Текст книги "Честь – никому! Том 3. Вершины и пропасти"
Автор книги: Елена Семенова
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Глава 7. Последний путь
Конец ноября 1919 года. Москва
У зверя есть нора, у птицы – гнездо, Сын же Человеческий не имеет, где головы приклонить… Звери и птицы всегда найдут себе пропитание, а что делать человеку? Человеку, имеющему несчастье принадлежать к вымирающему классу культурных людей? Царь-Голод об руку с тифом и лихоманкой воцарился в Москве, унося каждый день обильную жатву. Проснувшись этим утром, Юрий Сергеевич явственно ощутил, что не имеет сил подняться. Говорят, что сон притупляет голод, но и сон уже не выручал, хотя никогда в жизни не позволял себе Миловидов спать столько. Он и теперь не позволил бы, но каков выход? Электричество подавали в новую эру лишь на несколько часов в день, а ночи в ноябре были ранние. И свечей достать не вот удавалось – по тем ценам, по каким шли они, приходилось экономить каждый огарок. А без света ничего делать нельзя. Только спать. Как в деревнях прежде: с заходом солнца ложились, с зарёй поднимались. Первобытные времена! И жаль только, что Москва – не деревня была…
Сон не спасал. Больше десяти часов мёртво проспал этой ночью, а хоть бы чуть сил прибыло. От пронизывающего холода, от истощения тело словно онемело, а в голове растеклась липкая муть, в которой путались мысли. Пролежал ещё с час, а потом всё-таки совлёк измученное тело с постели, похлебал кипятку с лепестками роз, именуемого теперь чаем, поплёлся, пошатываясь, на службу.
А лучше бы и не ходил… Для чего было ходить, чтобы созерцать, как гибнут без следа труды всей жизни? День за днём утекали куда-то бесценные предметы искусства. Один реестр погибшего в Зимнем дворце мраком душу окутывал, парализовывал. Мягкая мебель и портреты Андреевских кавалеров проткнуты штыками, шкафы и прочая мебель изломаны в куски. На полу, как рассказывали, валялись разорванные исторические письма, заметки, записные книжки… Рисунки Жуковского! Миниатюры, портрет Императрицы Елизаветы Алексеевны, незаслуженно забытой Государыни, о которой князь Сергей Александрович собирал материалы и хотел писать, но не успел, злодейски убитый Каляевым. Украли множество ювелирных изделий, включая оклад Евангелия, из которого последнее было варварски вырвано и брошено на пол. Особенно усердствовали погромщики в покоях последнего Государя и его отца. Изломали мебель, в клочья изорвали важнейшие исторические бумаги, книги, портреты изорвали штыками так, что и восстановить нельзя оказалось. Среди прочих дивную работу Серова – портрет убитого Императора… А сколько ещё бесценных реликвий, невосполнимых мелочей стародавней жизни было утрачено! Слёзы наворачивались от мысли. Хорошо, сам не видел всего этого, а только от видевших слышал. Ещё и о том, что на стенах погромщики похабные рисунки изобразили. Свобода опять же!
Но хватало Юрию Сергеевичу и того, что видеть пришлось. Только изъятие церковных ценностей каким ужасом было! Циркуляром Комиссариата юстиции от двадцать пятого августа постановлено было, что на местах проводится «полная ликвидация мощей». Руки дрожали, когда читал. За окаянные эти три года уже успели шестьсот семьдесят три монастыря уничтожить, и над остальными дамоклов меч навис – последние дни доживали. И давно уже принялись за разорение мощей, но теперь приобрело это новое ускорение. Вскрыли раки шестидесяти трёх русских святых. И ничья рука не отсохла! Газеты захлёбывались: «Сама жизнь в лице обманутых трудящихся масс сбросила тайные покровы с раззолоченных рак, и религиозная тайна рассеялась!»; «Долой церковные застенки с мощами! К ответу чёрную рать! Да здравствует свет и истина!» Сто лет бы не читал профессор этой мерзости. Но князь Олицкий всякий день, как на работу, ходил к месту расклейки свежих газет (купить их совершенно негде стало), читал всё подряд, а вечером пересказывал, снабжая ядовитыми комментариями, на которые был мастак.
