Электронная библиотека » Елена Игнатова » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 21 февраля 2019, 12:40


Автор книги: Елена Игнатова


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Диптих
1
 
Детства страшный короб,
расписной снаружи, тлен внутри.
Отчий дом в недвижных разговорах.
Родственники. Пустыри.
Детства игры – прятки да пятнашки.
Душный ветер, свайка метит в лоб.
Тайное взросление неряшки,
короб за лошадкой – хлоп да хлоп.
Катится, скрипит. Удар – и оземь!
Пьяный мир, раскрытый до пупа.
Господи, как ярок и морозен!
Сыплет новогодняя крупа.
 
2
 
Курва в избушке на курьих ножках,
бабьи россказни – смех и жуть.
Мертвые куклы бредут по дорожкам
денег в колодце бадьей черпнуть.
Слизью ангины залеплены щели
горла. Шприц кипятят на огне.
В комнате тесно. Просторно в постели.
В книжках одно – о войне, о войне.
Курва в избушке похабной жизнью
вроде довольна, печет колобок.
Страха и недоверья к отчизне
первый, молочный зубок.
 
«В просторных сетях диктатуры…»
* * *
 
В просторных сетях диктатуры,
где камень, граненый гранит,
тот ходит с улыбкою хмурой,
а этот стихи сочинит.
Монгольские крылья раскинув,
нависла и смотрит страна
глазами кремлевских рубинов
и видит до самого дна:
тот пляшет, а этот заплачет,
живет равновесье во всем,
а значит, порядок. А значит,
успеем и мы – проживем.
 
«Я повстречала равнину в рваной рогоже…»
* * *
 
Я повстречала равнину в рваной рогоже,
я полюбила холмы, оползавшие древнею кожей,
крупную соль подморозка, мятную стужу,
голубизны родника – око наружу.
 
 
Мне говорят: «Обернитесь на жизнь и воспойте строенья!»
Глянула я – и прыщавый бетон оцарапал мне зренье,
а присмотреться – железные ребра сочатся простудой,
сетки ячеек жилых держатся чудом.
 
 
А за домами закат яркий играет
и черноряска-равнина бредит о рае…
Хляби лежат под землей, мерзлые трубы.
Слабых лесов городских синие губы.
 
 
Но обмороженным сердцем, робостью ока
я прилепилась к равнине, спящей глубоко
под голубой чешуею рыбьего меха,
где полуглавья холмов – форма для эха.
 
«Мне никогда не вернуть перепелок в полях…»
* * *
 
Мне никогда не вернуть перепелок в полях
(влажный их куст, возникающий сразу на взлете),
шороха ночью в сарае и – детям на страх —
россказней про кабанов на заросшем болоте.
 
 
Бабка учила письму на коротком письме,
путались мамины строчки, и все-то мне снилось:
невод волос ее темных, и слово ко мне,
слово любви искалеченным золотом билось.
 
 
Старое русло моя заливала судьба,
ствол кровеносный полнился помнящей кровью…
Братьев моих голоса, бабок моих ворожба —
что вы сулили, сойдясь по ночам к изголовью?
 
«Невозможного нить – звук высокий и плоский…»
* * *
 
Невозможного нить – звук высокий и плоский,
осыпается в храме буддийском известка,
или облако рвут золотые иголки,
или жизнь закатилась в звенящую щелку.
И мучительны сны: золотые погоны,
и блокады чумные сугробов бубоны,
горожанок покатые плечи в клеенке,
эти гари, туман, звук высокий и тонкий.
Задержи за щекой бубенец говорящий
да дыханием сбрось рябь с каналов блестящих,
покачусь, прозвеню, принимая, переча,
ледяным цветникам твоих храмов навстречу.
 
Стихи больницы
1
 
Человека сиротство
За больничной стеной.
Есть печальное сходство
Между птицей и мной.
Бродят темные птицы
По ключицы в снегу.
До земли опуститься
Я теперь не могу.
Я кружу возле окон
На втором этаже.
Птицам в снеге глубоком
Не подняться уже.
 
 
И печальный комочек —
Оперенье и плоть —
Под карнизом бормочет,
Чтобы сон побороть…
Ах, больничной охране
Благодать в декабре.
Тихой птицы дыханье,
Тихий час во дворе.
 
2
 
Коловращенье воздуха и толп,
особенное у больничных окон…
Свет мертвенный, метели яркий столп
передо мной на улице глубокой.
 
