языки, и это было похоже на то, как если бы божественные слова «Поздно. Полночь. Нет огня…» выводила корявыми буквами на заборе безграмотная рука.
Да, нет огня, позолоченная осень, острые ножницы северного ветра в октябре, оранжевые цветы на площади. Брюнеточка, свежеостриженная, в густой фиалковой ауре материнского «Сигнатюра», просит меня одолжить ей кожаную юбку на дискотеку в Доме культуры – бум-бум-бум, давай меняться шмотками, а я тебе дам такое платье – папка из рейса привез – закачаешься.
Она живет через дорогу, в ее комнате задернуты полосатые шторы, еще сильней пахнет фиалкой из открытого шкафа, и я действительно вижу головокружительную лазурь, люрекс и перышки. Я в полном восторге, я не знала, что это вообще возможно – меняться шмотками, надо же, как весело! Мы натягиваем все это дело у нее дома, чиркаем по губам одной на двоих морковной помадой и устремляемся судьбе навстречу – бум-бум-бум. Она сообщает мне, что целовалась с одним парнем, его зовут Азамат, он меняет подружек как перчатки, но все равно он – ее любовь навсегда. Она уже серьезно решила, что родит от него ребенка, даже недавно присмотрела распашоночку и ленту, чтоб одеяльце перевязать… ну, не сейчас, чего ты рот раскрыла, через пару лет, конечно. А у него пока другая, самая красивая девка из соседней школы – вон, видишь? – и я робко смотрю туда, куда дернулся ее задрожавший подбородок, и вижу, да, у него другая, они танцуют медленный танец, у нее огромная медная коса, подколотая над кружевным воротничком, и сережки кольцами, а лица не увидать, она буквально утопила его в сером ласковом плече Азамата, и мне пока еще неизвестно, любили его родители Лермонтова или просто следовали семейным традициям, но и Бэла, и Казбич, и шелковые ресницы, и мерцающая сирень его удлиненных глаз – все это вспыхивает мгновенно в славном, звонком и совершенно невозможном имени, потому что мукой мученической будет позже отвечать на восклицание косогорских барышень: «Ну, чё, здорово! А как зовут-то его?»
Участь моя решена.
«Азамат», – медленно произношу я.
И барышням моментально становится ясно, о ком именно я говорю.
10
Азамат не пригласил меня танцевать – ни на том, ни на каком другом домкультурном балу, – и ряд волшебных изменений его милого лица в свете зеркального шара судьбы – крутится, крутится и не может упасть, только сыплет искрами по темному бальному залу, – этот ряд был тогда посвящен и подарен, разумеется, не мне.
Я впервые возникла перед его глазами только два года спустя, на пороге жаркого дачного заката, примерно с месяц после приезда из Москвы в мою первую летнюю ссылку.
Бесчисленные купания в обмелевшем затоне чередовались там с дуракавалянием на веранде, где я читала подшивку журналов «Юность», ежегодник «Мой сад» и собрание сочинений Лескова. Вокруг меня были одни лишь стрекозы и козы. Тоска моя по Верману достигла умопомрачительных размеров: я только и могла, что рисовать заветный вензель на гладком песке около купальни и, точно лесковская Грушенька, шататься по всем лугам и покосам да звать его там в безумной надежде, что авось ветер в поле услышит и передаст – кому, куда, я не знала, но надо было как-то от наваждения избавиться.
В такое лето и появился Азамат со товарищи на рыжем диком пляже, чуть повыше хлипких купальных мостков, где они решили разбить палатку и развести костер. Поскольку наш дом был к палатке ближе прочих, Азамат постучал в калитку и попросил спички. Вслед за спичками для каши из топора потребовались соль, перец, лаврушка, и в конце концов: приходите, Анюта, будет шашлык и гитара у костра. А кто играет на гитаре, интересно знать. Ну, если вам интересно знать, я играю немножко, – и улыбка его, та самая, что жила в моей памяти где-то рядом с заоблачным люрексом чужого бального платья, вдруг заставила меня принять приглашение.
Играл он так себе, но и конкурентов в исполнении вечерней лирики у него, как быстро выяснилось, не было. Остальные трое совсем не брали в руки гитару, только, к сожалению, подпевали в особо душещипательных моментах. Репертуар шел в основном про неразделенную любовь, многолетнюю разлуку и монотонный дождь, да еще исполнялась на бис битловская Oh, Girl, которую Азамат многозначительно посвятил «столичной гостье».
– Какая же я гостья, – возразила я. – Я, наоборот, вернулась на родину.
– Ну, неважно, – сказал Азамат. – Главное, что в песне поется о красивой девушке.
