Текст книги "Лазарет"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Падаю на снег. Звёзды над пихтами. Звёзды над острыми верхушками чёрных елей. Звёзды ходят кругами, и у меня кружится голова. Охранник орёт: встать! Я лежу. Надо мной, далеко, в бездонной вышине, в иной жизни, плывёт красная осьминожья звезда. Это Марс. Он чуть красноватый, испускает острые, ножевые лучи. Потом вдруг переливается речным перламутром, гаснет на миг: туча наползла, – вспыхивает опять, вонзается в глаза. Свет, острый скальпель, разрезает склеру, сетчатку, стекловидное тело, добирается до вожделенного хрусталика. Если хрусталик помутнеет, я могу ослепнуть. Ну и пусть. Значит, так суждено. Смирение и терпение, так учили отцы Церкви. Я их наизусть повторяю. И Ефрема Сирина, и Григория Богослова, и Иоанна Златоуста. А превыше всего твержу Исусову молитву. Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного.
Марс надо мной. Над нами всеми. Стоит. Не уходит.
И не уйдёт.
Я вижу войны. В будущем. Всегда.
Ныне, и присно, и во веки веком. Аминь.
Третья? Четвёртая? А не хотите, люди, семьдесят войн ждёт впереди?
Богу молитесь? А если всех богов убьют, распнут опять и навек, без малейшей надежды Воскресения?
А не хотите, убийц Бога, убийц всех святых будут из-под земли доставать – и страшно казнить, пытать, сжигать, так человек будет мстить, и, мстящий, будет радоваться, озлобленный, будет злом наслаждаться и во зле торжествовать?
Зло рождает зло. Это закон.
Зло хуже чумы. Хуже оспы, холеры. Злом заболел – перестал в зеркале отражаться. Вот ты, дитя моё, ты ведь отражаешься в зеркале? Отражаешься во мне? Да, шепчешь ты, да! Я слышу. Спасибо тебе за радость. Сердце моё бьётся, когда я рассказываю тебе свою жизнь. Но ведь это и твоя жизнь тоже. Та, которую ты ещё не прожила.
Я говорю тебе, и ты слушаешь, и ты слышишь не только голос: ты обновляешься, очищается твоя душа, под рёбрами сияет сердце твоё, моё сокровище. Прижми руки к груди. Кожа и косточки. Слушай, как сердце бьётся.
Наступит такое время, знай, что сто лет на небе не будет радуги. А потом сто лет на небе будет радуга сиять каждый день. Воссияет на целый век, самоцветная, счастливая. Сухая мёртвая земля новой влагой оросится. Ты выбежишь под ливень, новая ты. Поднимешь руки к небу! Так будешь стоять под стеной серебряной воды! Чистой! Тёплой! Земля напьётся! И ты будешь смеяться! Такая радость, счастье. Ты хочешь счастья? По радуге пойди.
НиколайЯ сам не знаю, как я спас её. Я думал, она уже труп.
Толчок изнутри. Я подошел. Старался не смотреть на разбомблённый санитарный поезд. Смерть мелькала перед глазами, и глаза болели, а я переставал видеть. Не хватало только ослепнуть, да понятно, что не от вида мертвецов. Тут другое. Витаминов ни черта не хватает. А откуда их на фронте взять.
Иногда я вспоминал моего бородатого доктора, соратника, собрата, и думал насмешливо и горько: хорошо хоть, не замучили враги. А близки мы были тогда к тому, чтобы трупами стать. Отличную гнилую дощечку в стене сарая обнаружили; спасибо, дощечка, спасла нас.
Может, где воюет. В смысле, бойцов спасает. Да не пересечёмся уже. Гора с горой на войне не сходится. Кого-нибудь из нас убьют. Не дай Бог.
Бог? Привыкли мы, чуть что, Бога поминать. Вот и я туда же.
Крик раздался.
– Эгей! Доктор! Гребите сюда! Около вагонов полно живых валяется! Может, спасём кого!
Спасать. Спасти. Завет на всю войну. Одно слово. Это вместо клятвы Гиппократа.
Кричу в ответ, глотку надрываю.
– Иду-у-у-у!
Иду.
Парень, обе ноги оторвало, из культей кровь хлещет. Теряет кровь стремительно. Сейчас умрёт. Тут ни переливание не сделаешь, ни зажимы не наложишь, ни жгуты, ничего. Вот уже бледнеет, зеленеет. Я не гляжу, как он умирает. Только хрипы слышу. Тысячу раз я видел, как человек, умирая, странно выгибается. Будто хочет достать что-то важное, немыслимое, откуда? У небес отнять? Не дано ему. Он – на земле – помирает. И ничем смерть не отодвинуть. Никакими руками. И никакими разрывными её не расстрелять.