 
Гляжу с утра сквозь мутное стекло
на чудо общего передвиженья:
шагает человек без напряженья,
ему не больно и не тяжело.
 
 
Плывет автобус с теплым животом,
движенье у лотка вихреобразно,
и все это безмолвно и прекрасно.
И я – я тоже миру сопричастна,
в халате сером. С воспаленным ртом.
 
«Русской сказки гусиные крылья…»
* * *
 
Русской сказки гусиные крылья
нам такое сулят изобилье,
что и воздух покажется вкусен.
Бедной сказки домашние гуси,
Конашевича мир шерстяной
нас помирят надолго с зимой,
с переездом в трамвае холодном
и с зарей над каналом Обводным.
Мой любимый над сказкой склонен,
Петроградский район за стеклом,
на восточный манер испечен —
то-то пряничный, то-то смешон.
 
«Из самой глубины бухгалтерского дня…»
* * *
 
Из самой глубины бухгалтерского дня
Из плотных атмосфер чернильных испарений
Глаза закрою – и сорвет меня
В страну анисовки, с погожий день осенний.
 
 
Сквозь толстые пласты хозяйственных забот,
Сквозь перекрытья – пролетаю выше:
Чердак, железо кровельное… Вот
очнуться и вздохнуть. Уже нагрелась крыша.
 
 
Вниз погляжу – хозяйки у лотка,
построясь буквой «Г», скупают помидоры.
Смешавшись с запахом парного молока,
Ко мне доносятся прохожих разговоры
О том, что урожай прекрасный в этот год
На яблоки… Они полезны для желудка.
С соседней крыши драный серый кот
Не хочет уходить уже вторые сутки —
Пригрелся, милый…
Я ему кивну,
Он мне зевнет, он поскребет за ухом.
И, свесив головы,
Глядим на райскую страну
Анисовки и щей, подобны сонным мухам.
 
«Вот кольцо с малахитом. И в каждой прожилке – зима…»
* * *
 
Вот кольцо с малахитом. И в каждой прожилке – зима.
Я гляжу в эту плоскую твердь, холодея сама —
знал ли ты засыпанье, не чающее воскресенья?
Перетянуты бедра суровою ниткою сна, коченеет язык,
и в гортани черно. И не мой ли счастливый двойник
обретает наутро нестойкое раннее зренье?
 
 
А еще в малахите моем незлобивая смерть:
белоглазые щелки и черно-зеленая твердь,
знаки тленья и плесени. Но безупречна огранка.
У моей ли судьбы во все очи лазурь без зрачка?
Щедро дарит она, а в конце – ледяного щелчка,
как ударом ствола добивают подранка.
 
 
Перегонкою крови в слова не избегнешь земли,
не взойти в небеса в изумрудной горячей пыли,
только камень и кровь, и спокоен стрелок на охоте…
Я гляжу на кольцо. Сколько жилок белесых пришлось
на зеленое поле – его изглодали насквозь,
как прозрачные черви в своей потаенной работе.
 
«Из мира теней, тенет…»
* * *
 
Из мира теней, тенет
дому и граду привет,
где ангел и месяц вместе
вплывают в закатный свет.
 
 
Латник в часовне спит,
в лавре от свеч тепло.
Мир тебе, Гром-гранит,
сонной реки стекло!
 
 
И отзовется: «Нет,
нет твоей тени здесь».
– Есть, – отвечаю, – есмь.
Здешней судьбы замес,
полость истлевших лет.
 
Жена Лота
 
– Ты обернешься?
        – Нет.
– Ты обернешься.
        – Нет.
– И в городе своем
увидишь яркий свет,
почуешь едкий дым —
пылает отчий дом.
О горе вам, сады —
Гоморра и Содом!
 
 
– Не обернусь. Святым
дано соблазн бороть.
По рекам золотым
несет меня Господь.
– По рекам золотым
несет тебя Господь,
а там орёт сквозь дым
обугленная плоть.
– О чем ручьи поют?
– Там пепел и зола.
Над ангелом встают
два огненных крыла.
 
 
– Они виновны.
        – Так.
– Они преступны!
        – Так.
На грешной наготе
огня расправлен знак,
ребенок на бегу —
багровая звезда…
Ты плачешь?
        – Не могу…
Всем поворотом:
        – Да.
 