И потом, при театрально – круглой луне, виртуозный гитарист и красивая девушка обменялись номерами телефонов – коротенький огрызок его номера, простого и правильного, как таблица умножения, до сих пор иногда всплывает в памяти: 12–36. Алло-центральная, алло, Анька, это я, завтра на мотоцикле кататься будем?
* * *
Катались мы на мотоцикле по главной косогорской улице, которая вела прочь от города в поля и перелески. Доезжали до странного места, под названием Усад, где росли ничьи райские яблочки и люди топили бани по субботам; там хорошо было спешиться и съехать, как на салазках, по мягкому красному отвесному берегу к притихшей вечерней воде, расстелить полотенце, бросить на него сумку и одежду, уплыть на закат по течению…
Объезжали сады друзей, здоровались с тетями Клавами и дядями Ванями, собирая их веселую пеструю дань: землянику, вишню, яблоки, наскоро обломанные цветы. Как только смеркалось, шли танцевать: танцплощадка была кое-как отгорожена железным забором от парковых сосен и колючего шиповника – недалеко от холма, где я падала и ревела на лыжной трассе в суровую школьную пору.
Какая там теперь была молодая, душистая, ласково-мягкая трава! Танцующие, держась за руки, топтались на месте, подпевая громкой хороводной плясовой, и распадались на пары под заключительные медляки, а мы с Азаматом оставляли всех и уходили целоваться на окраину, где пели петухи и блеял козленок, и так пахло деревней, что вот спросите меня сейчас – ах, спросите, – что такое первая любовь, и я скажу: да все то же, выцветший сарафан барышни-крестьянки, теплое серебро садовой скамьи, заросли лебеды, влажные, развившиеся от недавнего купания волосы, лобзания юной четы.
Господи, никто не спрашивает!
Никто не переворачивает жадно страницу. Никто не говорит: ну, напиши еще что-нибудь, чего замолчала. Расскажи еще.
* * *
…И я строчила ему из Косогоров эти выпрошенные им письма, а просил он их иногда прямо в утреннем эфире, который по-прежнему аккуратно вел с шести до десяти, хотя теперь уже и не каждый день. И я знала, твердо знала, как знает любой сумасшедший, что эта бархатная студийная тишина именно для меня раскалывалась вдруг громовыми словами: «…люблю тебя, жду тебя – напиши мне об этом». Но поскольку дальше моментально начинались завывания электрогитар и Верман, отпетый скоморох, добавлял под веселый гогот напарника: «…так или примерно так мы можем перевести первые строки хита горячей двадцатки, Smells like teens spirit…», то все коллеги думали, что это просто очередное эксцентрическое вступление любимца публики к его непростой музыкальной программе.
Письма, впрочем, хлынув от меня к Верману в августе, пережили бурную фазу половодья и постепенно иссякли, высохли – задолго до того, как Азамат развел костер на бережку рядом с нашей дачей, а именно как только нам с Верманом стало можно видеться. И в тот первый, тяжелый и длинный московский год мы виделись раз пять.
Да нет, чего там, именно пять.
Каждая встреча с тобой прожигала меня насквозь, выжигала в памяти собственную дату – точно так же, как вот сейчас шипит и жадно вгрызается в дерево этот тоненький, раскаленный докрасна карандаш для выжигания, который держит в руках дочь.
– Смотри, мама, – показывает она мне дощечку для хлеба с каким-то бретонским орнаментом, и опять пахнет чудесно – медом, дымом, весной, акварельными красками, что лежат рядом, заплаканные от ее небрежно-мокрых беличьих кисточек. – Красиво, правда?
– Красиво, – говорю я. – Правда.
11
Мы были тете Раисе, конечно, седьмой водой на киселе, но в Косогорах проживала ее настоящая родня – сын, работавший в городской пекарне, и, вся белокожая и синеглазая, точно гжельская чашка, внучка детородного возраста, почти подруга моей матери. И тот факт, что как-то в апреле ночью внучка разродилась двумя близнецами мужеского пола, занял свое место в череде событий, где для меня, разумеется, главнейшим был переезд в Москву.
Внучке стало тесно в однокомнатной квартире. Тетя Раиса стала жаловаться всем на больную ногу и на отсутствие родственников в диаметре одного километра – мол, некому стакан воды подать.
Гусев сказал мне, что я принята в его школу на следующий учебный год, оставалось только найти жилье.
Мама в очередной раз напомнила отцу, что прежде всего надо думать о ребенке.
Власти вдруг разрешили обмен провинциальной жилплощади на московскую.
Отец предложил тете Раисе обменять ее крохотную однушку в спальном районе мегаполиса на двухкомнатную квартиру в замечательном кирпичном доме на центральной косогорской улице. Внучка Раисы активно поддержала предложение.
Как только бумажная эпопея с обменом закончилась, мы стали раскладывать вещи по коробкам – какие оставить в Косогорах, у бабы Веры, а какие везти с собой.
Наступил август.
* * *
В мокрых от пота рубашках, нахмуренные, истомленные жаждой грузчики ставили коробки на пыльный серый асфальт перед нашим подъездом. Наконец навалились вчетвером на пианино, ухнули и опять поволокли его, тельца бессловесного, на широких, защитного цвета ремнях, как вначале, только теперь уже прочь от дома.
– Мужики, – крикнул отец, – затащим в грузовик его, отвезем в гараж, а потом перекур.
В гараже пианино провело три долгих года – между бетонной стеной и старым, черно-золотым мотоциклом деда. Иногда я заходила туда летом, открывала пыльную крышку, и клавиши отзывались прохладно и тускло на прикосновение отвыкших от игры пальцев, и я замечала, что в басах влажно западает «фа» большой октавы.
Азамат безропотно слушал эту подземельную игру четверть часа, потом ему надоедало, и он начинал тихонечко скрипеть створкой старого керосинового фонаря или побрякивать спичками – короче, деликатно намекать на конец репетиции. Я, проверив, надежно ли заперта дверь гаража, убирала ключ в рюкзак, и мы шли загорать.
Веселые объятия Азамата были сама беззаботность, сама простота, и если он дурачился, то смех разбирал меня раньше, чем я успевала сказать: «Перестань, как не стыдно!..» Ведь причины, увы, чаще всего оказывались не самые благородные: глупая шутка над пляжной толстухой, или пересказ любовных писем, которые он пачками получал от Веры-Наташи, или азартная ловля бледных, пучеглазых от ужаса лягушек в озерной воде. «Царевна! – орал Азамат. – Вот моя царевна!»
Лягушки удирали под коряги, чайки кружили над островом, и в наших ладонях дрожало что-то зыбкое, как монгольфьер, а ведь мы просто держали друг друга за руки… Интересно, что в эти пляжные дни, когда тень моя стекала к воде прежде, чем я туда заходила сама, меня вдруг оставила параноическая тревога о том, где чего у меня не так колышется и выступает. Я забывала посмотреть сквозь привычную лупу на свои новые, смягченные солнцем и постоянной улыбкой черты, забывала себя вообще. Глазела на летний день вокруг да на Азамата, всегда идущего на полшага впереди через перелесок, да, всегда впереди на полшага.
«Эй, Азамат! – кричал ему лодочник из покосившейся будки, в которой он раздавал весла от своих легких, несерьезных судов. – Эй, Азамат, бери „Ласточку“, пока свободна, я тебе придержал, как договорились».
И через пару минут «Ласточка», «лодка плоскодонная первой категории», всплеснув белыми веслами и повернувшись узкой кормой ко всему этому общему пляжу, похожему больше на полярное лежбище моржей, чем на летний берег реки, отчаливала к другим, настоящим лугам и калугам, выходила из-за острова на стрежень, еще не зная, куда атаман изволит отправиться сегодня, а у княжны, как хорошо известно, не было никаких предпочтений и планов.
Он никогда – или почти никогда – не говорил мне об отце, который и подарил ему это лермонтовское имя, прежде чем покинуть облитые гололедом Косогоры по первому снегу навсегда. Младшего брата звали проще – Костя, Костя Кузнецов. Они были погодки, Азамат и Костя, и отца не помнили, выросли с русскими дядями, тетями, бабушкой и дедушкой, оба носили девичью фамилию матери. Отец, Ваха Эльсанов, непростой человек с рубленым профилем, которому работа на заводе пришлась не по душе, водка не по нутру, погода не по вкусу, отправился на родину, поссорившись со здешней родней?.. Или просто обещав жене вернуться и забрать ее с годовалым Азаматом к себе, куда-то под Грозный, в абрикосовый сад?.. Не знаю.
Только однажды услышала я от Азамата эту весьма сбивчивую историю про отца, и был там сначала отъезд, а потом авария или просто несчастный случай… Азамат так и не объяснил толком, а я боялась спросить что-нибудь глупое и потому не задавала никаких вопросов – просто слушала и целовала его, вот и все.
* * *
Перед тем как пианино повезли в гараж, меня отправили за последней сумкой в пустую, удивительно звонкую прихожую. Ничего я в тот переезд сама не укладывала, ни за чем не присматривала, и мне выпало счастье проститься с родным гнездом исключительно поэтически, ощущая, как глаза влажнеют от жгучей неги и горлу становится узко дышать.
Окно оставили открытым. В стекле отражались прохладный августовский закат, тусклая ржавчина на крышах приземистых трехэтажек, шли своим чередом мелкие события двора: знакомство кота и ребенка, разговор двух веселых мамаш, которые развешивали на балконах байковые ползунки, – их полные, незагоревшие руки отливали перламутром на солнце… Над ними стрекотала сорока, круглая, тонкохвостая, точно капнутая тушью на четкий нотный стан телевизионных проводов.
…И все, все, что составляло самую прелесть моих вечеров перед окном с какой-нибудь книжкой или тетрадью по химии, раскрытой, но в ту же секунду и потерявшей надо мной власть, – все это теперь готовилось отступить на шаг в прошлое и раствориться там навсегда.
В воздухе стоял запах табака, кваса и горелой бумаги.
В пустоте дома, уже незнакомого без музыки, мебели и родных запахов, виден был на выгоревших обоях чистый, яркий, сохранивший позолоту и свежесть краски квадрат – след от зеркала, в котором еще недавно Верман улыбался мне через плечо.
* * *
…Нигде я не встречала больше этих лабиринтов из лапочек, ромбов и фуфырчатых цветов – жалких роз на розовато-сером, цвета крысиного хвоста, фоне.
Обои ушли в прошлое. Их сменил маслянистый блеск стен в солнечной комнатушке тети Раисы, желтоватая штукатурка чужих московских квартир, шероховатый мел в спальнях дочки и сына, захватанный ребячьими пальцами и царапнутый то там то сям акварельными карандашами, зимне-голубые кухонные изразцы – в общем, другие стены.
Там и сям появились картины, фотографии, детские рисунки, и, не успев оглянуться, все ремонты и переезды я стала проводить сама. Звонить грузчикам, снимать с полок и терпеливо заворачивать в газетную бумагу хрусталь и керамику, мучиться головной болью о том, как все это собрать вместе и куда пристроить, терять сон, спотыкаться о картонные коробки, покупать белила, олифу и прозрачный летучий лак.
Скажите мне, что за проклятие тяготеет над нами, когда мы расстаемся в первую очередь с тем, что насущнее хлеба, тяжелее всего и всего буквальней, – с книгами, тетрадями, фотоальбомами? Почему именно их бережливый бес подсказывает первыми уложить в коробки, рассортировать и заклеить скотчем, чтоб потом перепутать номера и забыть непременно, куда засунул бесценную книгу – ту, которую сейчас, именно этой ночью, приспичило возжелать?
Кто ж виноват, скажет рассудительно совесть, и к тому же, добавит она, ты знаешь, что делать: возьми, открой Интернет – все уже давно отсканировано, все отцифровано в мировой библиотеке, – зайди туда-сюда, набери название. Да, но понимаешь, не хочу я в файле, хочу мою, МОЮ, на той хрупкой желтой бумаге, в порванном переплете, с пятнышком от черничного варенья, ту, где девочка переходит мостик через реку, пятнадцатая глава. Хочу черно-белую пленку фотографий и блокнот «Carpe Diem» с кармашком, куда была отправлена навсегда стая визитных карточек неизвестного уже назначения.
Сухой лист платана стал закладкой в свадебном фотоальбоме, шелудивый плюш которого я тщетно пытаюсь сейчас нащупать, запустив руку в пронумерованную коробку Б34//Книги. Будут ли мои дети листать это все? Зачем я везу, укладываю, надрываюсь, для кого? Для них или для себя?
Для себя, конечно, истерически смеется Настасья Филипповна и кутается в черную греческую шаль.
Книги недоступны, Интернет отключен, пианино замуровано в гараже, под рукой валяется самое необходимое и самое ненужное, два полюса одной планеты, одного дома, которому суждено вот-вот исчезнуть, полностью перейти в прозу или распасться на стихи.
И я, ошалев от бессонной ночи, только-только накормив грудью дочь, умирая от страха, чтоб она не заболела накануне переезда, возвращаюсь на кухню довязывать узлы и остаюсь там один на один с обэриутским стихотворением:
Новый сорговый веник,
связка старых автомобильных ключей,
детская соска (куплена мной в безумной
надежде, что я перейду с грудного
кормления на что-то другое),
плитка шоколада «Линдт», подтаявшая на окне,
большой фотоальманах «Здравствуй, Сибирь!»
1989 года,
два пластиковых кольца для прорезывания зубов,
упаковка серебряного елочного дождя,
перочинный нож, колокольчик, с восьмиугольной гайкой
на веревочке вместо языка.
* * *
– Анька, ты где ж там возишься? – услышала я голос отца и выбежала из квартиры, схватив нужную сумку.
Как выяснилось потом, со звонким подзатыльником от отца, не ту!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?