Мужик, череп раскроен. Ещё дышит. Глаза выкатывает. Ещё видит. Меня увидел. Знаете, мозг, сам по себе, не болит. Серое вещество безболезненно. Болят ветки нервов, его оплетающие. И кожа головы. А мозгу не больно, и черепу не больно. Кости тоже не болят.
И этому жить осталось – раз, два, и обчёлся.
А может, можно попытаться. Попробовать. Попробую.
– Эй! Носилки!
Бегут парни, с носилками. Я показываю на этого, с расколотым черепом. Парни кладут его на носилки быстро, а мне кажется, медленно, как в кошмарном сне. Когда ты сознаёшь, что снится сон, но двигаешься как сомнамбула, бежишь, еле передвигая ноги, и не можешь убежать, бежишь на месте.
Утаскивают. Сломя голову к госпиталю, с ещё живой ношей, бегут. Госпиталь наш рядом, за железной дорогой.
Гляжу вдаль, на них. Вот они уже крошечные, как зимние воробьи. Вот меньше чечевицы. Вот уж я и носилки не различаю. Да, ослабло зрение. Масло сливочное, витамин А, печень трески и тому подобная роскошь! Где её взять?
Раненый в гипсе. Нога в гипсе по колено, и рука тоже. Белой кочергой согнута. Вместо второй руки – красное месиво. Стонет. Потом орёт. По сухой траве разливается, медленно впитывается в землю чёрная кровь. Венозная.
– Ты как, друг?
Здесь все мы друг другу друзья.
Прекращает орать. Глядит на меня, как на Бога.
– Воды-ы-ы-ы-ы…
Щупаю пульс на шее, сонную артерию. На запястье. Еле прослушивается. Нитевидный. Рвётся. Аритмия. Выпадения ударов. Экстрасистола.
За мной медленно движется медсестра. Я всё время забываю, как её зовут. Выкрикну имя, а она меня поправляет. Я не Оля, а Даша. Душенька? Дашенька!
А что, если всех их – девок, баб – под одну гребёнку – Душеньками звать? И ласково, и не имя. Дёшево и сердито, короче.
– Душенька… Дашенька, вколи ему морфий, если ещё остался.
– Остался!
– Валяй…
Смотрю, как втыкается игла в кубитальную вену в локтевом сгибе. Умелая Дашенька, попадает в вену без всякого жгута выше тока крови. Молодец.
Раненых не вижу, а крики и хрипы – слышу.
– Доктор!.. ступню оторвало… ступню…
– Докто-о-о-ор!.. держу кишки, видишь… держу…
– Доктор… спасите… спаси…
Мать вашу, братцы, я тут спаситель какой-то. Стыдно мне. Немного кого сегодня спасу. Не смогу. Да вы этого не поймёте. Никогда.
Не вижу, это соображаю, от слёз. Я что, кисейная барышня?!
Зло промакиваю глаза обшлагами гимнастёрки. Трясу башкой, как мокрый пёс.
Санитары ведут под локотки раненых. Раненые им за шеи цепляются, повисают на них всей тяжестью. Ковыляют. Теряют сознание от боли. Валятся наземь. Санитары бьют их по щекам, снова взваливают себе на плечи, тащат на себе.
И вдруг! Платье задралось. Лицо передо мной. Женское. Сначала я увидел лицо. В полосках, разводах крови. Будто кто щёки, и лоб, и подбородок нарочно красными узорами расписал, размалевал. Потом увидел руки. Руки сжимали пучки седой травы. В правой трава, в кулаке зажата, в левой трава. Лежала, по земле руками ползала, траву с корнями выдирала, так боль заглушала. Может, чтобы не орать на всё чистое поле. Чтобы враг не услышал.
Потом она открыла глаза, и я увидел её глаза.
Синие. Синие. Синие! Небесные.
Она ударила в меня не глазами – всем небом.
Я уж и забыл, как небо выглядит. Синее, серое, ночное звёздное – мне было все равно. Некогда мне было на него смотреть.
Синие глаза увидели меня. Выкатились из орбит.
Выпучив глаза, она силилась слово сказать. И не могла. Из вымазанных кровью губ вырывались только хрипы.
Потом я перевел глаза ниже. Шея. Трахея. Грудь. Живот.
Весь живот осколками разворочен. Полостное, множественное.
Не жилица.
Я чувствовал, сейчас упаду. Держаться! Экий слабак.
Вдохнул, выдохнул пару раз глубоко.
Женщина всё смотрела на меня. Всё хрипела.
Хрипом, я узнал это, тоже можно говорить и петь. Жаловаться. Плакать.
Голос прорезался.
– Доктор… спасите…
Ну что ты будешь делать. Кроме «доктор, спасите» больше и слов-то никаких в лексиконе раненых не осталось.
Я крикнул ей:
– Спасу!
Думал, выйдет крик, а вышел хрип.
– Спасите… быстрее… несите… унесите… они снова… два раза налетали… всех убьют… всех…
Я обернулся. Искал глазами сестру.
– Сестра! Сестра! – Чёрт, опять забыл имя. – Морфий! Морфию сюда! Ещё есть?!
Сестра, Оля или там Даша, чёрт разберёт, наклонилась над раненой. Вводила ей в вену живое спасение. Вводила сон. Вводила жизнь. Только бы не перебрала с дозой, а то вместо жизни введёт больному смерть. Смерть это тоже сон, только вечный. Впрочем, может, в её положении это и хорошо. Я наклонился и одёрнул платье у неё на ноге, прикрыл ей ноги. Развороченный живот нечем прикрыть. Живот молча кричит от боли. Брюшина, в отличие от серого вещества, очень болезненна. Она ещё хорошо борется с болью. Иной мужик уже бы давно в голос орал. Она лежит спокойно. Только глядит. Глядит на меня синим небом. И хрипит.
За спиной затарахтела машина. Госпитальный грузовик приехал. Великолепно. Сейчас мы всех живых в кузов загрузим и домой повезём. Вот как, я уже госпиталь домом называю. А что, и правда, это нам всем дом родной. Пока война идёт. А что после войны грянет, мы не знаем. Никто. И мы все тут не пророки. Не видим будущее. А зачем его видеть? Живи себе и живи. Или умирай. Третьего не дано.
Мотор заглох. Я молча махнул рукой.
Я уже не мог говорить.
Она всё лежала и смотрела на меня. Дышала с подхрипом, громко.
Её синие, широко распахнутые глаза светились. Так глаза у женщины светятся в любви.
Мы перетаскали в госпиталь всех живых. Среди мёртвых, возможно, были живые. Я тщательно прощупывал пульсацию сонной артерии. Я не мог ошибиться. Верил себе. А надо было не верить. Пока грузовик колыхался, перевозя раненых к нам, я сидел в кузове рядом с ней. Держал её за руку, якобы щупая пульс. На самом деле мне просто хотелось, ну вот хотелось держать её за руку. А потом, я просто сразу бы почувствовал, когда она умирает. По исчезающему теплу руки. Я не знал, чувствует ли она мою руку или нет. Закрыла глаза. Синева провалилась внутрь её существа. Дышала. Я видел, грудь поднимается. Может, она потеряла сознание. Тогда дело плохо. Я хотел потрепать, побить ее ладонью по щеке, чтобы она открыла глаза. Побоялся. Вдруг не откроет. Ну что ж, похороним неподалеку от госпиталя, там мы организовали походное госпитальное кладбище. И много уже людей там лежит. В земле. Под землёй.
Грузовик подскакивал на сухих кочках, на россыпях камней, обломках угля. Эта земля всю жизнь давала Родине угля. Даёшь уголь! У нас в школе висели такие плакаты. Если врага выгоним, ещё угля даст. Даёшь выгнать врага! Раздавить гадину!
Я держал, держал её руку. Сжимал. Всё крепче. Всё обречённей.
И чудо случилось. Она ответила мне на моё крепкое, отчаянное пожатие. Пальцы шевельнулись, сжались. Она сжимала рукой мою руку. Тёплая рука. Живая. Живая.
Мы уже подъезжали к воротам госпиталя, когда она опять открыла глаза.
Я окунулся в их невозможную синеву и громко, хрипло выдохнул.
Потом опять вдохнул, захлебнулся холодным воздухом.
Радостью захлебнулся.
В операционную я нёс её на руках.
Она была совсем не тяжёлой. Я даже удивился.
И сам я сделался лёгким, будто не весил ничего.
Санитары волокли других раненых. На машине из соседнего, вверх по реке, госпиталя приехали ещё врачи. Голодные, просили поесть. Я рявкнул: сначала оперируем! Оперировали везде, где можно было. Клали раненых на топчаны, на диваны, просто на доски, на обеденные столы в госпитальной столовой. Скальпелей наших не хватало, да врачи догадались, с собой привезли. И новокаин, и бутыль чистого спирта, девяносто шесть градусов, и морфий, и йод, и анальгин в ампулах, и иглы, и кетгут, и все такое. Богатые эти врачи были, в сравнении с нами. Мы-то повытряслись. Рядом с нами кровопролитные бои как раз и шли.