Часть 2

«Пусть доплывет пловец…»
* * *
 
Пусть доплывет пловец,
и ты избегни ночи,
сверкающая капля мира – стрекоза,
пусть слезы вызывает на глаза
воды блистанье талой из обочин,
сиянье острия в руке косца.
Я славлю полноту и онеменье
полей, раскрытых небу в октябре,
рождение ребенка на заре,
момент, когда застыло на ребре
прекрасной жизни зрелое мгновенье.
 
* * *
«Овраги да буераки…»
 
Овраги да буераки,
огни отдаленных сел,
старческое лицо собаки,
а под вечер —
веселые разговоры,
жуки и два огонька,
сена пахучий ворох,
в тумане то ли река
шумит, то ли вдали
машины мимо прошли.
 
 
Итак, поговорим, поговорим,
о том, что днем в лесу видали дым,
о трудоднях, и как живут в народе,
и что бывает странного в природе,
о будущем… И каждая судьба
уже ясна и выдает себя.
 
«Нас было шестеро, мы были вшестером…»
* * *
 
Нас было шестеро, мы были вшестером
в гостиной с перепачканным ковром,
казался ворс проросшим из паркета,
но нас не удивляла странность эта,
как будто дом животным был вполне,
и мы качались на его спине.
 
 
В прокуренной и желтой полумгле
шесть судеб засветились на столе,
когда гадали мы, на свечи глядя,
чье пламя всех скорей на дно осядет.
 
 
Давно уже погасли пять огней,
моя свеча горела все темней,
и я пережила в одно мгновенье
и одиночество, и скорое забвенье,
и этот день, когда последний друг
жасмином прорастет из почвы вдруг.
 
«Здесь, где живу и точило жизни…»
* * *
 
Здесь, где живу и точило жизни
истачиваю сердце всякий день,
здесь, где со мной умрут мои деревья,
мою деревню оползень накроет,
и жизни след – полировальной тряпкой
дыханья влагу – со стола сотрут,
я так любила, Господи, Твой мир!
 
 
Всего родней и ближе поняла
я о Тебе в степи, где травы кровью
вспоили воздух, звезды. Ночь текла
огромными пространствами.
                   Была
я мельче пыли в вечной этой нови
движения гигантского. Спала —
и вдруг очнулась, зная – в изголовье
два несказанных радостных крыла.
 
«На болотистой почве…»
* * *
 
На болотистой почве
в обветшалых домах
сельсовет или почта,
баня или сельмаг.
Выше – теплая туча
пожелтела с краев…
Я не знаю, что лучше —
это детство мое.
Там пространство раскрыто,
как пустая ладонь,
небо к ночи налито
золотою водой.
Кротко потными лбами,
словно дети к окну,
избы, клети и бани
припадают к нему.
Их землею заносит,
прибирает во тьму,
и никто не прокосит
путь к крыльцу моему.
 
«Вот я прямо иду, на север. Морошка, корни…»
* * *
 
Вот я прямо иду, на север. Морошка, корни,
больно, больно ступать! Болото тебя прокормит.
Затянуло крапивой заброшенный лагерь, вышки,
на Египет спешат эти птицы, из речки вышли.
 
 
Оперенный иероглиф летит – а зрачки вдогонку,
вот я прямо, на север, а смерть отошла в сторонку,
сердце ищет смоленских трав – валерианы, мяты.
Духом нищие на земле – перейдя, богаты!
 
 
Я богатство свое раздарю, расточу заране,
а болото прокор… А там не ступай – поранит,
а тропинки не бой… Сойди же, о ради Бога!
Слава Господу, призрящему нас на Его дорогах!
 
«Грубо отесан и опоясан собор…»
* * *
 
Грубо отесан и опоясан собор
туфом узорным. Мы из Армении сонной
ехали к северу. Помню ее непреклонный
камень, и ржавое солнце, и небо – в упор.
 
 
Правду сказали: нашим красотам совсем
с великолепием древним нельзя становиться и вровень,
но тосковать по безродным полям, по овинам без кровель
кто научил и излечит когда, я не вем.
 
 
Ближе. Больнее. Речка под серым дождем,
шест над водою – так иглы втыкаются в вену.
Тело родимой земли горячо и нетленно,
и серебристые шрамы дороги на нем.
 
 
Вот и Москва, где радищевский утлый возок
выловлен сетью дождя и подтянут до тучи.
Чудище о́бло, огромно и воет по-сучьи,
насмерть укачан российской дорогой ездок.
 
