Текст книги "Один талант"
Автор книги: Елена Стяжкина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Этой мысли Павел Иванович говорит: «Стоп!» Не для того наш папа повесился, чтобы в доме тихо было и мухи не кусали. Плохо понятый анекдот, принесенный Павлом из детского сада, отец счел дерзостью, сыновней непочтительностью и почему-то диссидентской ересью. Ударил Павла по губам и приказал сорок минут мыть рот… Павел Иванович не силен в абсурде или думает, что не силен, но анекдотом этим спасается много лет.
Не для того расписание жизни сделано плотным, чтобы было время для мыслей, затягивающих туда, где твердой почвы под ногами нет. Не для того он обедает, прыгает, пожимает руки, перебирает бумаги, трется щекой о бритые и пудреные щеки коллег… Не для того, чтобы в конце недели на юбилее жены председателя одного из государственных комитетов натолкнуться на хмурые взгляды побежденных временем женщин.
Он напивается вдрызг, но ведет себя прилично. Хмельно прыгает глаз, но ноги, ноги держат. И его, и комок, который перекатывается от горла до самой задницы, натягивая то кишки, то слезные железы лишней жидкостью, готовой вырваться наружу. В таких состояниях Павел Иванович понимает отцово «ни вздохнуть, ни пёрнуть».
Он уходит, почти убегает, как ему кажется, по-английски. Находит в телефоне номер шамана и, обещая двойной, тройной, какой хочешь, гонорар, едет к нему – модному, медийно бубнящему идиоту.
«Догадайся, – требует Павел Иванович с порога. – Скажи, зачем я здесь?»
«Жена бросила», – равнодушно отвечает шаман, устало поглядывая на тяжелый посох, которым теперь час-другой придется стучать, разгоняя или созывая духов.
Не он.
Она.
Она его бросила. И сбежала в чужие края. Сбежала Мальвина, невеста моя.
Духи брезгуют пьяным Павлом Ивановичем, и он чувствует себя унылым, сильно набеленным Пьеро в длинной белой рубашке, напоминающей смирительную.
* * *
Ночью в доме холодно, но топить пока нечем. Лариса надеется на круглосуточный ларек. Улыбается покойной свекрови Елене Семеновне, которая ей говорила: «Запомни, это у вас там ларьки, кульки и сыр, у нас – киоски, пакеты и творог».
Она запомнила, но идет в ларек, чтобы купить водки. Запойным можно, не стыдно. У ларька – жизнь. Три мужика обсуждают виды на урожай подсолнечника.
Маслобойный завод кормил поселок всегда: при царе, деникинцах, махновцах, красных, при немцах тоже. Во власти и в безвластии. Семечку тащили через овраг окрестные крестьяне, били в масло по ночам, сливали в высокие узкогорлые бутыли, грузили их в большие холщовые сумки с лямками, сумки закидывали на плечи, уходили счастливые, оставляя плату сыром, салом, тканями или не всегда нужными деньгами.
Подсолнухи считались немножко сорняками. Они вымахивали в человеческий рост без полива, удобрений, правильной посадки. Они росли и под ливнями, и назло заморозкам. Они упорно находили солнце и разворачивались к нему все дни и все ночи. Взглядом этого поворота было никогда не поймать.
– Привет, Ляля. За водкой? С нами выпьешь?
– Привет, Юра. А есть?
– Так после десяти нет.
– Тогда выпью.
Лариса улыбается. Здесь она – Ляля. Детские дефекты речи. Непроизносимое «Лариса» сокращалось до «Лары». «Р» выпадала, «л» смягчалась, как смягчалось в поселке все.
– Привет, Митрич, привет, Саша. – Ляля узнаёт их всех. Лампа внутри ларька не выдает своих, прячет возраст изломами света. В полночь все превращаются в золушек. В тех, кто они есть на самом деле.
У Юры хорошие зубы. У Митрича, одноклассника, у Саши – почти соседа, через улицу второй дом слева – нет. А у Юры – хорошие, как цыганские. Лариса не помнит у него таких. Десять лет она списывала у него математику, а он дышал ей в затылок. Как не разглядела?
– Ну, за тебя, Ляля, – говорит Юра.
– Давайте, – соглашается Лариса.
Здесь не принято спрашивать: «Как ты?» С «как ты» все ясно, если ты есть, стоишь, пьешь, отзываешься на собственное имя.
– Спасибо. – Лариса закусывает протянутой Митричем конфеткой. – Пойду я.
– Проводить? – спрашивает Юра. – Я тут всех провожаю.
– Потом, – усмехается Лариса.
Потом наступит быстро. Как всем, так и нам.
Потом выяснится все про эти чертовы зубы, выросшие от барских щедрот. От аварии, в которой погибла его жена: «Маруся, помнишь?» Маруся – тихая, красивая, чуткая, как тушканчик. Когда пьяный мальчик въехал в машину, чтобы стереть Марусю и оставить его, Юру, он подумал: «Спасибо, Господи, что ты не дал нам детей». Маруся умерла такой целенькой, тихой, а Юра зачем-то выжил – покореженным, разломанным, злым. Вместо всего – кровь и мясо. Мальчик мчался, Юра стоял на обочине. В задаче спрашивается: кто виноват? А если мальчик – прокурорский сын? Зато Юре сделали зубы, залатали голову, аккуратно зашили то, что осталось от легкого, вставили отличный титановый стержень в ногу, вместо кости. Получился как новый. Дали инвалидность и два года условно. Но он провел их в больнице. Считай на курорте.
Потом наступит быстро, а в нем выяснится еще, что он – кобелище, к тому же запойный. Но дефицита в мужиках нет, особенно в таких. Тут отбивать не надо. Все по согласию. По желанию, если точно. А иначе что? Дрались бы за него бабы, а он бы пил-гулял и в ус не дул.
«А так дует?» – спросит потом Лариса у Митрича.
«Вдувает потихоньку», – нахально усмехнется тот.
* * *
У Павла Ивановича нет друзей. И никогда не было. В детстве это ощущалось через зависть. Мыслилось как нехватка или даже неполадка в собственном организме. Со временем стало ясно: мир – лестница. Чем ближе к вершине, тем меньше ступенек. Правильно задуманные дети не должны тащить за собой балласт. С собой можно брать только полезное и то, что не жалко сбросить. Наверху побеждает не тот, кто движется, а тот, кто дольше сохраняет равновесие при отсутствии движения. Велосипедисты называют это «сюрпляс». Великое искусство стоять.
Если у взрослого человека есть духовник и шаман, друзья ему не нужны. Но Павлу Ивановичу хочется с кем-то поговорить. Он понимает, что, даже если бы такой человек был, ничего бы не вышло. Без навыка доверять и чего-то еще, какой-то важной энергии тонкого мира, в который Павел Иванович верит, – ничего бы не вышло.
Лариса сказала ему: «Давай разведемся, Паша».
Он решил, что ослышался. Не понял. Страна не может развестись с Юрием Гагариным. Собака не может бросить хозяина, чтобы уйти в приют. Павел Иванович подумал, что это ультиматум, за которым последует перечисление требований по репарациям и контрибуциям. Было даже интересно, чего она захочет – шубу? Автомобиль? Переехать к нему за город? Потребовать верности? Он помнит, как усмехнулся, сел поудобнее, почти развалился на стуле, попросил сварить кофе…
А Лариса ничего не попросила. Она вообще редко чего просила. Дочку хотела назвать Наташей. Девять месяцев он соглашался, а когда дочь родилась, сказал: «Будет Леной». – «Ну как же? Ты же обещал!» – «Будет Леной», – повторил он.
Родители еще были живы. Отец жадно принюхивался ко времени. Мерил связями и деньгами новую географию. Хищно готовился к прыжку. Отсутствовал месяцами. Мать медленно сходила с ума. Забывала, какой день и час, могла днями не есть, не знала, где туалет, и острый запах мочи стал единственным запахом родительского дома. Лариса предлагала забрать мать к себе. Павлу это был неудобно. Ему нравилось навещать. Наведываться. Он ночевал у Елены Семеновны с разными подругами, представляя их медсестрами и сиделками. Дело было не в сексе, до которого часто не доходило, и не в жажде маленьких случайных приключений. Ему нужны были зрители материнского позора. Елена Семеновна протестовала: метила им туфли, как старая кошка. Когда Павел Иванович застукал мать, сидящую на корточках в коридоре, он едва сдержался, чтобы не дать ей затрещину. «Держи ровно спину, убери со стола локти…» Уроки хороших манер закончились. Но вместо жалости Павел испытывал стыдное торжество и брезгливость. Он договорился с психиатрической клиникой и положил Елену Семеновну туда, полагая, что хороший уход и компания единомышленников – это как раз то, что нужно.
Лариса забрала мать домой. «Твое дело», – сказал Павел и переехал за город. Так было даже лучше – облицовка, бассейн, регулярный сад… Конечный этап строительства растянулся на годы. И Павел контролировал и вникал с интересом, который ему самому казался живым и здоровым. Ему было радостно и свободно.
Он влюбился тем летом. Он испытывал только счастье и ничего больше. Ни угрызений совести, ни беспокойства, ни тревоги, ни желания глядеть на себя со стороны и изнутри.
Любовь – это когда не нужно говорить «прости».
Любовь не нуждается в извинениях.
Любовь – это когда ни о чем не нужно жалеть.
Они смотрели «Love story» на видео. Кассета была лицензионной, хорошего качества, без перевода. Love means never having to say you’re sorry.
«Не нуждается в извинениях», – настаивал он.
«Ни о чем не нужно жалеть», – смеялась она.
Жена карьерного дипломата. Рыжая, прошитая веснушками, как блестками. У нее была желтая лихорадка, которую она называла то желтым билетом, то золотой картой… У нее был муж, чья звезда загоралась в Юго-Восточной Азии. Она лечилась и уезжала, чтобы вернуться – с новым приступом болезни, приобретавшей хроническую форму. Лето длилось почти пять лет.
«Ты убила меня в тридцать три… А похоронишь в тридцать семь», – говорил он, зная, что разведется и похоронит себя для других женщин, женившись на ней. Не для того, чтобы иметь детей, а для того, чтобы просыпаться с женщиной, рядом с которой мир не нуждается в извинениях.
Отец нагрянул неожиданно. Попал в голость и предвечернюю случайную страсть. Одеться не дал. Сел в кресло, откашлялся. Налил себе вина из початой ими бутылки, выпил залпом, не пытаясь разобраться во вкусе, спросил: «Как порол его, знаешь? Рассказывал? Как пластинку Джо Дассена он у меня попер? Как прыщи свои, идиот, ртутной мазью натирал? Мать у него сейчас болеет. Знаешь?»
Она покачала головой.
«Значит, просто так третесь? – подытожил отец. – Пошла вон!»
Она засмеялась. Павел хотел надеяться, что это от неловкости, с перепугу. Но она смеялась раскатисто и содержательно, как дети в цирке.
Ощупывая все, что осталось от пяти лет безмятежности, Павел Иванович давно не называет это любовью. Но не обесценивает, потому что видит во всех ее веснушках открытие мира, где у штанов, машин, вин и коньяков появлялись имена, годы рождения и причудливые биографии, которые хотелось почему-то знать. Наслаждаться ими. Пробовать. Покупать. Трогать. Владеть.
Этот мир, наверное, не впустил бы Павла Ивановича без экскурсовода. Да он и сам бы не пошел. Что толку рассматривать благостный портрет Беатриче Ченчи, не ведая, что она была отцеубийцей?
Для того чтобы у вина, запонок, фильмов, путешествий, автомобилей появились вкус и история, их надо разделить с кем-то знающим и готовым получать удовольствие снова и снова. Даже в аду может быть сыро, пыльно и скучно. Если рядом нет Вергилия, ад – это просто ад.
Она делилась с ним плесневелыми до гнили сырами, жареными кузнечиками, фиолетовыми тюльпанами, палаццо Барберини, нидерландской огранкой алмазов, всевозможными версиями Пьеты, курительными смесями и опиумным маком, смешными трусами Dolce&Gabbana, замками Луары, сухими завтраками из мюсли. Она попыталась разделить с Павлом и «приотцовый» свой смех. Звонила, приезжала, передавала через водителя милые подарки… Но он бросил ее окончательно и бесповоротно. Насытился…
Эту мысль, как и почти все другие, Павел Иванович додумывает до конца: насытился и понял, что эта радость может быть бесконечной, самозарождающейся, автономной. Ей не нужен спутник. Но и он сам, Павел Иванович, этой радости не нужен тоже.
Отец умер через месяц. Все «спасаемое наше» акционировал и выгодно, аккуратно продал. Деньги вывел из страны осторожно, пользуясь причудливыми, сложносочиненными схемами. Контрольный пакет оставил в двух нефтеперерабатывающих комбинатах. За неделю до смерти составил подробное завещание на трех языках. Заехал к Ларисе: попрощался с внуками и велел Елене Семеновне не задерживаться.
Павел помнит свое злое удивление. Она, Лариса, не всплеснула руками, не стала возражать, не нашла простых слов о крепком отцовом здоровье, с которым можно пережить не только детей, но и внуков. Она достала бутылку водки, соленые огурцы, капусту – сама ее квасила, как заведенная, всю зиму, – сварила картошку в мундире и послала Леночку за колбасой и черным хлебом.
Павел взорвался шепотом: «Что ты тут, дура, поминки устраиваешь?!»
«За стол садись», – спокойно сказала она.
Отец слышал. Он, тренированный исповедник, был чутким к заспинным разговорам, недосказанностям, интонациям… Улыбнулся: «Хорошая ты баба, Лариса, только бесхарактерная».
«Так характер – это от болезни. Зачем здоровому человеку характер?»
* * *
«Этого не может быть, этого не может быть, этого не может быть, – повторяет про себя Павел Иванович. – Этого не может быть в нашем возрасте, в нашем положении, в нашей новой жизни… Этого не может быть. Этого не может быть со мной…»
Нет сил додумать эту мысль. И времени нет. У него эфир. Он эксперт на любимом вечернем шоу страны. Муж убил жену топором. Оба алкоголики-вырожденцы. Но высокий градус страсти.
Павел Иванович скорбит вместе со всеми женщинами державы. Он презрительно цедит: «Не мужчина тот, кто позволит себе даже в мыслях…»
Ведущий дежурно кивает Павлу Ивановичу и спрашивает у героя-убийцы: «Что вы сейчас чувствуете?»
Операторы надеются на искреннее слезливое раскаяние и дают крупный план.
«Чувствую? Так а больше ничего не чувствую. Так а не надо теперь думать, где она это, с кем она это… Хорошо я себя чувствую…»
* * *
Лариса обустраивается быстро. Покупает козу, загадывая корову на следующий год, белит потолок, намечает обои, заклеивая стены старыми газетами. За обоями приходится идти через овраг, в райцентр. Юра берется помочь.
– На себе, Ляля, волочить замучаешься.
– А на тебе?
– И на мне замучаешься. Зато не скучно.
Она смеется. Не спрашивает ни о чем. Легко соглашается. Слушает. Всю дорогу слушает побасенки, сплетни, старые новости. Его болтовней поселок оживает. Посмеивается отец, кряхтит в огороде школьная директриса, немцы кричат через овраг: «Хайль Гитлер!»
– Ты помнишь? А наши им: «Хайль-то оно хайль, тока мотоциклы свои попортите… В грязи завязнете, а брать у нас нечего…»
Лариса кивает. В их истории немцы – дураки. Осенью через овраг лезть не стали. Дождались морозов. На задницах вниз скатились в касках и с автоматами, а выкарабкаться не смогли. Хотя можно было, можно было… Если на плечи – верхний бы вылез, других бы вытащил.
– Нет, – возражает Юра, – дядя Петя хромой в кустах сидел, в воздух стрелял… Для острастки… Что ж они, не понимали? Кто ж себе пулю хочет? Они потом на свою-то сторону выползли…
Дядя Петя был председателем поссовета. После войны его наградили. Потом посадили за то, за что наградили. Решили: раз не убил никого – значит, шпион. Живым в поселок дядя Петя не вернулся. Он пришел призраком. При здоровье и всяком благополучии увидеть его было нельзя. Но мужики клялись: стоило чуть перебрать – он тут как тут. С ружьем. Стреляет в воздух, но намекает, что в случае продолжения безобразий не промахнется. Дети его тоже видели. То шпору у кого отберет перед экзаменом, то подзатыльник за воровство соседских яблок отвесит. Говорили еще, что собирал белье с веревок перед самым дождем…
– Призрак строителя коммунизма, – говорит Юра.
– Ага, – соглашается Лариса.
Соглашается еще на то, чтобы Юра был. На «городской» стороне оврага они договариваются о правилах запоя, в котором Юра буйный зверь. «Сам уйду, сам приду. Не ходи, не ищи, не зови, не проверяй. А если найдешь, то ничего не надо и кормить тоже не надо… И после ни о чем не спрашивай. Да?»
У него ясные глаза, глядя в которые Лариса хочет спросить: «Мальчик, кем ты хочешь быть?»
Пьющие мальчики умудряются так ласково останавливать время, что у них и в сорок, и в пятьдесят, и в шестьдесят есть светлое будущее. Они верят в прыжок, в чудо, в то, что печени хватит на любое перевоплощение, стоит только захотеть.
* * *
Павел Иванович всегда был уверен, что у него будет какая-то другая женщина. Он станет ее ждать, завоевывать, делать. Женщина представлялась легким, дымчатым привидением, из которого, как из портфеля, торчали немного банальные, почти бюрократические кусочки реального – тонкие руки с длинными пальцами, низкий, чуть хриплый голос, пряно-фруктовый запах, темные густые волосы. Воедино реальность не собиралась, потому что длинные пальцы завершались в воображении Павла Ивановича пугающими нарощенными ногтями, темные волосы сопровождались узкой полоской усов над верхней губой, а хриплый голос просил то водки, то сигарет «Прима».
Ту, Другую, никак не удавалось придумать. Но он знал точно: она будет.
До развода Лариса воспринималась как нечаянная промежуточная станция. Досадная, нелепая, не им выбранная. Он чувствовал, что просто остался на перроне, когда пресловутый вагончик тронулся.
Теперь, после, он дотягивал свои скорби до точного словесного воплощения и формулировал жестко: «Лариса – это все, чего я заслуживал. А значит, я не заслуживал ничего. Никогда и ничего».
Низкорослая, круглолицая, двойной подбородок, пошлые губы бантиком, толстые руки, коленки, похожие на шляпки шампиньонов, русые волосы, которые по-деревенски кудрявились от макушки к затылку – от пота, от всякой влажности, и от сухости тоже, и даже от подушки.
«И вот это меня бросило…»
Он отказался от ходьбы на орбитреке, от плавания, от бега трусцой, он отказался от всего, что не занимало голову. За эти месяцы он устал зло перечислять свои явные и скрытые достоинства – титул, сан, деньги, власть, телевизионность, мужскую силу – перечислять самому себе, чтобы снова и снова натыкаться на неизменный результат: «И оно посмело меня бросить…»
И после этого грубого «оно посмело» Павел Иванович прожорливо сглатывал нараставший в горле комок и привычно заколачивал гвоздь в крышку своего очередного гроба: «Не заслуживаю ничего. Меня нет. Меня никогда не было… Так мне и надо…»
* * *
Он хотел быть рантье. Любил Маркса и политэкономию за случайно подаренную мечту: жить с процента от капиталов. Носить шляпу. Курить сигары. Разбираться в чем-то таком, чему не может быть никакого применения. Путешествовать с Той, Другой женщиной. Смотреть на солнце через ресницы.
Попробовал.
После смерти отца Павел Иванович попробовал быть рантье. Денег хватало. Но оказалось, что все его новые, свободные, дни начинаются тревогой и завершаются ею. Оказалось, что он не может, не умеет быть сам с собой. Женщины, которые могли бы стать его Другой, настоящей, ничего не меняли: они раздражали, требовали, капризничали, намекали, канючили и не понимали, зачем они вместе, если не брак, не дети и не шуба. Ни одной из них он не мог рассказать про прыщи и ртутную мазь, про мать, которой в последние годы так брезговал, что она ушла, как и было велено, не задерживаясь, через три месяца, вслед за отцом. И про отца… Чьи деньги были отравленными. Павел Иванович тратил их как будто легко, но каждый чек жег ему пальцы. Он не слышал в себе радости, потому что отовсюду звучал голос: «На мне всю жизнь собираешься ездить? Я тебе – путевку в жизнь, а ты мне что? Где показатели? Чем удивишь-похвастаешь?..»
Вопросы эти были привычными и подлыми. Они оба – и живой, и ушедший – знали, что эти долги отдать не удалось еще никому.
Во власть Павел Иванович попал случайно, как-то даже лениво. Не карабкался, не встраивался в команду, даже не шел никуда. По щучьему велению, по Емелиному хотению, так, как происходит в стране все самое главное, встретил в аэропорту Кальяри однокурсника. Павел был с детьми. Однокурсник – без денег. Обидно ограбленный в городе-музее Оргозоло – «Бабки, карточки, телефон… Прикинь? А нам еще в Риме тусоваться», – он был «с горя сильно пьяным».
«Позвонить дашь?»
Павел почему-то дал ему денег. Не мало, но и не много. Так, чтобы если забыть, то по-честному и навсегда.
Однокурсник нашел его в Москве через пару недель.
«Буду министром. Сделаю тебе департамент. Пойдешь начальником?»
Павел не удивился, не всплеснул руками, не спросил, каким министром, какого департамента. Но сразу поверил и сразу согласился.
«Удивить-похвастать» теперь было чем.
Но главное заключалось в том, что ему, Павлу Ивановичу, нравилось.
Нет, он не умел и не делал ничего значимого и уникального. И его коллеги – тоже. Все они вместе и по отдельности создавали штиль. Не в океане, не в море. Они делали штиль в пруду. Когда случайный ветер подхватывал малюсенькую волну, они надували щеки и усердно выравнивали баланс. Это называлось стабильностью, которая всех устраивала.
Местом своим Павел Иванович дорожил, но не до судорог. Через год-другой понял, что обойма не рассыпается, ни свежие, ни использованные патроны не выбрасываются на помойку. Чуть поблекшие, они оказываются советниками, помощниками, консультантами, представителями, главами фондов, председателями наблюдательных советов… Обойма не боялась «молодых львов», потому что молодые были детьми старых. И старая добрая династическая традиция укреплялась усилиями нового служилого люда, который либо воровал, либо приумножал наворованное ранее. Павел Иванович был из тех, кто приумножал. Но и в этом деликатном деле пуп не рвал. Если шло в руки – брал. Если мимо плыло – рек не останавливал.
«Не голодал ты в детстве», – как-то упрекнул его молодой коллега из оборонного ведомства.
«Повезло», – пожал плечами Павел.
Не голодал, да. Но чувствовал голод – и свой, и чужой. У них, у новых служилых, зов голода был одинаковым. Пожалуй, только Павел Иванович знал его секрет: из «меня нет» рождались все их явные и потаенные страсти по обозначенному мигалками, особняками, голливудскими клоунами, яхтами, самолетами присутствию. Желание быть хотя бы видимым гнало Павла Ивановича в телевизор, хотя мигалками он не брезговал тоже.
Но все это время – время славы и власти – он думал о том, что Другая женщина когда-нибудь обязательно сделает его живым и более или менее целым.
Эту мысль Павел Иванович додумывать не хочет. Ему нужно чем-то занять голову. Срочно. Он мечтает о внезапном визите социальных работников из очередного Сенегала. О форс-мажорном обрушении курса доллара или евро. Об экстренном вызове на ковер к императору.
Однако привычка – вторая натура. Он справляется с попыткой увильнуть. И в этой мысли, додуманной с горечью, Лариса оказывается его единственной женщиной. Его «Другой» и его «этой».
* * *
Пригождается пиджак, и самовязаный свитер, и даже туфли на маленьком каблуке. Хотя асфальта не было и нет, но в школе Лариса переобувается. Так принято. Так красиво.
«Английский и немецкий – прям шведский стол! – радуется директриса. – Нам бы еще итальянский… Если вот сама… осилишь? Чуть-чуть? Для торговых задач».
Лариса не обещает. Присматривается. Удивляется. Здесь, в поселке, всё – по случаю. Итальянские торговые задачи диктует стеклодувка. Промысел. Для городка – точно Божий.
Хороший кварцевый песок, почти без железа. Цех поставили областной прихотью сразу после войны. Думали – дорога, мост, вокзал, и пойдут наши люстры по всей стране.
Почему люстры? Кто тогда в поселке их видел? Включал? Люстры…
Выдували потихоньку подвески. Еще собачек, рыбок, серп и молот. Учились все. На уроках труда – вместо табуреток и огородничества, вместо яичниц и шитья фартуков… Выдували. Дули.
Зимой, когда дел почти нет. Когда пить и спать. Когда снег и ветер.
Ну почему не дуть?
«Теперь продаем в Венецию. Возим морем. Сделали на обрыве погрузочную точку, – говорит директриса. – У нас же Марат-итальянец вернулся… Ты его не помнишь. Он помладше был. Со мной учился. Красивый такой, татарин. Сейчас без ноги. Говорит, акула откусила. При погружении в воды Тирренского моря. Врет. Я в Интернете смотрела. Там акулы – редкость, а чтобы на человека напала, случая не было… Я тоже вру. Ничего не в Венецию. Нашим продаем. Ручная работа. Муранское стекло. Как будто… Поняла?»
«А итальянский тогда зачем?» – спрашивает Лариса.
«А сопроводительные документы? Марат как запьет – месяц без бумаг сидим. Люди нервничают…»
Лариса смеется. Директриса – ее зовут Тамара Ивановна – смеется тоже. «А года три назад, знаешь, мы выпиливали далекарлийских лошадок».
«А кто это?» – удивляется Лариса.
«Вот именно. Плохой бренд. Не пошли. Швеция это. Сувенир их местный…»
«У нас тут что, филиал Китая?»
«До Китая пока далеко, но мы над этим работаем…»
Всегда, пожалуй, над этим работали. Только не знали, что «как Китай». Мать Ларисы вязала мохеровые шапки и оренбургские платки. Потом, уже без Ларисы, варили джинсы, и мать просила передать с оказией, если почтой не получится, побольше отбеливателя, прищепок и резинок. Резинками обвязывали перед варкой брючины. А прищепками формировали складки – контуры будущих узоров…
Еще делали «черные колготки». Из обычных бежевых. Накрасили столько, что донашивали их и теперь.
Туфли-мыльницы, пластмассовые клипсы ярких цветов, заколки, футболки «Puma»… Всякий бизнес был модным, а потому коротким. Но какая стабильность, если живешь между оврагом и обрывом?
Стабильность – это коза. Даже Тамара Ивановна, уж на что у нее все было хорошо, держала «про всякое» козу. Двух коров, птицу еще. Кроликов, но их – первый год. Если пойдет, то о! «Может, станем тогда делать шубы? Шубы – хороший бизнес? Если стричь кроля под норку?.. Или красить под леопарда?»
«Болеть у нас нельзя, да?» – вдруг спрашивает Лариса.
«А где можно? Ты скажи, где можно, поедем туда вместе…»
Нет. Лариса качает головой. У нее есть с кем вместе. Только она не знает, как правильно: спасать от водки или принять и жить с ней, думая, что водка – просто командировка. Она выполняет условия договора. Не ищет, не проверяет, не зовет назад. И не носит еды.
Знает, как знают все, что Юра показывает свои чудесные зубы ларьку, и мужикам, и продавщице, которая в эти дни дает в долг, а потом приходит к нему и берет все, что ей не додано.
Продавщица из ларька, из гастронома, из продуктового номер один и из продуктового номер два. Это разные продавщицы, но что за черт, что за черт, что за черт.
Когда Юра возвращается к себе, то возвращается и к ней тоже.
Она думает: был ведь кто-то до? До Ларисы и после Маруси. Кто-то же должен был быть.
Спрашивает прямо, чтобы не носить в себе лишнего.
«Только ты», – говорит Юра.
«Буду верить», – думает Лариса. Она видит Юру красивым и молодым. Никакой душевной работы для этого не надо и усилий тоже никаких. Она просто видит его молодым. А татарина Марата – старым. О Марате нет давнего знания. А о Юре есть. И оно оказывается большим, чем память, потому что в нем нет покореженных скул, аккуратно собранной челюсти. В нем нет лет, прожитых без нее. Он тоже видит ее не такой, какой Лариса отражается в зеркале. Он видит ее почти такой, какой Лариса отражается сама в себе.
«Жили-были старик со старухой у самого синего моря…» Она капризничала, он покорно и привычно ходил ради нее на поклоны. Старуха не знала, как ей сказать, что разбитое корыто – это то, чего она на самом деле хочет. Перед людьми было стыдно не желать, не требовать. Что-то они скажут? «Владычицей морскою» – это был ее сознательный перебор. Обозначая его как последнюю ступень счастья, она мечтала, чтобы где-нибудь на самом верху или в самом низу нашелся конец всякому терпению. Чтобы там лопнуло, разбилось вдребезги. И остались бы корыто, море и старик, которого все эти годы она видела только красивым. Всегда молодым. Хитрая-хитрая старуха. Лет, наверное, сорока с большим хвостом…
Лариса смеется.
У нее много радости: трудовая книжка, классное руководство, коза, новые обои, беленый потолок, а зимой, сразу после Нового года, она попробует дуть, а весной купит у Тамары телку, в крайнем случае – летом.
Будущее, конечно, радость портит. В него заглянешь, но не закутаешься. У будущего всегда неполадки, болезни. Отсюда – характер. Лариса не знает, как с ним совладать.
Здесь и сейчас, в новом настоящем, она своя, но пока – чужая. Надо пригождаться, но не высовываться. Никаких факультативов, кружков, бесплатных занятий, никакой благотворительности. В бескорыстие никто не верит. Бескорыстие – гордыня, надменность, дурость. Опасность, потому что не каждому это по силам. И расход пустой. И не расплатишься потом вовек. Не мудрить, не возвышаться. Просто уметь быть благодарным и должным. Дать, но принять плату. Потом, когда все привыкнут, когда появится право на чудачество, можно попробовать быть доброй, щедрой, глупой. Можно попробовать быть собой. Но пока – как всем, так и нам.
Она не спешит. Дышит. Здесь пахнет молоком, дегтем, морем, дождем, полынью, деревом, разогретым на солнце, здесь пахнет хозяйственным мылом, старыми книгами, мокрой землей и абрикосовым вареньем. Не дожидаясь новой весны, она сажает две яблони «уэлси». Думает, примут ли у нее посылки: деревянные ящики с круглыми дырками для воздуха, чтобы яблоки не испортились. Возьмут ли, если один адрес – это город Бирмингем, а другой – Франкфурт-на-Майне?
Марат-татарин говорит, что примут. Но только в Институте имени Сербского. Потому что посылать продукты в Евросоюз нельзя. И лишь натуральный псих может об этом не знать.
* * *
В конце лета Павел Иванович обнаруживает себя среди умных и дальновидных. Они думают, что у него не развод, а только способ сохранения имущества. Никто не ожидал, что будет сказано: власть должна быть бедной и чистой. Никто не верил, что придется забрать у себя бизнес, недвижимость и всякое богатство. Хорошо хоть нет пока команды переодеваться в пыжиковые шапки и серые костюмы фабрики «Большевичка». Но возможная покупка часов за сто долларов уже пугает неопределенностью. Где вообще их продают? В переходах метро? На вещевых рынках?
Самые тревожные коллеги Павла Ивановича мысленно переходят от дешевых часов к стоянию в хлебных очередях. Городская булка, батон, кирпичик… А кругом вот эти вот… Люди.
Будущее кажется обидным и несправедливым. Служилый люд разводится поспешно и щедро. Щедро переписывая все на старых верных жен, чтоб им ни дна, ни покрышки. Заслужили. Высидели.
И старые жены при виде Павла Ивановича уже не фыркают и не раздувают ноздри. Он – законодатель моды. Умник, правильно распорядившийся имуществом: власть – себе, богатство – жене.
В этой новой разводной волне, где нажитое делится «по Уралу», мелкие молодые хищницы получают то, о чем мечтали, – свободного мужчину. Его седину – «соль с перцем», гипертонию – «красивый румянец», вялую эрекцию – «зато как висит замечательно». Они получают любовь. И кажется, страдают.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?