Теперь новое горе: добирались не отсыхающие руки до раки Преподобного Сергия. Уже с большой уверенностью говорили, что Лавру скоро закроют, а мощи великого Молитвенника Земли Русской осквернят и уничтожат.
И не в силах был Миловидов ничему этому помешать. Утешал себя тем, что хоть что-то сумел отстоять, что музей ещё сохранился и не был разграблен. А сегодня объявили решение: закрыть его, распределив часть экспонатов по другим музеям, а часть… Это точно знал Юрий Сергеевич: продадут. Продадут, не указав даже куда, и не раскрыв, на что затрачены вырученные средства. Молодое советское государство нуждалось в деньгах. А культура, искусство… Не такие же ли это реакционные понятия, как совесть, патриотизм, любовь? И зачем только дано глазам всё это увидеть? «Уснуть и видеть сны…»
Раздавленный и почти бесчувственный, Миловидов брёл по улице. Москва превратилась в средневековый городишко. Выбоины на дорогах, грязь, помои… Чтобы это всё расчистить, месяца понадобятся! Падал редкий снег с унылого неба, смешивался с грязью, с жухлой листвой. Оголённые ветви деревьев диковато топырились, ожидая белого убора. Время от времени дома вдруг начинали налезать друг на другу, кружиться, покачиваться, и Юрий Сергеевич останавливался, зажмуривался, чтобы справиться с дурнотой. Собственное тело казалось ему совершенно невесомым – подует ветер, и унесёт. Но крыльев не было, а ноги отказывались служить, и каждый шаг давался с трудом. Прежде можно было сесть на трамвай, остановить извозчика. Но бывшему человеку такая роскошь не по карману.
Из переулка вынырнула согбенная женская фигура, тянущая за собой тележку (санки, поставленные на колёса), на которой лежал дощатый, необтёсанный гроб. Какая привычная картина стала за последнее время! Теперь даже у близких не осталось слёз, чтобы оплакать дорогих покойников. А одно только слово, почти завистливое: «Отмучился, сердешный!» И некому стало отвезти гроб на погост. И несчастные вдовы, сироты впрягаются в телеги и сани, заменяя собой лошадей, и тянут горькую и тяжёлую кладь в последний путь, изнемогая. Миловидов снял шляпу, перекрестился. Женщина посмотрела на него слезящимися глазами и, всхлипнув, потащилась дальше, а гроб загремел следом. Она была тоже из бывших культурных людей – Юрий Сергеевич угадал это. И муж её, должно быть, имел немалый чин. И, вот, конец… Тащит его полуживая супруга к последнему пристанищу, утопая в грязи и читая непристойные надписи на тянущемся вдоль улицы заборе.
Заборы – вот, единственная стала свободная трибуна! Вот, где идейная борьба идёт! И полный спектр мнений представлен: от «Бей жидов!» до «Смерть белогвардейцам!», от «Бей Ленина!» до «Смерть попам!» И уж конечно непечатными словами многое. Это и есть «свобода»: нацарапать на заборе неприличное слово, а того лучше, выкрикнуть его во весь голос. С упоением. Свобода варвара…
Долго блуждал Миловидов по городу, то ли пытаясь собрать свои разрозненные мысли и чувства, то ли истомить оставшиеся силы так, чтобы вовсе никаких не осталось ни мыслей, ни чувств. Наконец, внезапный толчок, чуть было не повергший его на землю, заставил Юрия Сергеевича очнуться. Это наскочил на него какой-то сильно спешащий молодчик с бычьей шеей и скуластым лицом. Само собой, и не подумал извиниться, а пёр дальше в полнейшем убеждении, что всё остальное должно расступаться перед ним.