 
Крови костер угловат. В пепле осенних болот,
вспоротой пашни жизнь вытекает по капле,
тру́дна добыча дыхания. Воздух разграблен.
Каждое дерево судорогой тайною бьет,
и остывает вагон…
 
«Век можно провести, читая Геродота…»
* * *
 
Век можно провести, читая Геродота:
то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то…
Но выцветает кровь. В истории твоей —
оливы шум, крестьянский запах пота.
 
 
Мельчает греков грубая семья,
спешит ладья военная в Египет.
Мы горечи чужой не можем выпить,
нам только имена, как стерни от жнивья,
а посох в те края на камне выбит.
 
 
И где она, земля лидийских гордецов,
золотоносных рек и золотых полотен,
где мир в зародыше, где он еще так плотен,
где в небе ходит кровь сожженных городов,
где человек жесток и наг и беззаботен.
 
«Мой старый друг бытует в старом доме…»

В. К.


* * *
 
Мой старый друг бытует в старом доме,
где коридор, как барочный канал.
В нем затонули сундуки. Соседи
едва шевелят жабрами при свете
убогом. Воет чайник на плите,
и страшно пробираться в темноте.
Мой друг живет… Из-за дверей соседских
четыре телевизора кричат:
«За родину, вперед!», и тотчас с треском
четыре дома рушатся подряд.
Адам! Адам, сквозь эту дребедень,
любимый мой, из каменной болезни,
из плесени, из темноты, из тесни —
я вызываю, выкликаю тень твою!
 
Колодец Соломона

В. К.


 
Слабнет голос. Слабнет. И в колодец
крикну, сам себе не веря: «Я живу!»
Отвечает глохнущий колодец,
жизнь, сорвавшаяся вниз: «А-уу!»
Или бестелесен? Или тени
не отброшу? Вижу, наклонясь,
пару звезд, да яблоня в цветенье
отразилась, густо расплылась.
Где же я? А у стены отвеса
шевеленье. И вода в кругах.
Ветку уронили? Или беса —
соглядатая рога?
 
«На улицах города, где снег и ветер…»
* * *
 
На улицах города, где снег и ветер,
где мы узнали, что человек смертен,
где мы пьянели в глухом цветенье,
а ночь прикапливала наши тени,
я присягаю вам в прежней вере.
О, бредни о Бабеле и Бодлере,
о, девушки в бабушкиных перчатках,
дворянской складки, железной хватки,
с коими мне ни в чем не тягаться,
я не забыла о прежнем братстве.
Прощай же, полдень любви несчастной,
желанья славы, молитвы страстной,
когда вступали, не зная броду,
в свершенья пору, в забвенья воду.
 
«Муза гражданственной скорби, гражданка Петрова…»
* * *
 
Муза гражданственной скорби, гражданка Петрова
(время линяет, меняет былой колорит),
только она не стареет, смотрит сурово,
пламя котельной за ней непреклонно горит —
скорби народной.
              Лампочка тускло мигает.
Что мы – пороли горячку? Смыкали каркас
времени?
             Дарья, Савраска, Сенная —
все из беспамятства вырвет пылающий газ —
и под луною Сенатскую, спящую глухо…
Тенью от бронзы мерцает бумажный конек,
на невезухе-лошадке писатель-непруха
гиблого слова из лесу вывозит возок.
 
«Ценительница Сафо и Назона…»
* * *
 
Ценительница Сафо и Назона,
блюдущая молитву и каноны,
она полна смиренья и любви.
А папа в министерстве обороны,
прикрыв ее крутым плечом с погоном,
кует семье железные рубли.
 
 
Двенадцать языков у ней в запасе.
Копейки лишней не беря в сберкассе,
меж дачей и квартирой делит дни.
А я, любя духовную элиту,
гляжу с какой-то робкою обидой,
не осуждая, Боже сохрани!
 
 
Ведь горести мои иного рода.
Мне недоступна важная свобода,
я мыкаюсь на службе или сплю.
Отравлена плебейством, словно дустом,
я с детства не приучена к искусствам,
но вот одарена – и крах терплю.
 
 
Куда тебе, нелепая Улита,
к роялю от разбитого корыта
и к памятнику вечному в стихах.
Приятельница поглядит открыто,
свеча горит и бренное забыто.
И бриллианты светятся в серьгах.
 