Верхняя брыжеечная вена. Кровит. Зажим! Сестра отличная, быстрей меня обо всём догадывается. Всё видит. Это я уже слепой. Остановить кровотечение! Важнее сейчас ничего нет. Острое рассечение по белой линии живота. Так. Добавляем правый подреберный разрез. Нужно обнажить печень. Так сподручнее. Я должен печень видеть. Дёргается! Лежи, душенька, лежи.
Лежи спокойно.
Двенадцатиперстная. Ранения! Всё пробито. Вынимаю осколки. Иссекаю ткани кишки. Пот течёт со лба на брови, глаза и щёки. Дотекает до маски, ловлю пот губами. Сестра! Промакните! Оля! Я Даша. Наплевать! Я ослепну. Да нет, вижу я, вижу. Не бойтесь. Не промахнусь.
Я вижу осколки. Их страшно много. Их тьма. Они торчат везде. В желудочно-ободочной связке, в сальнике. Вскрыл брюшину. Всё кровит! Тампонада! Пережмите аорту! Чуть ниже диафрагмы! Да! Здесь! Я пережала, Николай Петрович. Печень цела?! Это чудо! Это же чудо! При такой россыпи осколков! Это невозможно. Ого-го, да тут перфорации тонкой кишки, не только толстой. Не счесть. Не могу понять. Она ещё жива! Она живёт! Но это невозможно. Так не бывает!
Бывает, не бывает, всё равно.
Душенька, Дульсинея Тобосская, княгиня Ольга, Кармен, кастаньеты, старые доспехи, ржавое копьё. Звенят ожерелья, звенит монисто. Далеко бомбят, и стёкла в окнах звенят. Я вытаскиваю осколки и бросаю, вытаскиваю и бросаю в таз, они звенят, я быстро делаю резекцию, она ведь лежит под общей анестезией, не под местной, с таким ранением только маска и хлороформ, никакой эфир тут не подействует, с ним возни не оберешься, долго надо ждать, пока…
Надо шить. Ушивать. Крепче. Можно ушить фасцию. Нужно? А если внутрибрюшная гипертензия? Опять разрез? Ну уж нет. Ты молодая! Слышишь, молодая! На тебе все заживёт, как на собаке! Организм полон сил!
Что ты врёшь. Ей и сам себе. Война, голод, недоедание, долгая страшная зима, она ослабла вусмерть. Зачем, куда она ехала в санитарном поезде? Эх, да она, должно быть, санинструктор. Эх я дурак. Не догадался. Это её родные больные вокруг неё, на насыпи, на шпалах – мёртвые валялись.
Рядом с нами стояла маленькая девочка, белые коски врастопырку по плечам, лоб красным платком перехвачен, узел на затылке. Она нам помогала. Высоко, и как только руки не устали, держала тусклую лампу в зеркальной полусфере. Электрический шнур вился далеко к окну, к неисправной розетке. Девочка неуклюже дернула шнуром, вилка вывалилась из розетки, и свет погас. В ночном полумраке, пока девочка возилась с вилкой и розеткой, при свете Луны в голое окно без штор, я заканчивал операцию. Сестра всхлипывала, я слышал. Не реагировал. Бабы всегда плачут. Им только дай поплакать.
Иглу! Кетгут!
Лампа загорелась, отражалась в увеличительном зеркале, девочка опять высоко подняла её. Да будет свет! Лицо моё опять заливал пот. Уж лучше бы слёзы. Пот, слёзы, соль, кровь, полный набор удовольствий. Как бы умоленные сказали: страдания это испытания, их посылает Господь. Мы ему покажем такого Господа, врагу! Сотрём в порошок! И поминай как звали. И никакому Господу не помолится.
Я отшагнул от стола. Сорвал маску, насквозь солёную. Отвернулся. Даша или там Оля, чёрт знает, приблизилась ко мне и чистой маской, из кармана добыла, заботливо обтёрла мне сумасшедшее лицо. Я дошёл до двери операционной и оглянулся. Больная лежала не шевелясь. Ноги вытянуты. Укрыта простынёй, от подбородка до щиколоток. Из-под простынки ступни торчат. Хорошо, не вывернуты, как обычно у мертвецов. Жива. Ещё жива.
Я вышел и пошёл по тёмному, безглазому ночному коридору, и повторял: живи, живи.
К утру прооперировали всех. С ног валились. Спали все, и гости и наши, на полу в столовой. Туманно и дразняще пахло пригорелой кашей.
Я не зря понадеялся на молодую женскую силу. Моя больная оклемалась. Выздоравливала. Я приходил в палату, окидывал взглядом чужие койки, подходил к её койке. Она делала вид, что спала.
– Не притворяйтесь. Зачем глаза закрыли?
Открывала глаза. Синева смеха! Глаза смеялись, счастливо, захлёбно.
– Отдыхаю.
– Как себя чувствуем?
– Мы? – Она смеялась надо мной. – Мы с вами чувствуем себя хорошо. Прекрасно!
Я улыбался, хотя мне хотелось взвыть. На днях должна прийти машина из города. Всех выздоравливающих в город увезут. От нас. От меня. Навек. Навсегда.
Навсегда, что за глупое слово. Неужели бывает навсегда? В мире же нет ничего навсегда. Всё временно. И время само временно. Ничего вечного нет.
– Вот и прекрасно. Давайте я вас осмотрю. Не больно было снимать швы?
– Нет.
Она улыбалась. Душенька.
Я откидывал одеяло. Мял её живот. Она хотела ахать, может, и стонать, но не ахала и не стонала. Душенька! Дульсинея! Хабанера! Сегидилья! Русая Кармен! Ты знаешь, я люблю тебя!
– Я…
Не хватало здесь, возле койки мною прооперированной больной, спятить с ума.
Я пытался представить себе её тело, безобразно распаханное осколками, кровящие внутренности, пульсирующий кишечник, брыжейку, сальник. А видел, видел её душу.
И, кажется, даже целовал её. Душой.
К чёрту! Какая, к чёрту, у человека душа?! Я просто от этой войны умом тронулся! И у меня просто очень давно не было женщины! И я же не могу с ней переспать, с этой…
Я вытирал потной ладонью потное лицо. Выдёргивал из кармана маску и спешно напяливал, чтобы она не увидела моего позора, крупными буквами на лице написанного: Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.
Жаль, я не ношу очки! А то бы и наглые глаза хоть немного стёклами были прикрыты.
Я выпрямлялся. Напускал на себя строгий вид.
– У вас аппетит есть?
– Есть. И ещё какой!
– Вас больше не тошнило, как после наркоза?
– Нет! И не рвало! Я бы съела быка!
Тореадор, смелее в бой. Тореадор. Тореадор.
– Мяса жареного у нас нет, это редкость. Если мясо привозят, мы его мелко режем и кладём в похлёбку. А чего бы поели? Скажите, может быть, мы…
– Сушёных фруктов! Чернослив… курягу… размочить только, чтобы мягкие…
– Отлично! У нас на кухне есть мешочек сухофруктов, мы из него варим больным компот. По праздникам. Считайте, у нас праздник! Я велю сварить компот! Для вас!
Синий, птичий смех грядущей весны.
– Зачем для меня? Для меня одной? Для всех!
– Хорошо. Для всех.
– А мне один стаканчик.
– Один. Стаканчик. Хорошо.
Больные, кто мог смотреть, на нас смотрели.
Они всё лучше нас понимали.
Фреска вторая. Южная стена
Алексей
Леса, тайга. Человек это медведь. Он родом из тайги. Его чудом не подстрелили. Он ушёл, сминая лапами бурелом, страшно ревел, зализывал раны, зализывал прошлое. Вот ещё один затерянный в тайге пряничный городок призрачно восстал из слоёных снегов. Меня здесь не в тюрьму определили – Бог дал роздых от решёток и прочных замков: меня поселили в чернобрёвенный тёплый, щедро натопленный дом, там в каждой комнате, и в гостиной, и в столовой, и в кухне, и в каждой спаленке печка ютилась. В кухне – громадная русская печь, в таких печах раньше крестьяне мылись; в других комнатах – голландки и подтопки. И все хозяин исправно топил. Рано утром, ещё затемно, растапливал. Я блаженствовал в тепле. Чувствовал себя царём в тереме. Предложил хозяину: давайте я у вас Литургию буду служить? В гостиной! А впрочем, где хотите. Где скажете.
Хозяин, крепкий старик, плечи шире слеги, погладил смоляную кудрявую бороду: да ведь я старовер, мил человек. Раскольник я. По-старому крещусь, по-старому молюсь. Два перста священны, наибольший чуть согнут, смирение это пред Господом, а три, наименьшие, и одинокий, наисильнейший, вот они-то слагаются во истинную и неделимую Троицу. Вашими троеперстиями сами себя презренно, торопливо солите, аки осетра на зиму. А вашему Никону завсегда проклятья посылаем! Нет у Бога ни староверов, ни нововеров, ни иноверов, тихо сказал я. Креститесь как хотите. А только Литургия Иоанна Златоуста она и есть Литургия Иоанна Златоуста. И делу конец. Никто её не переписывал с четвёртого века, никто на кострах не сжигал. Хотя, может, кто-то и хотел. Да не смог. Молитесь со мной, рядом вставайте! Христос и Тот на Голгофе грешника простил. Если мы возлюбим друг друга, а не возненавидим, точно в Раю будем!
Так получил я разрешение служить. И совершал Литургию Иоанна Златоуста и Василия Великого и Всенощное бдение. Вместо диакона у нас была диаконисса, престарелая супруга хозяина, старше его на много лет; я думал сначала, это мать его.
Из снега, вьюги и тумана на пороге, в клубах пара, как конь, явился ко мне старик монах; он попросил рукоположить его во иеромонаха. Глядел на меня, глаза расширив.
– Что ты так смотришь, отче?
Монах прикрыл глаза морщинистыми тяжёлыми веками.
– Я вас во сне видел. Такого, как вы есть.
– Во сне? Да разве это диво? Нам всем снятся сны.
– Но я видел вас, вас.
Я вынужден был согласиться.
Литургию служил, за Литургией старика во иеромонахи рукоположил. Передаётся огонь веков. Мы никто не знаем, как и кому мы будем огонь передавать; но кому назначено его нести, тот несёт, из рук не выпускает. Сейчас тюрьма казалась мне сном. И, как во сне, творил я, следом за Литургией, тяжелейшую операцию врождённой катаракты трём мальчикам, слепой тройне, и они прозрели, и мать их бросалась передо мной на колени, ползла за мной на животе и целовала край моей рясы. Я клал руку ей на голову и плакал вместе с ней. Мальчики, после того, как я снял повязки, сидели на кровати и жмурились. Им больно было посмотреть на свет. Когда зрительный нерв привык к освещению, они открыли глаза. И все трое враз, хором, закричали.
Кричали безостановочно! От радости.
Потом умолкли.
Колени мои подогнулись, и я сел на койку в палате, поблизости от прозревших, и сидел молча, без сил. А мать мальчиков сидела передо мной на полу, как Мария, скрестив ноги, во время оно смирно сидела перед Христом, пока Марфа на кухне хлопотала, и всё подносила подол рясы моей к губам, и всё целовала, и рясой моей слёзы себе вытирала.
Ряса моя больше не пребывала измызганной: в том староверском чернобрёвенном, приземистом и мощном, как спящий в берлоге медведь, доме я впервые, за всё время долгого путешествия, её выстирал, старовер мне дал лохань и лазурное мыло, и я стирал рясу тщательно, старательнее любой бабы, так долго, что она под ладонями моими начала разлезаться в дыры, и тогда я остановился, выжал её и развесил во дворе, на морозе, и она замёрзла и встала колом, и сделалась твёрдой, как огромный вяленый таймень.
В том доме, того бородатого могутного старовера, мне пришло видение. Я уж привык к тому, что вижу то, чего видеть нельзя. Лег спать. Старовер стелил мне, по моей просьбе, не в комнате, а в сенцах. Там стоял ночной холод, и я укрывался, кроме одеяла, ещё и овечьим тулупом. Изобильная овечья шерсть хорошо согревала меня. Иногда я боялся ночи, иногда нет. Именно ночью приходили видения. Сначала я боролся с ними. Не хотел видеть; не хотел знать. Потом перестал восставать. Принял всё происходящее. Смирился.
Смирение и терпение. Вот что главное.
Так работает Дух, дитя мое. Дух в тебе, но он превыше тебя. Это ты пришит к Нему, Параклету Утешителю, прочными стежками, а не он к тебе. Помни это.
Закрыл я глаза, натянул овечью шкуру себе на голову. Стал дышать внутрь тулупа. Согревался. Потом башку выпростал. Дышал холодом. Наслаждение, когда сам весь в тепле, а дышишь лёгким морозцем. Иней затянул стёкла. Крохотные оконца синё, лазуритово переливались, по ним медленно бродили ледяные хвощи, зимние васильки и колокольчики. Я уже прочитал вечернее правило, но захотел ещё помолиться. Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного… Господи Исусе Христе, Сыне и Слове Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых, помилуй нас…
И только хотел сказать: аминь, – увидал.
Широкий, льдиной плывущий по невидимой реке, стол. Стол-ладья. Стол-корабль. Деревянная палуба чуть накренилась. За столом люди сидят. Много людей. Невозможно сосчитать. Ползут вдаль и вбок, расширяются края стола. Люди появляются из ничего, из плотной тьмы. Садятся за стол, стоят за спинами сидящих. Тех, кому повезло. Люди едят. Наливают из бутылей в разномастные сосуды и пьют. Кто сидит на полу, у ног пирующих, и играет на неведомых музыкальных инструментах; я вижу, как пальцы перебирают струны, я слышу непонятную, никогда мною не слыханную музыку. Стол завален едой и питьем, фрукты горят драгоценно, жареное мясо вспыхивает золотой корочкой, сок течёт на серебряное блюдо из разрезанных лимонов, апельсинов. А вот ломти ветчины. А вон огромная миска с ягодами, земляника, черника! Яйца навалены белой горой! Пироги плывут сдобными крупными рыбами. Осетр возлежит, бревном в полстола, острые костяные наросты, морда узкая, острая, и зелень из неё пучком торчит. Рубины икры, и витая царская ложка воткнута! Слитки масла, только с мороза, застылого! Себе, внутри видения, шепчу: может, это я просто жрать хочу, голоден я, вот и привидится всякое. Красное вино мерцает в бокалах. Вино зря сравнивают с кровью. Кровь непрозрачна. Прозрачна только слеза. Кровавая слеза. Человек сидит по центру стола, по правую руку его сидит красавица. Глаз не отвести. Русые толстые косы; одна за спину закинута, другая перекинута на грудь и распущена. Глазами косит вниз и вбок. Нежная улыбка. Молчит. У главного человека за праздничным столом тоже струятся по плечам длинные волосы. Он не глядит на женщину праворучь, глядит вперёд. Нет. Он глядит в себя. Внутрь.
И я понимаю: этот человек – не человек. Он – Время.
Он глядит внутрь себя, а потом веки его вздрагивают, и внезапно он начинает глядеть внутрь меня.
Мне от этого взгляда страшно. И в то же время счастье, нет ему предела, обнимает меня. Спаситель! Ты ли это! Сотрапезничаю ли я с Тобой, пусть даже так, во сне! Руки человека раскинуты, на столе лежат, брошены двумя кусками хлеба, струятся по столу смуглой водой, две смертные дрожащие реки. Бессмертные! Женщина рядом с ним медленно поднимает глаза, в меня двумя безумными птицами летит забытая синева. Синь, праздник! Живого можно убить, и глаза сомкнутся навсегда. До Страшного Суда. Руки Господа раскинуты по столу, Он предлагает нам, мне присоединиться к пиру. Поешь, смертный! Всё так красиво! Всё так ярко и вкусно! Жизнь, наслаждение! Радость! Видишь, в застолье не только ученики Мои, но и народ, Мне неведомый, числом великий, его Я не знаю, но вижу, и он Меня не знает, забыл, но Я вижу здесь тебя, верный слуга Мой, и не робей, угостись! Еда людская – еда Божия! Я учил о хлебе и вине, о плоти и крови Моей, а гляди, какое изобилие, сколько здесь удивления, изумления, сколько незримого и несказуемого! Вкуси! Иной век! Я превратился во Время. Измеряй Мною течение общей реки, если сможешь, осмелишься измерить. И понимай одно: мы тут пируем, а там, куда Я гляжу неотступно, идёт война.
Идёт война!
Зимняя. Летняя. Вечная.
Вижу: все жадно едят богатые яства, а Господь и женщина близ Него вкушают лишь хлеб и отпивают из хрустальных бокалов лишь красное вино. Женщина отламывает от лепешки тонкими пальцами маленькие куски, прежде чем съесть, держит на ладони, как живую птицу. Господь не глядит на неё. Он глядит вперёд. Он, не видя, находит на столе бутыль с вином, не глядя, в сосуд наливает. Я пытаюсь поймать Его взгляд. Вот опять Он смотрит внутрь меня и сквозь меня. Навылет.
Его смерть ещё только будет? Она впереди? Или Он уже воскрес, и я вижу пир Второго Пришествия? Губы Его сомкнуты, глаза закрываются, и я слышу Его голос внутри себя: ЭТО НЕ ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ ЭТО БРАЧНАЯ ВЕЧЕРЯ ЭТО ПРАЗДНИК ВЕЛИКИЙ
Кричу Ему безмолвно: понял, Господи, Пасха это Твоя, Ты воскрес нынче!
Я ВОСКРЕС НАВСЕГДА Я ВЕЗДЕ И ВСЮДУ ЭТО БРАЧНАЯ ВЕЧЕРЯ
Женщина не глядит на Него. Она глядит на меня.
Зачем она глядит на меня?
ЭТО ПРАЗДНИК ТВОЙ ТВОЯ БРАЧНАЯ ВЕЧЕРЯ ТВОЯ ЭТО СВАДЬБА Я СЕГОДНЯ ТВОЙ ГОСТЬ НА ВЕЛИКОЙ СВАДЬБЕ ТВОЕЙ
Я в смятении. Моя? Зачем? С кем? С ней? Синеглазой? Синие глаза летят в меня, а стол вдруг всплывает из тьмы, надвигается, укрупняется, айсбергом синим, камчатным поднимается из глубин страдания, еле несёт на себе, на своем заботливом горбе, тяжелые россыпи невиданной, роскошной снеди, плывёт, белый ледяной кит, и не удерживает искусных блюд, валятся медные тарелки с Райскими мандаринами и Райскими яблоками, падает и в брызги разбивается драгоценный фарфор с темной свежатиной-дичью, жареными зайцами и куропатками, бешенствуя, валятся и весело катятся прочь дыни, сливы и турмалины вишен, и пироги, пироги, что так долго стряпали бедные бабы, засаживая их на противнях в печь и отирая ладонями со лба трудовой пот, ещё теплые, как бабье тело, пироги разлетаются сдобными лебедями по трапезной, а стены исчезают, и вместо них над столом, над сотрапезниками поднимается небо, оно всё выше и выше, оно уходит вдаль и вверх, всё вверх и вверх, оно не падает, оно растёт, как синий ствол, синяя нежная крона, вся в золотых звёздных искрах, и увлекает нас за собой, наши глаза и руки, наши исстрадавшиеся души, они тянутся за небом, мы тянемся, мы хотим там – жить!
Мы – здесь хотим жить!
Господи! Остави нам живот наш!
И это моя свадьба! Моя, Он сказал! С кем?! С кем?!
Где, Господи, невеста моя?!
И тогда Он поднял обе руки и обернул их ко мне ладонями.
И я смотрел, и на каждой ладони Его я видел лик невесты своей.
И я узнал её.
И я перевел глаза свои на лицо женщины, что сидела праворучь от Господа моего.
А она тихо улыбалась и все отщипывала, отламывала крохи от подгорелой лепешки, похожей на круглую печальную Луну.
Не Иоанн ли это, ученик Твой любимый, Господи? Не Магдалина ли это, любимая ученица Твоя? Не пришлая ли это нищая дева, что постучалась сюда, в трапезную, пришедши с улицы, желая заработать медный грош и предлагая себя трудницей после окончания могучего пира? Посуду перемыть… объедки на задворки выбросить… кошкам, собакам…
ГЛЯДИ КАКОЕ ОЖЕРЕЛЬЕ НА НЕЙ НА НЕВЕСТЕ ТВОЕЙ
Я глядел один миг, а мне казалось, века, и запомнил. Камни. Простые камни. Дыры в них просверлены, и не веревку они нанизаны.
Камни. Белые камни. Дыры в них не человек просверлил. Нет. Ветер, море. Солёная вода.
Ветер. За столом поднялся ветер. Он налетел ниоткуда. Мял и крутил одежды. Рвал волосы. Бил людей по щекам. Скидывал с гладкой льдины стола всё, что там ещё оставалось, что возвышалось и сияло, маня, притягивая, соблазняя. Ветер резко сорвал со стола скатерть, уже там и сям заляпанную вином, и стол обнажился, стал голым, как тогда, когда мастер только что сработал его, и вышел он из рук сурового плотника, как он есть – неоструганный, нагой, свежий, шершавый, в живую ладонь втыкающий занозы, резко и свежо пахнущий вчера ещё живым деревом. Люди со страху попадали на пол. Закрыли затылки, уши, лица руками. Заползли под стол, в его спасительную тень. Возник и усиливался вой. Это ветер выл? Это люди выли? Ветер выл волком, а люди вторили ему. Люди, внутри страха, звучали убитой, забытой природой: их голоса потеряли сиюминутные слова, о, где же ты, Сыне и Слове Божий? Я воззрился на невесту мою. Я увидел: её одежды есть зеркало. Они отражают одежды Господа. Только всё перевёрнуто; во Вселенной всё так и летит, падает, а значит, воздымается, возлетает, нет, валится в пропасть, рождается, нет, умирает, умирает, нет, Господи, рождается в жизнь Иную, в Иномiрие, да будет тебе, страдалец, отныне утешение: Второе Пришествие грядёт, верь, но Старый Мiръ при этом уйдёт, умрёт, и небеса, вспомни огненное Иоанново пророчество, совьются в свиток.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?