Осмотревшись, Миловидов обнаружил, что ноги принесли его к Мясницким воротам. Здесь громоздилось некое странное сооружение, частично скрытое от взоров публики дощатым заграждением. Доски, впрочем, уже изрядно поредели, разбираемые на топку несознательными горожанами, и сооружение можно было рассмотреть. Это был изваянный футуристами памятник Бакунину. Нечто бесформенное и пугающее, не похожее не только на человека, но на любой какой ни на есть предмет. «Дух разрушающий есть созидающий дух» – было высечено на постаменте чудовища. Памятник духу разрушающему – актуальнее некуда! Этот дух властвовал теперь надо всем, и в его жутковатой атмосфере приходилось существовать…
Созерцая произведение футуристической мысли, Миловидов, наконец, решил, куда, собственно, он направляется. Возвращаться домой не хотелось, нужно было поговорить с кем-то, выговорить наболевшее. Побрёл в направлении бывшего Свободного театра. На набережной остановился, уставился на чёрную, ещё едва тронутую льдом гладь воды, борясь с очередным приступом тошноты и головокружения. Вода магнитом тянула его к себе, зачаровывала обещанием вечного покоя. Юрий Сергеевич боялся долго смотреть на неё. В последнее время им, вообще, стал часто овладевать безысходный, беспричинный страх. Не страх пред смертью, перед тяготами жизни, перед людьми, а более всего страх самого себя. Миловидов чувствовал, что нервы его истощены ещё более тела. Его всё чаще подводила память, и по временам он не мог вспомнить простейших вещей, которые знал всегда. Юрий Сергеевич боялся потерять рассудок, окончательно утратить контроль над своими расшатанными нервами. Но страхом этим даже поделиться не с кем было.
– Не надо, – вдруг произнёс мелодичный голос рядом.
Миловидов обернулся. В нескольких шагах от него стояла молодая девушка в пальто и платке. Причём платок этот был повязан ею не на революционный манер, а по-русски, по-монашески.
– Что – не надо?
– Того, что вы хотите сделать. Не надо! – повторила незнакомка и ушла.
Почему-то показалось Юрию Сергеевичу знакомым её лицо. Где же мог видеть? Проклятая память, как тяжело стало извлечь из неё что-либо… Припомнилась недавняя лекция. Слушатели – молодёжь. Сплошь революционная. Никому никакого дела до больного профессора, слабым голосом пытающегося донести до них какие-то вечные истины. Переговаривались, посмеивались. И нельзя было прикрикнуть на них, призвать к порядку. До слёз обидно было. Они предательски наворачивались каждую минуту, но сдерживался, терпел эту муку. Ещё и голос заставлял не дрожать от слабости. Наконец, истекло отведённое время, и слушатели расходиться стали, на профессора даже не глядя. И вдруг подошла девушка, протянула небольшой букет, сказал просто и искренне:
– Спасибо!
И убежала точно так же. Даже не успел Юрий Сергеевич поблагодарить её. А поблагодарить – так хотелось! В тот день порывом своим она буквально воскресила его, подала надежду, что всё-таки не напрасны его усилия. Если хоть одна душа откликнулась… Может, эта девочка в будущем продолжит дело сбережения памяти, культуры. И вспомнит добрым словом… Да что там! Просто радостно было живую душу увидеть.
Тогда упорхнула она. Исчезла и теперь, как мираж. И снова не успел Миловидов удержать её, спросить имя. А, может, она привиделась только? В больном воображении?..
Снег густел и уже покрывал белой заметью тротуары и карнизы домов. Когда Юрий Сергеевич добрёл до театра, даже мостовые были устланы тонкими снежными коврами.
В театре полным ходом шла репетиция. Герман Ильдарович сидел в первом ряду, устало объяснял что-то актёрам. Он уже не взлетал, как прежде, на сцену, чтобы показать, как нужно произносить ту или иную реплику, и каждый в театре знал – Сапфиров болен. Болен серьёзно. Надеялись, как всегда, на чудо, но в глубине души знали, что дни мастера сочтены. Он и сам знал это. Но не показывал виду. Утром наблюдал за репетицией, сам не участвуя в ней, ибо свою роль ему не нужно было оттачивать – он и ночью разбуженный сыграл бы её виртуозно. Вечером – выходил на сцену и играл так, что никто и заподозрить не мог, какого усилия воли это стоит.
Прежде Миловидов частенько бывал в театрах. Не было, пожалуй, такого спектакля в обеих столицах, какого бы он не видел, не было актёра, которого бы не знал. С иными и лично знаком был неплохо. А после катастрофы забыл в мир кулис дорогу. И лишь с появлением Сапфирова обрёл вновь. «Фауст», поставленный мастером, произвёл на Юрия Сергеевича впечатление потрясающее. За два беспросветных года ни одно событие не вызывало у него такого искреннего восторга и восхищения. Теперь он нарочно пришёл в театр, чтобы поговорить с Германом Ильдаровичем. Отчего-то казалось, что Сапфиров легче поймёт его, нежели кто-то другой.
Мастер сидел, укутавшись в плащ, скрестив руки на груди. В полумраке хорошо различимо было его бледное лицо. Заметив вошедшего Миловидова, он тотчас пригласил его сесть рядом:
– Что-то случилось, Юрий Сергеевич?
– Они приняли решение закрыть музей.
– Вы ожидали иного?
– Герман Ильдарович, да ведь это же катастрофа… Маленькая катастрофа, ставшая частью большой, всеобщей… У меня такое чувство, словно рухнула последняя опора, словно распадается всё.
– Всё, действительно, распадается, дорогой профессор. Но не стоит так близко принимать это к сердцу. Периоды распада естественны.
– Не утешайте! Они же разграбят всё культурное наследие… Мы даже не узнаем, что и куда делось. Мы навсегда потеряем величайшие произведения искусства! – с отчаянием воскликнул Миловидов.
Сапфиров вдруг сжал зубы и поморщился от боли, прикрыл на мгновение похожие на спелые маслины глаза.
– Герман Ильдарович, вам бы не стоило каждый день приходить на репетиции. Вы напрасно пренебрегаете советами доктора. Он, кстати, говорит, что операция могла бы помочь…
– Дмитрий Антонович на днях вступил в партию, вы уже знаете?
– Нет, я не слышал… Не думаю, чтобы он это сделал из искренних побуждений.
– А не всё ли равно, по каким побуждениям человек совершает гнусный поступок? – пожал плечами Сапфиров.
– Мне не менее вашего не нравятся большевики, но я не могу осуждать…
– Дело не в большевиках. Если бы доктор вступил в иную партию, я бы сказал то же самое. Потому что любая партия – гнусность. Представьте себе мозаику. Целиком она образует единую и прекрасную картину. Но что такое отдельный её кусочек? А представьте, когда такой кусочек заявляет, что он один составляет целую картину! Вот, это и есть партийность. Или представьте, что один какой-нибудь орган пытает представить себя всем организмом. Партии, профессор, это глупость и гнусность.
– Думаю, князь Владимир Владимирович не разделил бы вашего мнения. Он, как истинный англоман, считает партийный строй лучшим изобретением человечества. Он счёл бы вас за консерватора и ретрограда.
Сапфиров улыбнулся:
– Это было бы забавно, чёрт побери… Никогда ещё в ретрограды меня не записывали. Тоже глупость. Консерваторы – тоже партия. А я – вне партий. Партия навязывает своим адептам догмы, ограничивает их самостоятельность, лишает свободы мысли. Человек, вступающий в партию, отказывается от части собственного «я». Сам себя загоняет в кабалу. Я, профессор, против партий, против любого диктата.
– Вы анархист?
– Анархисты – тоже партия. А я – просто свободный человек. Не зависящий ни от кого. И своей свободы я не променяю ни на что.
– Советами доктора вы пренебрегаете из-за его партийности?
– Я не жалую докторов, Юрий Сергеевич. Да и какие его советы мне следует слушать? Меньше работать? Самый глупый совет, какой можно дать человеку, для которого работа единственное в жизни счастье. Если бы я работал меньше, так уже и не жил бы. Вы знаете ли, насколько продлевают мне дни выходы на сцену, вид зрительного зала, овации? Да ни одно снадобье не дало бы мне большего! А от операций увольте. Я не хочу кончить своих дней на больничной койке с распоротым животом. Я умру здесь, – Сапфиров указал рукой на сцену. – В крайнем случае, за кулисами, отыграв последний спектакль и услышав последнее «браво». Что может быть прекраснее такой смерти?
– Не боитесь отойти к Богу в образе Мефистофеля?
– Ничуть. Так даже красивее. Профессор, красиво прожить жизнь – это искусство. Но не меньшее искусство – красиво уйти из неё. Свою жизнь я прожил легко и красиво. У меня не было и нет ничего, что бы привязывало меня к какому-то месту. Ни дома, ни семьи, ни состояния. Один саквояж, с которым я исколесил полмира. Я видел многие страны, выступал на бесчисленном множестве сцен. Я изучал всевозможные вероучения, от христианства до буддизма, от оккультизма до конфуцианства. И подчас мне чудилось, что моя душа смутно помнит минувшие эры, в которые она несомненно жила. Я знал выдающихся и интереснейших людей. Я играл множество ролей, о которых можно лишь мечтать. Я никогда не голодал, но никогда не имел ничего лишнего, а потому избавлен был от забот об этом лишнем. Единственное, о чём я сожалею, что не родился веком раньше, чтобы встретиться со стариком Гёте, который один был умнее всех немецких философов и тибетских лам вместе взятых. Теперь осталось красиво уйти из этой жизни.
– А что, по-вашему, означает уйти красиво, кроме смерти на сцене?
– Чехов ушёл красиво. С бокалом шампанского в руках…
– Стахович покончил с собой…
– Нет, – Сапфиров опять поморщился. – Это некрасиво. Удавиться на ручке двери. Аристократу! Офицеру! Артисту! Никуда не годится.
– А если бы не на ручке двери?
– Воин, который падает на свой меч, чтобы избежать пленения, умирает красиво. Наша известная певица, принявшая яд во время выступления на глазах предавшего её возлюбленного, тоже ушла красиво…
– Вы, Герман Ильдарович, как-то уж очень режиссёрски смотрите на смерть, – покачал головой Миловидов.
– Я и на жизнь смотрю режиссёрски. А что, собственно, вы желали бы услышать?
– Не знаю… Церковь считает, что самоубийство это грех.
– Но я не церковь. Я вообще избегаю употреблять слово «грех». То, что совершенно естественно для одного, может оказаться греховным для другого.
– Это софистика…
– Отчасти. Но понятием «грех» я могу апеллировать только в отношении себя. Я знаю, что я не должен делать ни при каких обстоятельствах. Но я не требую того же от других.
– Мне, знаете ли, всегда было отчаянно жаль Шумана, – сказал Миловидов, возвращаясь к своей мысли. – Он чувствовал, что рассудок предаёт его. Он хотел покончить с этим прежде, чем ум его окончательно помрачится, чтобы не мучиться самому и не доставлять хлопот другим. А ему помешали… Выловили из воды, спасли. И он был обречён ещё годы провести в доме скорби. Зачем его спасли? Разве он не имел право так распорядиться?
Сапфиров тяжело повернулся в своём кресле, внимательно посмотрел на Юрия Сергеевича, сказал серьёзно:
– Вы мысль эту оставьте, пожалуйста. Я не церковь и не судья, но, если уж говорить не режиссёрски, а по-человечески, то самоубийство мне не кажется достойным исходом. Как вы считаете, профессор, у меня есть причины для него? Я отлично знаю, что жить мне осталось, в лучшем случае, полгода. И все эти полгода я буду обречён на мучительные боли, которые, в конце концов, станут невыносимыми, которые уже не одолеет даже морфий. Есть от чего прийти в отчаяние, как вы считаете? Но я же не прихожу! Наша жизнь, а сегодня особенно, предоставляет нам великое множество возможностей проститься с ней, не прилагая к этому собственной руки. Подобный ход был бы слабостью, бегством…
– Вы правы, конечно… – вздохнул Миловидов. – Я слишком растрепался. И это сегодняшнее известие… Я пойду. Простите, что отнял у вас время.
– О чём речь! – Герман Ильдарович с заметным трудом поднялся, крепко пожал ему руку. – Держитесь, профессор! Всё ещё наладится, – усмехнулся, – поверьте Мефистофелю.
– Спасибо вам, – тепло поблагодарил Юрий Сергеевич.
– До вечера! А, может, вы задержитесь до конца репетиции? Вернулись бы вместе. А то вы чересчур встревожили меня, страшно, чтобы вы шли один.
– Не беспокойтесь. То, что я наговорил вам, просто бред усталого человека… Не придавайте большого значения… Спасибо, что выслушали. Простите…
И снова тянулись грязные, едва припорошенные снегом улицы. И на одной из них опять видел Миловидов вдову, но теперь на её тележке лежал не гроб, а вязанка досок, дрова, которые тянула она из последних сил, чтобы обогреть свой угол, где, быть может, ждали её голодные дети. Слёзы подступали от этой картины, от вида испитого лица в ранних морщинах. И ничем не мог помочь Юрий Сергеевич её беде, отступил, пропуская её и сам провалившись при этом ногой в лужу.
Наконец, ступил в квартиру, переобулся спешно, не снимая пальто, прошёл в комнату.
– Надежда Арсеньевна, а нельзя ли поленце в печь бросить?.. Невозможный холод…
– Юрий Сергеевич, милый, так ведь дров нет у нас, – послышался в ответ усталый голос Олицкой. – Тимоша обещал к вечеру раздобыть.
Вот же расстепель… Полдня проболтаться по улицам и не сообразить прихватить хоть какую-нибудь доску! И нечего на слабость валить… Женщины и дети на себе возят и носят дрова и воду, а профессор-белоручка ни к чему не годен… Миловидову стало совестно, но идти искать дрова в промокших ботинках он не отважился. Укутался пледом поверх пальто.
– Надежда Арсеньевна, а вода-то хоть есть сегодня?
– Нет и воды. Володя пошёл за ней.
Миловидов представил себе князя Олицкого, тащащего вёдра с водой. Ничего не скажешь, дожили… И не стоило бы ему, право. Ему, пианисту, руки надо беречь.
– А Ольга Романовна?..
– На Сухаревку ушла с Илюшей. Я думала с ними пойти, да ноги разболелись опять. Дмитрий Антонович говорит, что это от холода и сырости, – последовал тяжёлый вздох. – Как мы надеялись, что к зиме уже Деникин придёт. А он так и не пришёл… Володя сегодня утром бегал читать газеты, что вывешивают. Пишут, что Деникин отступает. Троцкий уже похваляется разгромом обоих белых фронтов…
Голос Олицкой звучал монотонно, созвучно подающему за окном снегу. Больше всего она беспокоилась о муже, болезненно переживающем «неурядицы», жаловалась привычно на сумасшедший рост цен…
– Боже мой, а ведь раньше было центральное отопление, водопровод… Электричество! Даже неизвестно, дадут ли его сегодня хоть на несколько часов. Может быть, Володя прав, и надо уезжать? В Италию… Там сейчас так тепло, так солнечно… Мы с Володей там однажды целый год жили. Потом ещё в Париже, в Дрездене… Но Италия лучше. Там так спокойно, так тепло…
– Да, Надежда Арсеньевна, вам стоило бы поехать, – сказал Миловидов. При упоминании о Париже сердце болезненно дёрнулось воспоминанием о Мари и девочках. Несколько месяцев назад от них было нежное письмо. Мари же не приписала ни строчки. Спасибо, хоть не запретила девочкам написать…
– Вы думаете?
– Уверен. Вам необходим тёплый климат для лечения. И Владимиру Владимировичу нельзя дольше продолжать так… В Италии он наверняка смог бы обогатить культуру новыми произведениями.
– Но вы же не едете…
– А я, Надежда Арсеньевна, уже ничего и никого не могу обогатить.
– Зачем же вы так? Ах, Боже мой, вы ведь ужасно продрогли, должно быть… Я сейчас встану и вскипячу вам чаю.
– Нет-нет, не нужно! Мне надо немного поработать, пока дневной свет ещё не угас.
Юрий Сергеевич разложил на столе бумаги и, глубоко вздохнув, принялся за письмо. Писал он Луначарскому, надеясь убедить наркома в важности сохранения музейных экспонатов. Несколько раз такие обращения уже помогали, и теперь Миловидов решил снова прибегнуть к этому средству. Всё-таки рано было сдаваться, не испробовав все возможные пути. Руки дрожали не то от холода, не то от нервного напряжения, плед наброшенный на плечи согревал мало, и в глазах время от времени темнело, но мало-помалу черновой вариант письма начинал обретать приемлемые формы. Вот, как бы переписать его ещё должным образом. Да не так-то просто это, когда руки ходуном ходят. Попросить кого-нибудь? Неловко даже. И без того все заняты делом, и хватает всем своей усталости. Прерваться, выпить кипятку – может, легче станет…
В дверь постучали.
– Надежда Арсеньевна, не вставайте, я открою! – крикнул Миловидов поспешно и, оставив плед, направился к двери.
На пороге Юрий Сергеевич увидел незнакомую женщину довольно приметной наружности. Интересное, хотя несколько жестковатое лицо, крупный, как у горных красавиц, нос, зеленоватые, пристальные глаза, густые цвета тёмного янтаря волосы с редкой проседью… Одета при этом просто, ничем не выделяясь. Спросила низким, с лёгкой хрипловатостью, но приятным, впрочем, голосом:
– Это квартира Ольги Романовны Вигель?
– Да… Но её сейчас нет. Она будет только к вечеру.
– В самом деле? – женщина нахмурилась. – Это очень жаль. Мне непременно надо было её видеть.
– Так вы можете обождать её или зайти позднее.
– Увы, как раз этого я и не могу. Ни обождать, ни зайти позднее. Я в Москве проездом, и времени у меня нет.
– В таком случае, может быть, передать что-нибудь Ольге Романовне? Я старинный друг её семьи и здесь живу. Скажите мне, а я передам ей.
Женщина немного подумала:
– Как ваше имя?
– Я профессор Юрий Сергеевич Миловидов. А вы?..
– Это неважно, – женщина явно торопилась и не особенно заботилась о правилах хорошего тона. – Что ж, другого выхода у меня всё равно нет. – Достав крохотный свёрток, она протянул его Юрию Сергеевичу. – Вот, передайте ей это. Прощайте.
Последних слов Миловидов уже не расслышал. Он стоял, словно оглушённый, и всё окружающее плыло перед его помутившимся взглядом. В этом свёртке он увидел крест, крест, который не мог не узнать. Это был – Лёвушкин крест, крест, надетый на него матерью, её благословение… Лёвушка никогда бы не расстался с ним, если бы… Два года Юрий Сергеевич не имел вестей от старшего сына. Два года мечтал ещё хоть раз увидеть и обнять его. Два года боялся, как самого страшного в жизни, что придут, напишут, позвонят – и сообщат, что Лёвушки больше нет. И, вот, сбылось. Пришла эта странная вестница и принесла крест – как последнее сыновнее «прости». Как завещание. Как указание. В один день жизнь утратила последний смысл, прервались хрупкие нити, ещё привязывающие к ней. Кто сказал, что Господь никогда не посылает нам испытаний выше наших сил?.. Неправда! Этого последнего испытания, последнего сокрушительного удара уже не могла выдержать душа Миловидова…
– С вами всё в порядке?
Ах, не успела уйти сразу! Заметила, что как-то уж слишком посерело и без того прозрачное лицо профессора. Замешкалась.
– Вам нехорошо?
Словно не слышал. И вдруг, так и не ответив ничего, повалился на пол бесчувственно. Этого только и не доставало Полине! Как чувствовала же, что не надо в этот дом ходить! А теперь и не уйдёшь же! Не бросишь беднягу лежать так… Наклонилась к нему, крикнула:
– Эй, есть дома кто?
На зов из комнат тяжело вышла полная женщина с приятным лицом. Сплеснула руками:
– Господи! Юрий Сергеевич, милый, что с вами?! – подняла вопросительные глаза на Полину.
– Принесите воды, или какие-то соли… – едва унимала Полина раздражение. Время, драгоценное время утекало между пальцев. – Простите, я должна идти!
– Постойте! – что-то испуганно-молящее было в голосе женщины. – Помогите хотя бы перенести его в комнату, мне одной не справиться…
И следовало бы отказать, пускай бы сами разбирались, но не смогла. Дотащили профессора до комнаты (не тяжело вовсе оказалось – так лёгок он был, Полина бы и одна справилась), уложили. Пока перепуганная толстушка, видимо, больная ногами, ходила на кухню за водой, Полина положила на стол адресованный Ольге Романовне свёрток, выроненный несчастным стариком, и поспешно сбежала из квартиры, боясь, что ещё что-нибудь задержит её.
На улице уже сгущались сумерки, и от волнения Полина покусывала кончики затянутых в перчатки пальцев. Хоть бы уж не потеряли там записку в суматохе… Нужно было просто отказаться передавать её. Сущее безумие было: ехать в Москву под видом красной комиссарши и иметь при себе крест и записку деникинского офицера к матери. Да найдись это всё при обыске, случись таковой, несдобровать бы Полине! Но и не хватило духу от лишнего этого риска уклониться. Кто был ей капитан Николай Вигель? Посторонний человек. Но этот человек однажды, переборов собственное горе и усталость, пришёл к ней, чтобы передать последнее «прости»… Мог бы тоже не приходить. Не была она ни женой, ни сестрой, ни матерью тому, о ком пришёл он сообщить скорбную весть. Долг платежом красен. Да к тому же искренне посочувствовала Полина бедной старой женщине, оставшейся одной в Москве и так долго не имеющей никаких известий о родных. А потому согласилась передать весточку: крохотную записку, на клочке бумаги нацарапанную и крест. Вшила этот свёрток под подкладку пальто – Бог не выдаст, свинья не съест. И, вот, довезла благополучно. Немного тревожило, что не в собственные руки отдала Ольге Романовне. Но ничего не попишешь. Да и не кому-нибудь отдала всё же, а известному профессору. Полина труды его знала и, в Москве будучи, была когда-то давно на его лекции. А тут не враз признала – сильно переменился, сильно истрепала его жизнь.
Недолго оставались мысли Полины в доме Вигелей. Уже другие накатывали. В Первопрестольную приехала она лишь накануне. Большую часть пути проехала в обществе красноармейцев. Легко сошла среди них за свою, благо документ утверждающий её революционные заслуги, в контрразведке выправленный, с нею был. Хороший документ оказался. Полковник, который его ей вручал, пошутил: «С таким и в Кремль пустят!» Не знал, какую трепещущую струну задел. Так и загорелась сразу мыслью: в Кремль! В дороге солдаты к «товарищу Гербер» относились с большим почтением, а Полина вдохновенно рассказывала им истории из «своего революционного прошлого». Рассказывала и думала, что зря всё-таки положила свою цветущую жизнь на науку, а надо было в актрисы подаваться – таланта не занимать! Долго не хотели её в контрразведку принимать, но, когда приняли, то жалеть не пришлось. Полина словно рождена была для конспирации. Один Курск что стоил! Да разве один только Курск… Когда бы всё пережитое доверить бумаге, увлекательнейшая бы книга вышла! Жаль, некому будет написать.
Её поездка в Москву решилась ещё до Курска. В столицу уже посылали людей, но их перехватывали. Посылали и женщин, из доброволиц. Но удача не сопутствовала им, и они, отважные, приняли мученическую смерть в застенках чеки. Полина смерти не боялась. И мучений, которые ждали её в случае провала, она не боялась тоже. И легла карта наудачу с этой большевистской комиссаршей – решено было Полину в Москву послать. На возвращение её благополучное мало надеялись и поручения давали в один конец. В первую очередь, увидеться с оставшимися в столице представителями Национального центра, указали перечень имён и адресов, куда следовало наведаться. Все их Полина запомнила, чтобы не подвергать опасности людей наличием при себе списка. Столь важна была эта операция, что напутствие Полина получила от самого Главнокомандующего.
Когда решался вопрос о поездке, Добровольческая армия ещё победительно шагала, и велика была надежда на скорое взятие Москвы. Но покуда добралась Полина до столицы, ситуация на фронте переменилась. И совсем очевидно стало, что билет её – в один конец. Однако, все поручения требовалось исполнить вне зависимости от обстановки. И едва прибыв в столицу, Полина отправилась по указанным ей адресам. Далеко не всех удалось застать. Кого-то уже не было в живых, кто-то находился под арестом, иные покинули Москву, но хоть с некоторыми удалось снестись, передать всё, что требовалось. Ничего и никого не позабыла Полина, нигде не допустила оплошности. А теперь ждало её главное дело. Её собственное главное дело…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?