«Эти две – голубые русалочьи веки…»

Е. П.


* * *
 
Эти две – голубые русалочьи веки,
угловатые плечи – не мы.
То ли в тереме, то ль в корабельном отсеке
смотрит Божия Матерь из тьмы.
Тяжело ли – родиться в Страстную неделю,
знать о Блоке, на воске гадать?
В этом доме, где души давно овдовели,
где учитель – терпенье, а чтенье – Аврелий,
тяжело ли стихи сочинять?
Обрученные слову еще с колыбели,
на разлуку гадаем и тянем вино.
Ясным пламенем день догорает в апреле,
и провидеть судьбу не дано.
 
«Я выпала, как из кармана медяк…»
* * *
 
Я выпала, как из кармана медяк,
из теплого дома попала в сквозняк,
я выиграла вдруг в лотерею.
Судьба не чурается стертых ходов,
дешевых эффектов, напыщенных слов,
ей-богу, могла бы умнее.
Мне жалко актеров ее – неумех,
картонные страсти, и слезы, и смех,
что было в начале, неясно.
И все-таки я благодарна судьбе,
и жизнь хороша, говорю я тебе,
нежна, и щедра, и прекрасна.
 
«По вечеру в каверзных санках…»
* * *
 
По вечеру в каверзных санках —
снежком в раскаленную пасть —
влететь в Петербург иностранкой,
письмом на ладони упасть.
 
 
Диковинный, варварски-чуждый
литой православный кулич —
все это свинцовое чудо
единым дыханьем постичь,
заплакать, смутиться… А впрочем
глаза мои – холод и мед —
такое ему напророчат,
что он от меня не уйдет.
 
 
Но пахнет бедой и утратой,
Сибирью, сводящей с ума,
и этот снежок синеватый,
и эта ночная зима.
 
Перебранка с изящной словесностью в районе киевского подола
 
Зачем из нашей жизни некрасивой
Рождаются прекрасные стихи?
Мы ходим – сор стрекочет под ногами,
Мы бродим – сор лепечет под ногами,
Лоснится мака жирный стебелёк,
То мыльною водой, то тянет пивом
Из желобков, проложенных красиво,
И палисадник мальвами набит.
 
 
Сидят старухи, привалясь к ограде,
«Чура меня!» – орут шальные дети,
Прохожий кренделя ногами кротко
Выписывает, огибая грязь…
Но перламутр Владимирского спуска
Сияет ясно: здесь алтарь искусства!
Литературы – низкими кругами —
Летает здесь незримый скарабей.
 
 
– Ты помнишь, мне показывал Подол.
Сопя печально, к нам спускалась Муза,
«Булгаков», – лепетала… Но булыжник
Мешал цвести посеянным цветам.
Ты говорил: «Брандмауэр, окошко,
Здесь револьвер спускали, помнишь?
Помнишь?»
О, воздух вспыхнул порохом! Чьи судьбы
Припали к окнам половодьем глаз?
 
 
Брандмауэр… Высокого полёта
Зимовье лебединой юной стаи!
Так падали прозрачно наземь слёзы,
В ороговевшем камне растворясь.
«Петлюра, – голос был, – литература…»
Я говорила плача: «Дура, дура,
Зачем из нашей жизни злого сора
Цветет до солнца лестница, виясь?»
 
Спас-на-крови
 
Теперь скажу: тяжеловесный Спас
поставлен на крови царя и террориста —
сюжет трагический. Но отчего ребристый,
лазоревый, глазурный, в завитках,
собор сверкает весело для глаз?
О, Александр больной, о, нищий Гриневицкий!
 
 
Две горсти праха спорят до сих пор:
– Тиран, душитель, если б знал ты тяжесть…
– Дурак, мальчишка, если б знал ты тяжесть…
Но общая их повенчала тяжесть —
оплывший цветом, лакомый собор.
 
 
Ай, молодцы художники России,
отпраздновали, счистили, замыли,
любая кровь – фундамент для искусств.
И молодцы сапожники России,
собор под склад сначала запустили,
потом взорвать хотели, да забыли.
И он стоит теперь, смертельно-пуст,
неясный символ, странное творенье —
храм Светлого Христова Воскресенья.
 
«Что делать, брат?…»
* * *
 
Что делать, брат?
Как Хлебников, кочуя,
каспийским побережьем грань косую
пройти, потом уставя смутный взгляд
на туркам подарённый Арарат,
и умереть водянкою в деревне?
Что делать, брат?
 
 
Елабуга и хвойная темница
там, где веревку мылит Царь-Девица
для двери, за которой рай ли, ад?
Забыта безымянная могила…
Что делать, брат?
 
 
По коммуналкам ленинградским вволю
намыкаться и умереть от боли
(воспеты тени и Петров посад),
найти прохладу почерневшей крови,
мемориал прославив в Комарове.
Что делать, брат?
 
 
Есть чердаки в немецких городишках
для тех, кто розы прививал к не слишком
разросшимся дичкам советских кущ,
для Авеля, назвавшегося – Каин
где отыскать окраину окраин?
Что делать, брат?
 
Для российской жены…
1
 
И русского стиха прохладный, влажный сруб,
звезда под крышкою чудесного колодца.
Смотри, как плещется, кипит у самых губ
вода бескожая, а в горсти не дается.
 
 
Но если в августе разомкнут небосвод
и мокрой чернотой размыты дали,
кастальская вода в ключах твоих поет
настоем бедности бессмертной и печали.
 
2
 
Ты увидишь монгола в коровьей одёже до пят
и степных мудрецов, испытавших, горят ли божницы —
отшатнется Рязань, закусив окровавленный плат,
и волчица придет в городище разбитом щениться.
 
 
В чем твое искупленье, земля? И отчизной затем
ты зовешься, что емлешь детей своих кости?
Ты – земля без конца, безобразное месиво тел,
но сияют глаза матерей у тебя на коросте.
 
 
И за то, что я тоже паду в этот стонущий прах,
и за то, что с рождения в сердце полынное семя,
дай мне только надежду, прощальную соль на губах,
что не станешь ложиться лицом под татарское стремя!
 
 
Что болтаю? Какое мне дело до этих людей?
Отпусти меня, мать, позабудь меня, дай мне укрыться!
Только бы не упасть между этих могильных грудей
и водою подземной во чреве не колотиться.
 
3
 
Сидят большие мужики,
их бороды клинообразны,
в глазах зимуют светляки,
а руки праздны.
Концерт по радио – и он
надоедает,
ребенок тощих комаров
под лампой давит.
Смоленщина – в моей судьбе
больные звенья:
ты чернолесье, ты любовь,
погост, где брат мой спит без снов,
и мать – без утоленья.
 
4
 
Из ночной столицы кукушка,
да клопа жестяное брюшко.
Захолустье. Холуй в дверях
Исполкома – дрожащ и перист.
Ключевая ненависть, пенясь,
перебраживается в страх.
 
 
И всей-то радости – отросток сна во льду,
под валерианой сердце зарастает…
Но кто произнесет анафему труду
и наши судьбы отквитает?
И кто, в крови запястья утопив,
нас вычленит из человечьей хляби,
какая помесь: Соловьев-Алябьев
анафему положит на мотив?
 
 
Смотрят ясно и важно дети:
диктатуры грузила, сети
миновали – еще малы.
Сушь. Без хруста изломы тени.
И кипят под окном сирени,
как котлы осадной смолы.
 
5
 
Для российской жены на чужбине что станет милей?
Возле сердца горит запыленная веточка дрока,
заучило безличье лицо, но осталась у ней
голубиная завязь зрачка деревенских пророков.
 
 
Вот на лавочке в ряд, словно дети, сидят и вещают:
видно, сушь повторится, вернее, дождливый июнь…
Низко-низко над ними кружит, только шапки с голов не сшибает
дурковатая птица, седой Гамаюн.
 
 
Перебилась, прости. Для российской жены вдалеке
есть флакон со снотворным, и капли разбиты в стакане.
Столь безлюдные ночи, что лишь на Каяле-реке
человек помаячит и исчезает в тумане.
 
 
Ты снисходишь до нас, о тяжелая пава чужих поднебесий,
говоришь, что Россия на взлете, вернее, мы все прогорим…
И кружит над тобою, как пыль по дорогам безлесий,
столь свободный, столь ароматический дым.
 
 
Если сердце закушено, если татарская ртуть
раскатилась по жилам, то нам ли с тобой об обиде?
Под каким бы бетонным надгробьем, в какой бы земле ни уснуть,
эти пажити горя о только бы помнить и видеть!
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации