Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Путь пантеры"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 11:49


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Любовно-фантастические романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Чаем с лимоном. Аспирином. Калиной.

– Калиной-малиной! Неучи! Дилетанты! Вместо того чтобы… Ты, парень, после гриппа твоего перенес… это! А может, и еще вот это! – Из врача посыпался сухой горох странных латинских названий. – И теперь у тебя сердце взвыло! Подкачало, да! Грохнула бабушка сердчишко твое! Вот она, дремучесть наша! О проклятье!

Доктор поднял руки. Ром смотрел на него снизу вверх, лежа на койке, на вдавленной глубоко, как гамак, панцирной сетке.

– Доктор, что у меня?

Он постарался спросить это как можно спокойнее. Бесстрастней.

– У тебя-то? О Господи! А тебе легче станет, если скажу?

– Легче, – кивнул Ром. Глаза его уже наполнялись слезами. Хорошо еще, лежит, может, не вытекут.

Доктор выкрикнул мудреное название болезни. Ром глядел, как глухой.

– Понял?! А, да ты все равно не…

– А это навек? В смысле, на всю жизнь?

– Навек-навек… Короче, да, парень, с этим ты теперь будешь жить! Жить-поживать! Добра наживать! Да ну, не дрейфь! С этим делом люди до ста лет живут! Если, конечно, соблюдать все предосторожности! Ну, многого тебе нельзя будет, конечно, да! Но ты не кисни! Это ж не приговор. Ты! Слышишь! Не приговор!

Слезы все-таки вытекли из углов глаз. Быстро стекли по вискам на подушку.

Больничная жесткая подушка, старое птичье перо мгновенно впитали соленую влагу.

Глава 12. Ночь благодарения

Пришла больничная ночь, единственная из ночей.

Он не забудет ее никогда. Сколько бы ни прожил на свете.

Сперва ему стало плохо. Тьма подступила незаметно, неслышно. Начались перебои, сердце стало стучать не так, как обычно: странно, быстрыми сдвоенными ударами, а между ударами – паузы, провалы. Пустота…

Пустота все увеличивалась, все росла, и вот уже Ром на локтях напуганно приподнялся на кровати и слабо крикнул соседу по палате: «Эй! Врача! Худо мне…» – и тут пустота захлестнула ему горло петлей, и все потроха странно провисли в нем, ухнули вниз, в пустоту эту, и полетели, и он полетел, а куда – не знал и не понимал.

Вместе с полетом пришла боль. Не такая, как дома. Резкая и сильная, словно его кромсали изнутри ножами. Он уж думал: вот, все, боль достигла границы, а дальше может быть только ужас бессознанья, – но нет, он все видел и чуял, а боль все росла, и тогда он жалко, постыдно заорал. Вернее, ему казалось, что он кричит: на самом деле он кряхтел и беспомощно, как новорожденный щенок, разевал рот.

Он не слышал, как вокруг него бегают ходячие больные, сестры и санитарки; не видел, как к нему катят грохочущую каталку, не чувствовал, как торопливые, жесткие, истеричные руки ухватисто, зло перекладывают его с койки на каталку и везут, везут.

Грохочет по каменным плитам, от жизни к смерти, железная повозка. Белизна реанимации режет глаз, но не видят сейчас его глаза. Они видят изнутри только боль. Они видят боль в лицо.

И лицо у боли страшное, уродливое, дикое, у нее распяленный беззубый рот, у нее распатланные, развитые вокруг башки волосы-змеи, у нее выкаченные яйца-глаза, у нее подбородок, дрожащий от жадности и вожделения. Она тебя присвоит, пожрет. Не успеешь ускользнуть!

Он не ощущал, как кучка снующих врачей подсоединяет к его телу трубочки и иглы, как кричат что-то об электрических разрядах, как тело его крупно, безысходно содрогается под острым мгновенным током. Он был лицом к лицу с тем, чему имя было – Ничто, и сам он на миг стал Ничем, и это, может, было счастливей всего.

– Еще! Еще! – вопил хриплый голос. Ром не слышал. Еще ток, и еще содроганье. Живое сотрясается, шевелится, и это всего лишь рефлекс. Сокращенье мышц тела. А душа, где душа? Она ушла. Куда?

Тело не может без души. Не может.

Так что же такое тело и почему оно обнимает, танцует и любит? Бежит ногами по земле? Бежит, бежит, задыхаясь, бежит к любви своей?!

Он же еще не любил. Он еще не любил никогда! Дай ему изведать любовь!

Кто – дай?! Кому – молитва?!

– Синусовый ритм! – проорал тот же прокуренный, как у хулигана в подворотне, грубый голос. На грудь Рома капал с чужого лба чужой пот. Хриплоголосый врач сломал ему два ребра и делал прямой массаж сердца. Операционная медсестра, дрожа с ног до головы, умело, холодными руками, делала в обнаженное сердце укол. Длинная игла. Нагое сердце, и бьется. И люди видят, как оно бьется у человека внутри. Оплетенное сосудами, облитое кровью. Бедное. Милое. Единственное.

Если остановится – такого больше не будет никогда.

Хирург отошел от операционного стола. Махнул рукой ассистентам: зашивайте! Под сдвинутыми ребрами, под туго затянутым кетгутом, под слоями бинтов скрылась оплетенная артериями и венами, как бутыль с вином – гибкой лозой корзины, сердечная сумка. Хирург шагнул в предоперационную, тяжело выдохнул. Операционная сестра ловко всунула ему в зубы горящую сигарету. Уже прикурила. Хирург стоял с поднятыми вверх окровавленными руками в перчатках и курил, пыхая дымом, не берясь пальцами за сигарету. Сестра стянула с него перчатки. Он сунул руки под струю ледяной воды, долго мылил руки мылом.

Обернулся к столу, на котором, распластанный, лежал Ром, крикнул:

– Как ритм?!

– Синусовый, – отвечали ему, – все в норме. Вытащили.

– Вытащили, – хмыкнул хирург, – все-таки вытащили, ну, я же говорил, вытащим, – чистыми мокрыми пальцами наконец ухватил сигарету, затянулся жадно, мощно. Дым вылетел из ноздрей и изо рта, и операционная сестра тихо рассмеялась, а потом закрыла рот ладонью.

Над головой Рома раздавались команды: ввести это лекарство, и вот это, и еще это. Не перекладывать на койку. Пусть пока лежит на столе. Укрыть простыней. Нет, еще одеялом, здесь холодно.


Он очнулся неожиданно. Когда никто не ждал, и он сам не ждал тоже.

Стояла глубокая, земная беспросветная ночь. Фонари погашены, но вся ночь насквозь пронизана призрачным звездным светом. И еще светом снега.

Снег – самосветящаяся материя. Почти как Солнце. И звезды.

Потому что он белый, слишком белый. Если свежий, только что выпал.

Снег – свадьба земли. Снег – саван земли.

А может, родильная простыня?

Ром открыл глаза. Как ни странно, он осознал себя сразу. И то, что случилось. Он понял, он – в больнице и его оживили. Он умер, и его оживили. Грудная клетка была закована в лютый твердый холод, он поднял слабую руку и ощупал повязку, потом постучал пальцем по марлевой обмотке. Раковина. Он – улитка, и он – внутри ракушки. Улыбнулся, но не вышла улыбка. Вышла кривая усмешка, полная невылитой из тела боли.

Боль. Где она? Боли не было. Тупое глухое нытье под ребрами, будто постанывал кто-то: а-а, а-а. Ах да, это он сам стонал. Усилием воли он прекратил стонать. Стыдно же. Соседи? Повел головой вбок. Никого. Он лежит в странной палате один. Сколько здесь приборов, столов, ящиков, трубок, мигания цифр на живых экранах! «Я будто лечу в космическом корабле», – подумал он, и ему захотелось рассмеяться, но он не мог.

Он не мог ни смеяться, ни плакать.

Мог только думать.

И он стал думать.

Он лежал, вытянутый, как в могиле, на странном узком столе, и думал так: «Я живой! Господи, я живой! И какое же это счастье! Господи, – думал он, – какое счастье жить, вдыхать воздух, он пахнет спиртом, он пахнет резиной, пахнет хлоркой и известью – недавно тут белили потолки, – пахнет горечью неведомых лекарств и немного – хлебом, а, это санитарочка забыла на подоконнике пакет с надкусанным пирожком, вот и пахнет тестом и вареной капустой. Господи, вот огромное окно, оно незашторено, и за ним звезды. Он видит их отсюда. Они горят ровно и ярко. Зимние звезды всегда очень яркие. Самые яркие. Видно ли отсюда, из больничного окна, любимый Сириус, Господи? Нет. Шею извернуть! Все равно не увидишь. А что видно? Какие созвездия? Ага, Орион. И пояс Ориона, вот эти три звезды, и на плече охотника – пылающую Бетельгейзе. А чуть пониже – Беллатрикс. Орион над зимней землей! Над зимней его страной!»

