Текст книги "Белый, белый снег"
Автор книги: Елена Хисматулина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
* * *
– А потом что? Вы так и расстались и не видели ее больше? – меня увлек его рассказ. Я не заметила, что давно слушаю внимательно, не прерывая, представляя и ту маленькую станцию, и Ельники, и пятилетнего хлипко одетого мальчугана с матерью, вынужденной искать способ выжить и уберечь своего ребенка в тяжелые предвоенные годы.
– Хотите еще кофе? – Он приподнял белый пузатый кофейник и, будто составляя ему пару, так же галантно склонив голову, застыл в ожидании.
Я протянула чашку, но только затем, чтобы поскорее покончить с кофе, двумя кусочками сахара, сливками. Все это было не из той его жизни, в которую мы вместе окунулись, и из которой я не могла и не хотела, если честно, возвращаться в сегодняшний день. Он заметил мое нетерпение. Пристально посмотрел в глаза, будто проверяя истинность интереса, и продолжил, словно не было этой минутной важной для него кофе-паузы.
– Почему не виделись? Виделись… Война началась. Мама, как в город перебрались, в госпиталь устроилась. А война случилась, оказалось, что она на своем месте. Сначала мы не ощущали всей горестной силы войны, давящей безнадежности, необратимости приносимых ею потерь. Только когда раненые стали поступать с фронтов, беда стала зримой и очевидной.
Старик снова окунулся в воспоминания. Он немного откинул назад голову, светлые глаза уцепили в стене напротив какую-то важную для опоры точку, позволили сосредоточиться, и память снова начала извлекать из недр события ушедшего времени…
* * *
Раненых привозили специальным поездом. Санитарные машины уже ожидали его на вокзале. Мама рассказывала, что ей тоже приходилось встречать эшелоны. Когда это случилось впервые, плакала дома, гладя мою светлую вихрастую макушку. Говорила, что сердце разрывается при виде мучений, выпавших на солдатскую долю. К нам привозили в основном инвалидов или безнадежных. Они оказались никому не нужными. Использовать их на фронте более не было возможности – калеки с ампутированными руками, ногами, с контузиями. Война навсегда превратила этих сильных здоровых мужчин в несчастных и беспомощных, искорежила тела, растоптала и раздавила души. Бывали случаи, когда врачи вопреки всем прогнозам вытаскивали, вытягивали человека, а он хотел умереть, потому как навсегда остаться в полной зависимости, не иметь возможности самому обиходить себя, показаться перед родными полным калекой было горше, чем раз и навсегда проститься с жизнью. Медсестрам приходилось не только выхаживать раненых, но и помогать им справляться с отчаянием, безволием, отсутствием желания жить за себя и во имя себя. Много лет спустя мама повторяла, что тогда уговаривала раненых, зная, что хоть такими их увидят родные, хоть такими им дано право на жизнь. А отцу нашему этой привилегии не досталось, как и тысячам, миллионам других, безвинно погибших от безумства, деспотизма, равнодушия и разобщенности не чужеземцев – своих же соотечественников.
К началу войны мне исполнилось восемь, год я проучился в школе. Мама однажды спросила, что я считаю сейчас самым важным для себя в жизни. Я не любил таких вопросов, стеснялся, ведь говорить надо было о любви к матери, бабушке, о Родине.
– Главное для тебя сейчас – учиться. Понимаешь? Учиться! Потому что пока ты еще мал, чтобы защищать Родину. Кончится война, надо будет возвращаться к мирной жизни, и тогда понадобятся твои силы, твоя светлая голова, чтобы вернуть все так, как было до войны. Тебе надо быть готовым в мирной жизни, стать хорошим, полезным и очень активным человеком. Я прошу тебя запомнить это.
Добрая милая мама. Она так боялась потерять меня, боялась, что, оставаясь надолго один, я отобьюсь от рук или, как многие мальчишки того времени, вздумаю удрать на фронт. Таких шустрых пацанов было немало, сбежать ума и ловкости у них хватало, но только до фронта не добирались – беспризорничали, дичали, кто-то начинал воровать, попадал к уголовникам и, в конце концов, просто пропадал.
Я учился, потому что помнил мамины слова, а после школы бежал в госпиталь. Помогал завхозу дяде Игнату заниматься хозяйственными делами, ездил с ним за провиантом в ближайшие деревни, на склад за медикаментами, помогал с мелкой починкой. Толку, может, от меня было немного, но, когда ездить случалось, дядя Игнат любил брать меня в компанию. Мама не препятствовала. Дядя Игнат был толковым, ответственным и вместе с тем веселым и легким в общении. Его все любили в госпитале: и раненые, и персонал, а я так просто обожал и каждый день сломя голову мчался из школы к нему. Я и уроки усваивал с его помощью. Бывало, расскажу, чем в школе занимались. Он давай рассуждать вместе со мной, рассказывать что-то из жизни, выспрашивать у меня, что да как. Незаметно повторял я, таким образом, уроки на два и более раз, а потому хорошо и прочно запоминал материал.
Как-то раз, вернувшись с дядей Игнатом со склада, еще издали увидел во дворе бабушку. Она стояла спиной с котомкой за плечами и не заметила меня сразу. Сердце заколотилось, я помчался со всех ног и чуть не снес ее: «Бабу-у-у-шка-а-а!»
– Славик, дитятко мое! Господи, худющий, одни глаза. Вырос-то как, а веса нет никакого, – она еще долго причитала, но так, как умела только моя бабушка – вроде строго и сама про себя. А глаза блестели – рада.
Я и сам не ожидал, что так соскучился по ней. Бабушка не постарела – посерела. Стала суше, мельче, будто часть силы ушла из ее крепкого деревенского тела. Голод тогда никого не обошел.
Видимо, долго готовилась она к поездке, собирала все, что можно привезти гостинцем: орехов кедровых в холщовом мешочке, сухих грибов, картошки, сколько унести смогла, немного сметаны, о которой и думать в городе тогда забыли, хлеба. А мне вынула крупный неровно отколотый кусок сахару. Мы потом с мамой долго рядились – она разделила его на много мелких кусочков и подкладывала мне, чтоб пил вприкуску с чаем. А я незаметно опускал в ее чашку с жидким, едва окрашенным заваркой чаем и радовался, когда мама пила и удивлялась, какая сладкая заварка, даже и сахару не надо.
Бабушка тогда погостила у нас до вечера и снова вернулась в Ельники. Упрашивала маму пустить меня с ней. Уговаривала – в деревне все легче с едой, не уморить бы мальчишку в городе. Но ни мама, ни я сам не хотели расставаться с госпиталем. Без дяди Игната я вообще теперь не мог представить себя. На дорогу мама сунула бабушке кусок мыла, немного денег – больше поделиться было нечем. А когда мы, проводив бабушку, вернулись домой, оказалось, что и мыло, и деньги она оставила на стуле у порога, только полотенце сверху накинула, чтобы сразу не обнаружили.
– Славик, замечательная у нас бабушка. Я ведь, когда с папой поженились, видела ее только однажды. Показалась она мне грубой и неприятной. А когда папы… когда я узнала, что папы… и уехать пришлось, не к кому было больше податься. Написала ей. Не знала, примет ли, а оказалось, что роднее у нас с тобой и нет никого…
Кончилась война. Мы с мамой двинулись дальше, переехали в Пермь. Я повзрослел и теперь сам навещал Ельники в каникулы. Но где бы мы ни жили, как бы ни жили – высылали бабушке деньги, посылки и мама неизменно писала раз в месяц. С годами бабушка немного располнела, постарела, не могла больше работать на ферме – физически тяжело и руки болели, не слушались. Была она на людях все такой же сурово-нелюдимой. В деревне удивлялись, как ее родственники-то любят. Вроде и родня не прямая – ни сын, ни дочь, а глядите-ка: посылки, письма, деньги шлют. Бабушка не обращала на все это внимания. Ждала, когда приедем, и тогда за закрытой дверью своего постаревшего и покосившегося дома становилась бабушкой, которую мы любили, несмотря на ее непростой характер. Вот такая история…
* * *
– А снегопад? Снегопад при чем? Вы говорили, что когда-то однажды был в вашей жизни такой снегопад, который…
– Был, точно. Мне тогда уж лет двадцать семь, что ли, было. Да, наверно, так. Заканчивал Строгановку. Я ведь рано начал рисовать. Еще со школы увлекся этим всерьез. Во время войны, когда дяде Игнату помогал, пробовал рисовать санитарные машины, прачек, днями напролет настирывающих белье и перевязочный материал, лошадей, работавших при госпитале, раненых, смолящих цигарки на больничном дворе. Дядя Игнат сохранял мои рисунки в старой картонной папке. Неведомо, как ему удавалось, но где только мог доставал бумагу, карандаши. Исписанные почти полностью аккуратно затачивал мне острым перочинным ножом. Позже мама выискала среди эвакуированных художника Арсения Николаевича, уговорила давать мне уроки. Тогда для меня мир будто перевернулся. Я увидел его в цвете на фоне разрухи, бедности, горя и смерти… Но это отдельная история…
После окончания школы сомнений, чем заниматься дальше, не было – ехать поступать в Москву, в Строгановское училище. И тогда от матери впервые узнал и осознал, что дорога в Москву закрыта. Ребенком я понимал, что отца не стало, но что и как произошло, мать долго не рассказывала. Время было такое, не говорили тогда об этом, нельзя было.
Семья наша жила до войны в Ленинграде. Мама родом оттуда, там же родился и я. Надежда увидеть море была связана в моем детстве с долгожданным приездом отца. Он тогда по линии партии был направлен на строительство автомоторного завода. Мама ждала – приедет вскоре, мы все вместе махнем в Крым, и она покажет нам с отцом теплое ласковое синее море. Командировка затягивалась, отец писал, что дел невпроворот, а мы все ждали, ждали и ждали.
Однажды приехал человек оттуда и передал, что отца арестовали. Смутно помню эпизод, когда, проснувшись, увидел заплаканную маму, зажавшую зубами полотенце. Она боялась закричать от тоски и боли. Она боялась не выдержать и зарыдать в голос, тем самым выдав постигшую нас беду.
Умные люди посоветовали матери срочно увольняться и уезжать, а то и саму вскоре посадят – жен и детей забирали практически сразу. Уволилась тотчас же, но уехать из города мы не могли. Мама пыталась что-то выяснить об отце. Каким чудом мы избежали гибели, остается гадать. Возможно, свою роль сыграло то обстоятельство, что до ареста отец практически год не был дома, возможно, сбила с толку мамина девичья фамилия, которую она оставила, выходя замуж. Может, Господь уберег молодую растерявшуюся мать, а заодно и меня. Потянулись недели безвестности. Несмотря на то, что отец не был коренным ленинградцем, привезли его в Ленинград. Совсем не помню, но мама говорила, что оставляла меня соседке, а сама до рассвета спешила занять очередь в прокуратуру, после – в тюрьму на Шпалерную. Очередь на Шпалерную формировалась где-то на Невском в парадной одного из домов. Приходилось дежурить с ночи, отмечаться каждые два часа. Только тогда по определенным дням оставалось надеяться вместе с безмолвно колышущейся, будто спаянной и неразделимой толпой попасть к окошку, отделявшему не ее с мужем – ее и одно только упоминание о нем. Спустя несколько недель с момента ареста отца мать доподлинно знала только, что он в Ленинграде и передачи не разрешены.
К тому времени соседка перестала оставаться со мной, вообще боялась связываться с нами – могла и сама пострадать ни за что. После долгого периода ожидания, после многих бессонных дней и ночей, разделивших жизнь на «до» и «после», матери все же выдали информацию, что отец сослан на десять лет без права переписки и передач. Еще оставалась надежда, что он выдержит эти десять лет, что еще не все потеряно. Мало кто понимал тогда, что стандартное «десять лет без права переписки» по приговору означало расстрел. К тридцать восьмому году эта внутренняя мясорубка набрала обороты на полную мощь и только распаляла себя сводками ежедневной кровавой статистики.
Когда приговор стал известен, мама написала бабушке. Ответ просила не присылать. Поехали, не зная, что ждет впереди. Потому и сидела она на станции тогда, устремив взгляд в окно, не видя выхода и будущего в сложившейся ситуации. Не надеялась, что дошло письмо, не рассчитывала, что успеет передать меня бабке. А сама ведь хотела возвращаться. Возвращаться и ждать. Только умная, многое повидавшая на свете бабушка поняла все однозначно. Не отпустила, сберегла и ее, и меня.
Странно. Я так и не узнал своего отца. Вернее, я узнал его только таким, каким помнила мама. А сам – не знаю, не помню, не чувствую. В одном старом фильме девочка спрашивает мужчину, увидев его на фотографии на стене молодым, подтянутым, в военной форме и портупее: «Дядя, ты вождь?» – «Почему вождь?» – удивляется мужчина. «Так ведь ты вон, на картинке». Так же и я – знаю об отце по рассказам, снимкам, глазам матери. Я представляю его сильным достойным человеком, героем. Но каким он был отцом, каким я был для него сыном, не узнаю уже никогда. Большего горя для нашего поколения, чем горя оторванности от близких, от их памяти, опыта и человеческого тепла не было и нет. Из-под наших ног была выбита почва, в души посеян страх недоверия, изничтожена история и попрана вера в справедливость и совесть.
Об отце мы так ничего и не узнали, пока много лет спустя уже в пятьдесят шестом не добились официального ответа. Несколько скупых строк, что отец был «осужден и расстрелян в 1938 году, а в последующем постановление тройки НКВД в отношении его отменено и дело прекращено». Три строки взамен жизни, взамен верности, энтузиазма и труда, отданных Родине, взамен любви, счастья и свободы, которых лишена была его семья, и вопреки всему смыслу человеческого бытия. Три строки…
А в пятьдесят первом мать, опасаясь за мою судьбу, встала насмерть и не пустила в Москву. Я проработал в Перми три с лишним года и только после того поехал поступать в Строгановку. Спустя еще четыре года вместе с другими студентами выставил свою первую большую настоящую работу.
Сейчас в это сложно поверить, но целых восемнадцать лет я жил идеей этой картины. Казалось, каждую краску я подбирал сотни раз и столько же раз менял решение. Я знал каждый сантиметр полотна, знал каждую тень, каждое движение, которое должна была схватить кисть и затянуть внутрь тонкой игры серых, коричневых и охристых тонов. Я знал не только мизансцену, я научился разгадывать каждый последующий жест, каждую предыдущую мысль, каждый вздох настоящего. И при этом на полотне не должно было остаться ни одного движения, ни одного проявления энергии – все внутри, все в душе, в переживании, в ожидании. Это была особо дорогая мне тема – одинокая усталая женщина с котомкой за поникшими плечами, растерянно стоящая посреди госпитального двора. Вокруг с санитарных машин и подвод разгружают раненых, а она вглядывается в лица, волнуясь последней единственной исчезающей надеждой. И взгляд ее останавливает все вокруг, останавливает сам ход времени. Мне хотелось удержать на полотне этот миг, поймать грань между теперешним мигом надежды и следующей секундой разрешения.
Картину отметили, и шустрая, живая девушка-корреспондент написала статью в «Комсомольской правде» о выставке, идеологической и исторической достоверности представленных полотен и о моей работе отдельно. Даже портрет разместила и большую нечеткую фотографию картины.
Как дошла тогда информация до бабушки – неведомо. Кто-то, видимо, передал в деревне, что видел газету и фотографию ее внука. Я пожалел потом, что в интервью рассказал о необычной самобытной женщине – моей бабушке, до сих пор проживающей в далеких Ельниках, которая и явилась прототипом героини картины. Рассказал о войне, госпитале, людях, которые находили в себе силы жить. Не упомянул только, что образ бабушки, приехавшей с картошкой и гостинцами навестить нас с мамой, навсегда остался в моей памяти как очень личный, совсем не связанный с войной образ безмолвной сдержанной любви близкого мне дорогого человека. Для всех остальных картина содержала в себе патриотически-значимый символ женщины-матери, преодолевшей все и приехавшей в госпиталь к своему сыну – солдату. Но такая ли разница, ищет женщина сына или волнуется о маленьком голодном внуке. Война не щадила ни солдат, ни стариков, ни детей. Это собирательный образ женщины, отдающей свою любовь родному существу, готовой на самопожертвование. Образ материнского неспокойного сердца, которое гонит в дорогу за многие километры на помощь своему ребенку…
Ей было уже семьдесят четыре, возраст давал себя знать. Сколько бы мама ни упрашивала бабушку переехать к нам, ответ был всегда один – нечего жизнь на стариков разменивать. Ужиться, она понимала, можно и не ужиться, а проблем создавать нам не хотела. И точка.
И вот бабушка, узнав, что фотографию внука опубликовали в газете, написали о нем статью, надумала во что бы то ни стало добыть ту публикацию. Ни написать матери или мне, ни попросить кого рядом – нет, это была бы не бабушка. Она решилась идти в центральную колхозную усадьбу сама, пешком. А это километров восемь в один конец.
С ночи начался снегопад. К утру снег валил так, что не было видно ни рядом стоящих изб, ни собственного забора. Как и сегодня, огромные белые тяжелые хлопья теснили друг друга, не давая расправиться и вволю насладиться свободным кружением. Липкий влажный снег укрывал ровным слоем крыши домов, дороги, тяжелым грузом повис на ветках елей. Он шел без остановки, без просвета, без надежды на скорое наступление рассвета. Решиться идти в такую погоду было просто нелепо, неразумно и опасно. Ноги с вечера ломило – что поделаешь, старость. Натопить печь и прогреть кости, полежать бы в тепле, может, чаю с мятой заварить.
Бабушка накинула ватник, платком повязала голову, вышла в курятник – надо корму задать птице. Постояла, немного подумала и добавила зерна – неизвестно, как оно сложится, путь неблизкий. Вернулась в избу, проверила заслонку в печи, прошлась внимательным взглядом по комнате, сменила полотенце на свежее, поправила подушки на кровати. Вроде бы все. Прощалась, будто навсегда. Оделась, обмотала теплой шерстяной шалью спину под ватником, пониже на глаза надвинула платок и ступила за порог.
Снег моментально залепил глаза, всей тяжестью упал на плечи, сбил шаг. Уже на выходе из деревни стало ясно, что пройти по бездорожью восемь километров не под силу. Женщина остановилась, перевела дух – вернуться? Посмотрела в сторону деревни. За снегом не проглядывали даже очертания. Впереди была такая же снежная кутерьма. Какая разница, в какую сторону теперь двигаться? Решила – вперед, а там уж как выйдет…
Старик, по всей вероятности, представил себя теперешнего одиноко бредущим по снегу. Представил и свою бабушку, которой сейчас уже давно нет на свете. Ему ведь, пожалуй, столько же, сколько ей было тогда. Он, безусловно, успешен, красив, благообразен, импозантен. Но он старик и, оставаясь наедине с собой, знает, как дается теперь хорошее настроение утром, какова цена приличного самочувствия. Ему бывает порой невообразимо тоскливо ощущать себя мастодонтом, рядом с которым все меньше остается людей, знавших его в молодости: друзей, соратников и оппонентов. Все их притязания и споры сведены на нет одним простым обстоятельством – многие уже просто покинули эту землю. Старик удержал дрожь в подбородке, собрал силы и продолжил.
Я узнал тогда о ее дерзком поступке от матери. Ей первой сообщили из колхоза. Бабушка была в больнице, но, поверите, она добралась! Она дошла, добрела, доковыляла – не знаю как, не знаю какой силой. Когда мы с мамой наконец примчались к ней в больницу, она уже улыбалась и, взяв меня за руку, волнуясь и не находя нужных слов, выдохнула:
– Любишь бабку… Любишь, вихрастый! Я видела ее. Там ведь ты меня нарисовал. Помнишь, когда приезжала? Ты маленьким был, в войну!
– Да, моя дорогая. Я знал, что ты вспомнишь. Ты и мама. А больше этого уже никто не может знать и помнить.
На всю жизнь мне запомнился этот разговор в больнице. Моя непокорная, необычная, своенравная и такая родная бабка прожила после того еще восемь лет. Уже с нами. Мы, бывало, злились на нее всерьез – ох, непростой характер! Все не по ней, все не так. И сил уже, бывало, нет, а на злобе, на вызове жизни поднимается и топчется по дому – дела.
Сегодняшнее ненастье растревожило мне душу как тогда, когда, узнав о бабушке, я мчался из Москвы, боясь не успеть проститься с ней. Я представлял себе ее, одиноко бредущую по лесной дороге, всю облепленную снегом, смертельно уставшую и обессилившую. Ее гудящие от напряжения ноги, ее прыгающее у горла сердце. Для чего? Чтобы увидеть фотографию внука в газете? Стоило ли оно того? Раньше я бы не понял этого, раньше – до снегопада…
– Смотрите, кажется, он стихает! Вы знаете, у вас точно есть шанс попасть в Рим еще сегодня. Пойду узнаю, как там с вылетами.
– Подождите. Вы извините меня, пожалуйста. Я человек мало интересующийся современной живописью. У меня такая работа… Впрочем, это ничего не оправдывает. Я просто хотела узнать ваше имя. И где можно посмотреть ваши работы? Вы не сердитесь на меня, такое уж я дремучее существо. А меня Надежда, Надя зовут. – Я протянула ему руку.
– Наденька, Надюша – как виноградины на губах, сочные, наполненные упругим светлым соком, прозрачные на солнце! У вас замечательное имя – Надежда! Селиванов. – Он ответил на рукопожатие и задержал мою ладонь в своей большой, крепкой, сухой и теплой руке. – Селиванов Станислав Петрович. В интернете посмотрите, там иногда пишут обо мне. Прощайте, Надежда. Мне было приятно скоротать с вами долгое снежное утро. Спасибо за терпение, я был сегодня слишком многословен.
– Вы были… Вы стали мне очень близки. Спасибо вам за все. Если бы не вы, я никогда не узнала бы чудо снегопада. Счастливо добраться…
Поиск в интернете я начала только после возвращения. Всю неделю ждала этого момента. Конечно, можно было зайти в интернет-кафе и сделать запрос по Селиванову раньше. Но мне не хотелось возвращаться к нему на бегу. Я хотела прочитать о нем дома, в спокойной обстановке, внимательно рассматривая все, что смогу найти в Мировой паутине.
О Селиванове не просто иногда писали. О нем всегда писали, его картины обсуждали, награждали, искали. Я тоже кинулась по следу. Нашла ту, первую, с женщиной на госпитальном дворе. Вот она – бабушка, научившаяся и научившая любви одновременно. Старый вещевой мешок за плечами, второй, видимо с картошкой, у ног. С головы на плечи приспущен платок. Фигура худощавая, но крепкая. Ей ведь сколько тогда, лет пятьдесят было? И неуловимо передано ожидание в положении головы, плеч, напряженной фигуре. Глаза под низкими широкими бровями живые, абсолютно живые. Сейчас произойдет ее встреча. Еще минута, и вихрастый Славик с громким криком: «Бабу-у-у-шка-а-а» – помчится к ней со всех ног. Особенно поразило меня то, с какой точностью он описал ее в своем повествовании. Только такой я представляла его бабушку. Никакой иначе, именно такой. А я ведь так и не узнала о ней почти ничего, даже имени.
Уже влекомая его талантом, масштабом его личности я стала выискивать все, что связано с именем Селиванова и его картинами. Вот он на приеме в Великобритании, вот на выставке в Париже. Испания, Швеция, Италия, Америка – он известен, его работы приобретают музеи всего мира, но в то же время он весьма непритязателен и закрыт – так пишет пресса. Случайно я прочитала о картине, которая так и не удостоилась стать публичным экспонатом коллекции лучших работ современного изобразительного искусства. О ней говорили как о вершине творчества Селиванова. Автор лишь однажды выставлял ее, но отказался передать в какой-либо из музеев, равно как и продать в частные коллекции. Картина, как писали, украшает дом художника, и право видеть в натуре жемчужину его творчества принадлежит лишь избранному кругу тех, кого Селиванов неизменно на протяжении жизни принимает у себя, не меняя привычек и пристрастий…
Мне удалось найти репродукцию в красивом презентационном издании, подготовленном к семидесятипятилетию художника. Увидев, я поняла, почему автор не захотел расстаться с ней. Случайный снегопад в Шереметьево, скрестивший на несколько часов наши судьбы, открыл мне особый смысл картины.
На полотне изображен снег. Просто снег. Бесконечная масса падающих с неба снежных хлопьев. Кажется, у каждого из них выписан свой узор, свой профиль, свой характер. И вместе с тем их масса неделима. Снег заполняет всю картину, и представляется, что с очередным порывом ветра плотную белую пелену не удержат границы художественного пространства. Большие, тяжелые, напоенные холодной влагой снежные кружева падут сначала к ногам, потом равномерно покроют плечи и волосы, запорошат ресницы. Снег вытеснит вокруг весь воздух, станет душно, невозможно душно от холодного, заполонившего пространство снежного наважденья. Мне тоже захотелось глотнуть свежего воздуха, наполнить легкие перед неизбежным погружением. И тут за всем этим снежным маревом я увидела скрытый второй едва ощутимый план, улавливаемый не взглядом – чувством. Я кожей ощутила, что в снежной кутерьме кто-то есть. Я рассмотрела лишь контур, который обрисовал движением всепоглощающий снег. В кружащемся водовороте снежинок угадывался человеческий силуэт, уходящий вдаль в смыкающуюся снежную завируху. Это она! Женщина, бредущая по бездорожью, через ветер и мглу, через укутанный и спрятанный снежным ненастьем лес, движимая одним только упоминанием о своем единственном взрослом замечательном внуке – продолжении ее пропавшего сына, ее собственном продолжении, ради которого стоило жить.
Июнь 2009 г.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?