– Россия – зимняя страна, – пробормотали губы, – и я – зимний человек. Я переплыл зиму. Я пережил смерть. Свою смерть. Я еще раз родился, и значит, мне теперь ничто не страшно.

Он улыбнулся этой радости. «Спасибо, Господи, я излечился от страха. Это не значит, что я перестал бояться! Я буду бояться, буду пугаться! Я же живой человек! Но теперь, Господи, Ты слышишь, теперь я перестану бояться ухода, ведь это оказалось так просто – уйти. И еще я знаю, Господи: там, у Тебя, ничего нет, хоть во всех книгах и написано: там, у Тебя, что-то такое есть, ну, жизнь, вроде как ее продолженье, и человек, уйдя к Тебе, все чувствует, помнит и знает. Нет! Я теперь знаю: это не так. Там пустота ночи, полной звезд! Там холод и тишина! Но звезд не видно и тишину не слышно. Человек там пуст и недвижен. Для него больше нет ничего.

Там – нет. Все – здесь и сейчас. Ты слышишь, Господи?! Здесь! И теперь!

И я благодарю Тебя, что Ты вернул меня сюда, к Себе. Потому что Ты здесь. Ты здесь везде. В этом надкусанном пирожке в целлофане. В мерцании осциллографа. В шевелении шторы, сшитой из казенной простыни, на сквозняке. В моей зашитой кетгутом ране. В моих пальцах. В моих ладонях. В моих глазах. Они закрыты. Но слезы текут. Глаза плачут. Горячие слезы. Они живут!

Господи, я лежу на этом столе, как мертвый, проткнутый иголкой жук из моей детской коллекции лежал на вате в картонной коробочке, и вдруг он ожил, и расправил надкрылья, и зажужжал, и я заплакал, наблюдая возрождение убитой жизни, и трясущимися руками вытащил иглу из хитинового черного тела жука, и выбежал на улицу, и подбросил его в воздух, а раненный иглой жук бессильно свалился на землю, и еще горше плакал я, и хватал жука, и гладил его, и дышал на него, и кричал: ну оживи! оживи, пожалуйста, прошу тебя! – и жук все-таки ожил и полетел, тяжело воспарил, сумасшедше жужжа, и я видел, как растаял он в небе! Вот так же настанет день, я раскину руки – и поднимусь с этого стола, из могилы этой железной, и полечу!

И буду кричать, все время кричать: Господи, спасибо! Спасибо, Господи!

Ты держал меня в Своих руках, а я думал: это бабушка меня держит. Ты принял обличье бабушки, и я не видел лица Твоего. Настанет день – Ты улыбнешься и снова возьмешь меня в руки Свои, и спрячешь сначала за пазухой Своей, как малую птичку, как седую собачку, а потом положишь Себе на ладонь, рассмотришь: драгоценные, белые кости твои, старик, Ты скажешь, драгоценные серебряные волосы твои и морщины твои! – и, как изогнутое старинное серебро, положишь меня в шкатулку Свою. Туда, где хранятся все мертвецы, самые великие сокровища Твои».

Он не понимал, почему разговаривает с Богом. Он никогда не верил в Него, тем более не говорил с Ним. Это произошло само собой. Он так не хотел. А вот так получилось.


Когда вылились все слезы – кончились восторги. И замерли все слова. Ром утих, перестал шептать и невнятно молиться. Он умиротворенно уснул, чувствуя, как медленно вливается в жилы целебное снадобье из тонкой прозрачной трубки. Левый бок ныл и болел, исчезал мороз анестезии, приходило и расцветало живое страдание.

Теперь он радовался боли, готов был перетерпеть ее – любую: боль была признаком жизни, и ему очень хотелось жить.


Ром выписался из больницы, пришел домой, изо всех сил бодрился. Карманы и сумка набиты не конфетами – лекарствами: купил по дороге в аптеке. Бабушка открыла дверь – и замахала руками: внучек, как же ты похудел! Тебе надо отъесться! Я тебя откормлю!

И варила, жарила, парила, стояла на кухне бессменно, пока ноги не подкашивались и в голове не кружились, вальсируя, знойные пары. Ром угрюмо сидел в спаленке. Учебники, книги, тетради. Цифры, формулы, знаки. Диаграмма Герцшпрунга – Рессела. Сфера Шварцшильда. Черная дыра. Жизнь, ты черная дыра. А смерть – белая: ступишь туда – и сиянье ослепит.

Он до болезни не знал, где у него находится сердце.

Теперь он то и дело прислушивался к тому, что происходит у него слева, внутри исхудалой груди, под ребрами: бьется? Болит? Колотится? Жалобно плачет?

Сердце стало живым и капризным, маленьким зверьком в клетке ребер, влажной улиткой, что ползала взад-вперед по кровавым потрохам. Он не знал, чем его улестить.

А бабушка не знала, как развлечь и ободрить его.

Она могла только петь.

И она пела.

Держа на коленях «ОБЩЕДОСТУПНУЮ АСТРОНОМIЮ» Камиля Фламмариона, лупу в одной руке и старинный янтарный наперсток – в другой, бабушка пела Рому о дальних странах, о соленых теплых океанах, о громадных белых раковинах на их берегах; о смуглых девушках, что танцуют танго и сальсу, самбу и румбу; о зловещих мачо с острыми ножами в кулаках; о солнечных сомбреро и ярких, как красные атласные флаги, попугаях в зеленой лаковой листве. Ром слушал и забывал о боли в сердце.

– Бабушка, откуда ты знаешь песни про дальние страны? – спросил старуху Ром.

В ответ услышал:

– Я никогда ничего не знаю, я всегда пою, что чувствую. Ты выпил на ночь лекарство?

Рома покоробило. Хоть на миг он хотел забыть о болезни.

Он поцеловал бабушку в темя и пошел спать.

Плотно закрыл за собой дверь спаленки.

Лег на кровать, не раздеваясь.

И не спал всю ночь.

И всю ночь за окном шел холодный дождь.


Дождь стучал и стучал по карнизу, по сердцу стучал.

В ритме сердца стучал.

«Я буду.

Я буду бороться.

Я буду сопротивляться.

Я хочу жить! И буду жить!

Я нравился одной студентке, кудрявой девочке. И девочка нравилась мне. Мы даже начинали дружить. Даже спали вместе на ее узкой коечке в общежитии. Девочка была беленькая, маленькая, как куколка, и, кажется, очень одинокая. Ухватилась за меня, как за соломину. Чтобы выплыть. Откуда? И куда? Мы недолго встречались. Она бросила меня сама. Ради взрослого, намного старше ее, мужчины. Она занималась с ним английским языком. Он дарил ей букеты. А я ей ничего не дарил. Как ее звали? Я помню. Но не скажу! Не хочу вспоминать! Она репетировала этого мужика, и она с ним легла в постель! Не хочу ее осуждать. Не буду! Я для нее был мальчик. Мальчишка. Студент. Она однажды была у нас дома, изучающе глядела на бабушку. Бабушка не понравилась ей. А она не понравилась бабушке, я видел, но бабушка тщательно скрывала это: накрыла на стол, подавала сосиски с картошкой, помидорный салат, апельсиновый сок. А она съела сосиски, выпила сок да и спрашивает так вызывающе: «А орехов у вас нет?» Это вместо спасибо.

Люди встречают друг друга. Люди спят друг с другом. Люди бросают друг друга. Люди закапывают друг друга в землю. Так было всегда. Так будет всегда.

Та девочка беззастенчиво красила розовой помадой губы и щеки. Пила пиво. Как парень. Она приехала из другого города, и общежитие было ее сиротьим домом. Она хотела, чтобы я взял ее в жены, да нашла более завидного жениха. И правда, кто я такой? Нищий студент. Квартирка маленькая. Старая бабушка. Разве я – выгодная партия?

У нее были очень мягкие кудряшки. Нежные такие. Светлые. Головенка как одуванчик. Она называла меня смешными и ласковыми именами, дарила открытки с приклеенными блестками. Она вырвала меня с кровью из своей маленькой жизни. Она уже стала моим прошлым.

Она не знала, что у меня больное сердце.


Нет. Оно не больное. Оно здоровое.

Мне все наврали доктора. Я не болен. Я здоров!

Жизнь велика. Я не знаю ее. Я только начал жить. Я хочу и буду жить. Бабушка пела мне песню о соленом океане. Я увижу его. Я поплыву в его волнах».

Глава 13. Марсианские каналы

Вот снова зима. И снова зимнее черное небо, полное созвездий. Огромных, жарко пылающих, влажно катающихся во тьме, как глаза в глазницах, звезд. Синие, желтые; кирпично-алые, вот радужный слезный блеск Сириуса, он низко стоит над горизонтом, в его зеленых лучах вспыхивают пожарищные красные искры. Вот голубая красавица Венера, в подзорную трубу виден ее тонкий серпик, как у Луны. Вот оранжевый глаз Тельца – Альдебаран.

Россыпь, веер созвездий над головой. Над маленькой, одинокой человечьей головой в меховой шапке.

Ром один выходил глядеть на звезды. Бабушка уже не могла разделять с ним наблюдения, мерзнуть и ежиться на морозе. Бабушкину шубу из китайской выдры всю съела моль, но Ром не выбрасывал шубу – жалко было: укутал ее в мешок, сшитый им самим из двух простыней. Шуба сиротливо висела в старом шифоньере, прижимаясь меховыми боками к старым пальто мертвого дедушки и мертвых Роминых родителей. Шубе было больно и одиноко, она хотела ласки.

Бабушка никогда и ничего не выбрасывала из старых вещей.

Из вещей мертвых.

Звезды тихо горели и шевелились над головой, Ром приставлял к глазу окуляр подзорной трубы. Ого, как хорошо сегодня видно Юпитер и четыре его спутника! На самом деле астрономы сейчас их много открыли. То ли шестьдесят пять, то ли шестьдесят семь, он не помнил. Большое семейство у Юпитера. Клан.

Хорошо иметь большое семейство. Счастливо.

– Хочу большую семью, – сказал Ром сам себе на морозе жесткими губами.

В объектив вплывали звезды и планеты – и уплывали прочь, как белые и золотые и розовые рыбы. Черный океан, нету дна и не будет никогда. Ром ощущал жжение под ложечкой. Провалы пространства и времени притягивали его. Чем больше он чувствовал временность своей маленькой жизни перед огромной черной толщей Космоса – тем больше мороз восторга перед вечностью рвал когтями его спину.

Переместился объектив в руках. Руки дрожали, устали. Ловчая линза поймала в черноте одинокую звезду. Она мигала, мерцала, и Ром догадался наконец: это не звезда, а планета. Повертел трубу. Оптика приблизила сияющий шар. Да, планета. Марс.

И правда, он чуть красноватый. Розово-кирпичный. Чуть в желтизну. Как голый череп.

Череп. Он мертв.

В Космосе почти все мертво. Да. Жизнь там – большая редкость.

Значит, Земле повезло?

Ром внезапно понял: он умрет когда-то.

«Об этом нельзя думать, – строго сказал он себе, – нельзя, нельзя».

И думал все равно.

Вот бы увидеть свою смерть! Интересно же!

Ты что, спятил совсем, какое интересно, пусть этого не произойдет как можно дольше.

Пусть этого не будет никогда.

Хм, никогда. Ишь чего захотел.

В стеклянном озерце линзы дрожал и прыгал нежно-алый Марс, по нему ходили круги и пятна, они складывались в подобия кровеносных сосудов, в странные стрелы и линии. В старину думали: да, это каналы, и марсиане их прорыли. А теперь поверхность Марса сфотографировали уже тысячу раз, и там ничего такого разумного нет, только скалы, осыпи, горы, камни, потухшие вулканы. И кратеры, кратеры, как на мертвой Луне.

Но если он мертв, значит, жив был когда-то?

Ром бессильно опустил руки. Труба упала из рук в снег, под ноги, покатилась по тротуару. Он поймал ее, отряхнул от снега рукавом. Холод мира! Не растопить. Не победить. Горячее его сердце больно, резко билось о ледяные ребра.

Изучить Космос. Полюбить его. Весь все равно не познаешь. Все жизни все равно не проживешь!

Живи свою. До конца.

– Конца не будет, – прошептал Ром себе самому очень тихо, – я что-нибудь придумаю.

Прежде чем уйти с улицы домой, он нашел, нашарил почти вслепую на выгибе гигантского черного шатра маленькое светлое пятно, смутное свечение – словно язык белой тусклой далекой свечи. Самая ближняя галактика. Туманность Андромеды. Какая она красивая, какая…

Два миллиона лет свет от нее к твоим глазам бежит. Два миллиона лет.

Подзорная труба чуть не хрустнула в его руках. Еще немного – и он сломал бы ее.

Опомнился. Побежал домой.

Едва не упал, поскользнувшись на обледенелых ступенях крыльца.

Глава 14. Девочка и бык

Милагрос и Фелисидад поехали вместе на пирамиду. Одни.

Милагрос всегда говорила мужу, куда уезжает. Она отличалась большой честностью, даже щепетильностью; она могла скрыть что-то от домочадцев, но от Сантьяго у нее никогда не было тайн.

Но тут она ничего, ничего не сказала ему.

Они обе, мать и дочь, погрузились в автобус, и перед ними открылась дорога – не ближняя и не дальняя; под палящим солнцем, среди белых домиков на окраине Мехико, потом между плантаций голубой агавы, потом в пыли, вдоль полей приусадебных участков, все выше и выше в горы.

И черные кудрявые горы надвинулись на них и скрыли от них раскаленную сковороду Солнца. Это уже вечер и закат, и надо спешить.

– Мы успеем на последний автобус, мама?

Милагрос покосилась на дочь. На лице Фелисидад было ясно написано: «Мам, я делаю тебе приятное. Видала я в гробу это колдовство наше семейное! Я поехала сюда лишь для того, чтобы ты не ворчала!»

– Да, конечно, успеем… – Она погладила Фелисидад по нагому коричневому плечу. – Фели.

Они вылезли из автобуса на станции около поросшей лесом горы. Купили в кафе треугольные пакеты с коктейлем – молоко и клубничный сок, о, это так вкусно в жару! Пили под навесом, пили-пили, еле выпили! И Фелисидад гладила себя ладонью по животу: о, напилась от пуза!

Когда проходили мимо гостиницы, Фелисидад жалобно вздохнула.

– Что вздыхаешь?

– Поваляться бы на кроватке!

– Может быть, еще и с парнем?!

– Я бы не отказалась!

– Хм, дочка! За словом ты у меня в карман не полезешь!

– Не полезу, это точно!

Так, перебрасываясь веселыми жаркими словечками, словно жонглируя горящими смоляными палками, мать и дочь дошли до подножья горы.

– А теперь что, в гору ползти? – Фелисидад скорчила рожу. – А пирамида-то где? Я ее отсюда не вижу!

– Еще увидишь.

Милагрос быстро и благоговейно перекрестилась на маленькое каменное распятие: оно стояло в темной нише, вырубленной в скале. Фелисидад пожала плечами: идет меня учить колдовству, а сама на Христа крестится! Но повторила точь-в-точь ее нежный, стремительный жест.

Быстро перебирая ногами, обе женщины, старая и юная, стали подниматься в гору. Скоро запыхались. Милагрос встала, отирая пот с лица, и выдохнула:

– Помедленней, дочка! Сердце из ребер выскочит!

Они умерили темп. Наступали широко, на всю стопу. Под ноги им то и дело из придорожных кустов выпрыгивали носухи с хитрыми узкими мордами и пушистыми полосатыми хвостами. Носухи подбегали к ним и беззастенчиво тыкались мокрыми носами им в колени и ладони: просили еды. Милагрос открывала сумку и вынимала кусочки хлеба и куриные огрызочки, заботливо сложенные в мешочек. Носухи хватали снедь зубами и, вильнув хвостами, убегали с угощеньем за скалы, а иные косточки грызли тут же, при дороге. Крупная носуха взяла кусок хлеба в лапки. Поедала его совсем как человечек. Милагрос умиленно глядела на зверьков.

Фелисидад насвистывала сквозь зубы модную песенку.

Милагрос ткнула дочь пальцем в бок:

– Посмотри, какие они смешные!

– Заведи себе носуху, как кошку, мамита…

– Не мели чушь! Носуха – зверь свободный!

– Я тоже свободный зверь!

– О да, ты зверь, зверюга!

Шли дальше. Гора росла перед ними и вырастала. Сколько бы они ни шли – все далеко было до вершины.

– Мама, а пирамида на вершине? – тоскливо спросила Фелисидад. Ей уже надоело это путешествие. Лучше бы она сегодня опять прискакала в кафе к Алисии!

На мгновенье перед ее лицом закачалось острое, как обсидиановый нож, лицо того худого марьячи. Он похож на таракана. Кукарача. Да, стоп, Кукарача. Они так его и зовут, его друзья. Жарко стало животу, груди. Влюбилась?! Еще чего! Просто он прикольный! И поет хорошо.

– На вершине, конечно, где же еще!


И вот она, вершина. Уф. Наконец-то!

Древние камни пирамиды залиты бычьей кровью заката. Раскалились за день.

– Фу, какая же она маленькая, – разочарованно пожала плечами Фелисидад, – какая дохленькая!

Пирамида, сгорбившаяся в закатных лучах черная каменная носуха.

Милагрос сложила руки на груди и что-то пошептала.

Потом крепко, горячей рукой взяла дочь за руку, и дочь вздрогнула.

– Мама! Больно!

– Умей терпеть. Умей не кричать.

Мать не выпустила ее руки. Потащила за собой. Шаги Милагрос внезапно стали крупными и резкими, как у мужчины. Фелисидад еле поспевала за ней.

Они вместе, рука в руке, вошли в низкую маленькую дверь, зияющую чернотой в каменной кладке. Фелисидад подумала: как мы увидим друг друга во тьме? Но близ входа сидела девушка, а перед девушкой стояла корзина, а в корзине лежали свечи, много белых толстых свеч. Милагрос дала девушке деньги, девушка, шаря странно дрожащими пальцами в воздухе, протянула Милагрос две свечи.

Фелисидад увидала: девушка – слепая.

И ей захотелось склониться и поцеловать слепую девушку.

И она сделала это.

И мать одобрительно смотрела, как смешались кудрявые волосы двух девушек – слепой и зрячей.

Слепые губы нашарили зрячие губы. Слепая щека коснулась зрячей щеки.

Слепая рука нашла зрячую руку, и слепой лоб лег в зрячую ладонь.

И Фелисидад почувствовала себя слепой, а слепую девушку – видящей все-все.

Вырвала руку. Поклонилась слепой продавщице огня.

– Спасибо… большое…

Милагрос вытащила из кармана спички. Фелисидад – зажигалку. Кто скорее зажжет огонь?

– Ты куришь, дочь!

– Сколько раз говорила уже тебе: нет, мама, нет, мама, нет!

– Откуда ж у тебя зажигалка?

– Парень подарил.

– В кафе у этой шлюхи Алисии?

– Мама, она не шлюха! Она просто немножко пьет! На текилу подсела!

– Как звать парня?

– Кукарача.

– Прекрасное имечко. Ты с ним целовалась?

– Хотела бы! Да ему плевать!

Все это они шептали друг другу на ходу. Фелисидад прыснула в кулак.

– Замолчи, – сказала мать. – Молчи. Помолись лучше.

– Кому, мама? Иисусу?

– Нет. Предкам.

Они зажгли свечи. Несли прямо перед собой, перед грудью. И живой огонь освещал их смуглые, такие похожие лица.


Что происходило во тьме? Тьма была всегда. В ней горели два жалких светильника. Когда-нибудь закончится жир в плошках, и огонь догорит. Пока горит – надо успеть.

Обе женщины разделись догола. Фелисидад пыталась хихикать. Смех ломался, бился о своды пирамиды хрустальными брошенными рюмками.

Мать сказала: наши предки родом из Ацтлана, белой и золотой земли на Севере. В Ацтлане никогда не заходит солнце, ходит по кругу. На солнце в Ацтлане можно глядеть. Есть люди, что глядят на солнце и не слепнут. Я тебя научу.

Мать сказала: на небе солнце, на земле Царь Солнца. Великий Змей и держит солнце в зубах, пасть его пылает. Наши предки изготавливали из золота маски Царя Солнца. Еще они знали, сколько дней Утренняя Звезда танцует свой танец вокруг солнца. Предки знали все про людей и зверей. Они знали: звезды, люди и звери родились из расплавленного золота солнца. И у них общая кровь и общая Сила.

Мать шептала ей: я научу тебя превращаться. Ты будешь не только человек, но и зверь. И птица? И птица. И улитка? И она.

И змея, да, и змея тоже, Сихуат-коатль, прародительница людей.

Мать не давала ей пить ничего опьяняющего: Милагрос опьянила дочь дыханием, стуком каблуков, щелканьем пальцев, жестами рук перед широко открытыми глазами девушки. Фелисидад превратилась в змею и поползла по камням. Ей стало дико, страшно. Она подумала: как теперь вернусь в свое милое тело? Вернулась. Мать ее вернула. В смехе белели во тьме зубы Милагрос. Фелисидад пыталась смеяться, но страх был сильнее насмешки. Когда Милагрос протянула к дочери руки и прошептала: «А теперь стань пантерой!» Фелисидад опустилась на четыре лапы, выпустила когти и стала пантерой. В животе перекатывалось глухим громом рычанье. Теперь уже не так страшно. Теперь – любопытно. Прекрасно чувствовать сильное тело под бархатной шкурой, мощные хищные мышцы. Таких у нее не было даже в самом быстром и страстном танце.

В руках у Милагрос явилась бычья шкура. Она живо накинула ее на черную пантеру, и пантера опять стала дрожащей нагой девушкой. Милагрос присела на корточки, вынула из сумки высохшую пантерью лапу и острый нож. Ножом разрезала себе руку чуть ниже локтевого сгиба. Обмакнула лапу в кровь. Фелисидад стояла прямо, выпятив грудь и подтянув живот. Мать медленно рисовала на смуглом теле, в пятнах гибнущего света, красные разводы, узоры и стрелы и иные знаки.

Среди рисунков на животе Фелисидад вспыхнул один: женщина и бык.

И как только Милагрос нарисовала пантерьей лапой красного быка на смуглой девичьей коже – бык появился. Черной горой вышел из стены, из древней каменной кладки. Чтобы не закричать, Фелисидад прижала ладони ко рту.

Бык шагнул к Фелисидад, обнюхал ее. Мать всунула ей в руку нож. Фелисидад сказала бешеным взглядом: мама, я не могу! «Можешь», – закрыла мать глаза. И тогда Фелисидад взмахнула ножом. Горло. Черная шкура. Жаркая кровь. Вечная смерть.

Это тоже танец, девочка, всего лишь танец, сон, бред.

Нет. Это еще жизнь. Это тоже жизнь.

Бык замычал густо, пьяно и рухнул к ее ногам. Фелисидад стояла с ножом в руке и глядела на тушу. Спина ее тряслась и выгибалась. Она плакала. Мать вымазала в крови ладонь и провела всей пятерней по дочкиному лицу.

Шкура исчезла. Бык пропал. Голая стояла Фелисидад во тьме и плакала, плакала. И смеялась.

Потом обе надели платья, и Милагрос взяла Фелисидад за руку и потащила за собой. Фелисидад шла покорно. Если бы сейчас мать вынула другой нож и зарезала ее – она бы не удивилась. Они вышли на вершину пирамиды. Россыпи звезд горели над ними. Страшно много звезд, сплошные звезды, зерна миров. Кто посеял? Когда взойдут?

– Мама, – сказала Фелисидад хрипло, – они молчат. Всегда молчат. И это ужасно.

– Кто?

– Звезды.

– Я научу тебя разговаривать с ними.

– Сейчас?

Фелисидад облизнула соленые от материнской крови губы.

– Я научу твою душу выходить из тела.

– Мама, зачем мне это надо?

– А зачем я тебя родила?

Они обе легли на спину, лицом к звездам. Холод каменных плит легко пробирался сквозь тонкую ткань платьев. Фелисидад согнула ноги в коленях, приняв позу роженицы. Она увидела: она – старуха, и лежит в постели, окруженная огромным многолюдным семейством, все с печалью и сожалением глядят на нее, а она лежит без движенья, и вокруг нее белые цветы, белые салфетки, пузырьки и флаконы и коробки с лекарствами и фарфоровые чашки с целебным питьем. Зачем клубятся тучи цветов? Кому нужно это цветочное безумие? Моя душа юная, и время ей ничего не сделает. Я старуха, зубы повыпали, кожа сморщилась, рожа страшная, – а душа молодая, и сейчас она выйдет из-под ребер и уйдет навсегда к веселым звездам.

И сальсу там любимую будет танцевать!

Бабочка нежного света осторожно и красиво вылетела из груди Фелисидад. Ей стало легко и приятно. Она подумала освобожденно: и это навсегда. Издалека, с другого края Земли, она еле услышала истошный крик матери: «Фели! Вернись! Вернись!»


Она вернулась.

Кровавые рисунки на теле подсохли, узоры и древние буквицы превратились в коричневые потеки. На последний автобус они не успели бы все равно. Ночевали в мотеле близ пирамиды; хозяин, милости ради, взял с них совсем немного песо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации