Текст книги "Голоса на воде"
Автор книги: Елена Сунцова
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Где бег
Стихи, написанные в России
* * *
Любимая, любовница, любовь,
бесполая, беспамятная, ты
оставила мне кров – но выше кров-
ного родства оставленная ты.
Похожая на огненный фонтан,
на медленный и медленный разбег,
живи теперь не та – или не там,
где бег.
* * *
Чужая жизнь врывается в окно
клочком беседы, отголоском спора,
взрывая позабытое давно
реальностью чужого разговора.
И тут же, словно вымолена, мне
является блаженная разгадка,
как ласточка, мелькнувшая в окне,
как ясность за секунду до припадка.
* * *
На первой глади полотна,
распахнутого утром в мае,
окно, развёрнутое в сад,
от ветра вздрагивает тенью.
И скатерть тихая лежит,
как одеяло уголками
подвёрнутая, отражает
сирень и белую сирень.
* * *
Ненужный, плачь не плачь,
до времени воспетый,
дрожащий, как стекло,
держащийся за ним,
не помнящий удач,
показывавший, где ты,
живой, любви назло,
будь ныне ей храним.
Молчание и тьма,
но что ему молчанье,
когда – меридиан,
когда – земной магнит?
Сквозь белые дома
проходит, горяча и
сильна, как океан,
покуда компас спит.
* * *
Молчи, моя просодия, молчи.
Мне страшно? Да и Бог себе судья.
Гори, рождая тени и круги,
летуч, как неба свет, огонь безмолвный.
Играй, моё желание, играй.
Опустоши ларцы, не трогай нити.
Пока живу и кутаюсь в слова,
любое горе – труд и клад подземный.
Ищи, моё сравнение, ищи.
Рождающийся вал тебе поможет.
Хлестнёт – и успокоится язык,
всеядный, насекомый, но спасённый.
* * *
И речи трезвой и бездонной,
о наслаждение, и волны
не останавливаются,
как ночи северной сиянье.
Моя весна и жизнь моя —
бег вынул бьющееся сердце,
клинок из ножен, взвился плач —
рассыпались и возродились
другими – призраками – в нас.
* * *
Жизнь снова выдохнула: нет,
и замолчала, торжествуя,
не останавливаясь, вслед
на обожжённый локоть дуя.
Смотри: с седьмого этажа
видна тюрьма, и город едет,
пошатывается, держась
за спины временных соседей.
* * *
От целого смятения и лжи
совсем окаменело, пламенело,
едва касаясь времени, смотрело
и, отзываясь, прорастало в жизнь,
выклянчивало: Боже, ну спаси,
ну помоги мне вырваться, раскрыться,
впитать дождинки-искры, расцвести,
сквозь твёрдый камень дотянуться, сбыться —
тебя мне мало, ты ещё больна,
поспи ещё, ты снова заболеешь,
не хватит сил, умрёшь во сне, одна,
увидеть, что живой я, не сумеешь.
И вот, послушна голосу, молчу
и к свету не протягиваю руки,
не вижу, не вдыхаю, не лечу,
как ты, неповторима до разлуки.
* * *
Как платок, упавший на пол,
как блуждающий огонь,
неизбывным, новым знаком
буду связана с тобой.
Вспыхнуть, вспомнить – не ответит.
Не дождаться, помянуть.
Не печалься, вторит ветер.
Ничего, что не задуть.
* * *
За ним рассыпается и – свет прокрадывается – гаснет
белый закат – наваждения – зеленеют
в водном тумане огромные клёны, липы.
Парк на краю залива, конец апреля,
статуи дремлют в дощатых опочивальнях,
в зимней холстине туи и кипарисы,
стылая, злая весна. Он выходит к морю —
пристань – сейчас это только названье, море:
в твёрдых морщинах, утратившая способность
помнить и отражать ледяная толща.
Словно очнувшись, оглядывается: лето.
* * *
Теперь – навеки, Боже мой, теперь – навеки.
Запомню: вкрадывался голос, ночь стояла
и осыпалась, как сухими мотыльками,
в труху и клочья, целовали, находили,
вдвоём нащупывали первое биенье.
Роман с Москвою, Боже мой, роман с Москвою,
в домах понравившихся падают и тлеют,
кружась, страшнее и роднее Петербурга, —
я вобрала твои безудержность и голод
и распылила их по улицам покатым.
Белее снега, Боже мой, белее снега
течёт бумага, переваливаясь навзничь,
меня пугая и меня одолевая —
вот я беру тетради с кажущимся детством,
и до сегодняшнего дня всё правда, правда.
* * *
Какая может быть надежда —
на то, что так земля мала?
Мир продолжается, невежда,
за краем твоего стола.
Пусть голуби летят, и руки
бельё развешивают над
тобой, окутывают звуки
пускай, молчанию впопад.
* * *
Боль хлынет, как вода
в расплавленное олово:
немедленно прочти,
как водится, смолчи.
Не ветер, но полёт
срывает с веток вишни
цветущей лепестки
и гонит вдоль реки.
* * *
В Москве до боли головной
так невозможно дотянуться,
так воспоём три пачки соли —
едва початые, стоят
на полке шкафа углового,
и с переулка Углового
в окно влетает птичий гвалт.
Рассвет тихонько голубеет,
весь шум Москвы ушёл в метро. Я,
не ев два дня, скребу по полкам
чужого шкафа углового,
а переулка Углового
мне фонари в лицо горят.
– Что, – мне хохочут фонари, —
кто ночью Вала Земляного
выдерживал нестрогий взгляд?
Кто, торопясь на Вал Грузинский,
Бутырский Вал перебегал?
– Ну, тише, тише, фонари,
я голодна, а вы горите,
в шкафу нашла я макароны,
и постаралась их сварить,
и вскипятила чай монгольский,
канал включила «Евроньюс»,
сижу на круглом табурете
и в листья первые смотрю,
сиреневые в вашем свете.
И никакого Интернета,
ни ноутбука, ни «Билайна»,
и лишь в блокноте жизнь моя —
так это ж юность! Здравствуй, здравствуй,
твои чужие макароны,
чужая соль, родные листья,
выходишь в город – как экзамен
самоуверенно сдаёшь:
родной асфальт, намокший за ночь,
родную ночь в чужой квартире,
в родной чужой чужой Москве —
вот этот вспомнившийся пыл,
вот это за руку с тобою,
вот эти нежность и нелепость,
вот этот дом, где нас не ждут,
где нас не ожидает лето.
* * *
Утопленница-жизнь,
ты шорохом бумажным,
шуршаньем мокрых шин
и поцелуем влажным
зовёшь меня с собой,
и шума городского
размеренный прибой
меня накроет снова,
прости меня, я враг,
я хуже – перебежчик,
я скрадывала шаг,
я знала, где полегче,
отшельника в лесу
сгоревшем не бывает,
прими меня – несу
тебе, ещё живая.
* * *
Были с тобой под одним небом,
были с тобой одни,
плыли, дотягиваясь до берега
тёплым хребтом, дни.
В озере тонущего дерева
тень, отраженье, падь,
только и делали, что снегом
трогали ту гладь.
* * *
Ветер бежевый поёт,
адресок в ладони тает,
никуда не улетает
врытый в землю самолёт.
Со двора и по двору
катят на велосипеде
снова выросшие дети,
разъезжаясь поутру.
И рассветный первый дождь
звери нюхают в загонах,
что напротив, за забором,
и под струями идёшь.
* * *
Какое дерево цветёт,
какое небо каменеет,
как пену дерева обнять,
как обойти судьбу садовой
ненужной розы, как избыть,
как нежности огня ответить,
его несчастье как забрать,
как вынуть – плачь и снова бойся,
меня лови – и снова бойся,
ко мне подкрадывалось пенье,
тебя оно схватило всё.
Романс
Всё, что угодно, только не тебя —
и молодость со спящими дарами,
и подлинность, не движимую нами,
и что угодно – улетай, губя.
Уверенную вверенную помощь
благоволи – вели – а воплоти
разгаданную полночь – и лети,
опомнясь, вспоминая, не опомнясь.
* * *
Тихонечко, как рай,
как медленное утро,
как время – выбирай,
как выбрать можешь будто,
как будто ты один
встречаешь и торопишь,
невидим, невредим,
в слезах прощанье прочишь,
и, заговорена
молчанием, спасеньем,
я стану неверна
тому, произнесеньем
чего – так в темноте,
наталкиваясь, ищут —
привязана, как те,
к тому, кого не слышат.
* * *
И недовопрошанье, и вода,
и солнечное недовоплощенье
обрушатся – стоишь и вспоминаешь
свои же строки, стронувшие лёд.
Царит закат, и вот не вспоминаешь,
а видишь: за окном проводят лошадь,
она устала, поводырь устал,
я не увижу, но они воскреснут
и утром снова под окном пройдут.
В лавине повторения таится,
вся на холмах, вдвойне родная Кушва,
вся белая от сна или от снега,
налево – храм, гляди налево, храм
неразличим за хлопьями метели,
в отличие от озера – направо,
и дышит, распахнувшееся морем.
Спасённая, представившая их,
оставившая их, живу их встречей,
живу – надежда, ожиданье их,
их вопрошанье, разум, тьма и голод,
их воплощенье, радость и борьба.
* * *
Не вернёшься, не вернёшь,
не возьмёшь себе на память
снег, с утра начавший таять,
на лету скрываясь в дождь.
Капли на воротнике,
на стекле автомобиля,
на бумаге, на руке,
на ковре, седом от пыли.
* * *
Мой бедненький, оставь меня любимым,
под этим небом розово-зелёным,
над этим камнем, этим чёрным дымом
рассыпь меня снежком заговорённым.
Прощай, листва, Москва, моё прощанье
встречай, влекома, что моё хотенье,
шептанье, рифмованье, узнаванье,
тебе не сгинуть, это наважденье.
Люби, как я, невидимая, буду,
гляди вослед, пока ты просто помнишь,
что я жалела встреченных повсюду
людей, немного на тебя похожих.
* * *
Я подходила к этому окну,
отодвигала штору и махала
рукой подруге, подошедшей тоже
к окну напротив – моему окну.
Какая радость, что ушла зима,
которую я снова не заметил,
чей это голос? В первое число
втекала ночь из Земляного Вала.
Дохни как на стекло – и он исчезнет.
Замри, как Рождество, – и он споёт.
* * *
Сгораньем полнится огонь.
Я думала, огню не больно.
Ты будешь радоваться: сдался,
упал, как падают во сне.
Подкрадывается весна,
и перехватывает горло,
и с веток стряхивает снег,
как слёзы стряхивает горе,
поскольку юность и любовь
застыли, как приговорённый,
я боль и ненависть забыла,
а вспомнила тоску и стыд.
* * *
Волной родства тяжёлый водоём,
срываясь, в спину бьёт покато, обнаружив —
отболит, не отболит —
меж рёбер вынутую чашу. Подхватила,
да пересозданы тобой, начнёмся здесь,
не убежать, и одновременно стоящими на месте
из окна теперь увидеться. Пуст яблоневый сад,
пусть, как потерянное сердце, кровоточат
и алеют высоко – не доберёшься – сада щёки.
Заблудившийся огонь, тебе приют.
* * *
Невеликая пропажа,
рассуждая откровенно,
то, что не было неважно,
посмотри, послушай, Лена.
В воду канула иголка,
в воздухе узор из линий,
полотно сырого шёлка,
окунувшееся в ливень.
Я последнюю рубаху
из него себе сошью,
не оглядываясь, ахну,
помню, но не узнаю.
* * *
Пусто-пусто в чашечке.
Кот клубком на тряпочке.
Мы зимуем тихо,
не тревожим лихо.
Навестили крестницу,
постоим на лестнице.
Тянемся, дотянемся,
прянем, растеряемся.
Я пойду, счастливая,
поступь торопливая.
Лёд дорожки – бух, бух,
снег на ветке – пух, пух.
Ты в трамвае красном,
и тебе всё ясно —
буйная головушка,
дальняя сторонушка.
Из новых английских песен
Уже бледнеют облака,
и пекарь встать спешит,
хлебов румяные бока
в угольях сторожить.
Дым из одной трубы, другой,
и время уходить,
следы зашаркивать ногой,
ладонь в снегу студить.
Ты остаёшься, весела,
а ты, весёлый муж,
за эту ночь спалил дотла
твердейшую из душ.
И путь теперь тебе один:
за мёдом, за вином,
и хмель полощется в груди,
колодце ледяном.
В сиянье Рождества войдёшь,
смотря в Её лицо,
свечу за здравие зажжёшь —
и выронишь кольцо.
* * *
В городе Кушва зима, твёрдых пластиковых мышат —
одинаковых, рыженьких, с грушей в лапках —
нумерует белёсая девочка-продавщица,
пишет графитным чертёжным карандашом
снизу, на основании: «18»,
«18», и «18», и «18».
Пронумеровав штук сто,
принимается ставить их на стеклянную этажерку:
одного за другим, удерживая за ушки,
ряд за рядом, следя, чтоб смотрели в одну сторону.
И вот куб стеклянный похож становится на пенёк,
увитый песочно-рыженькими опятами,
тем не менее, это мышата, а не опята;
городок, занесённый снегом по подоконник —
проросшее льдом окно оплыло в сугроб, —
а не март, где сосновые щепки медовые вдоль дороги,
равноденствие – воздух, ликующий над головами
нашими.
Как продавщица мышат, старательно и упрямо
каждому дню проставляю одну лишь цену:
равноденствие, равноденствие, равноденствие,
равноденствие.
* * *
Совсем неотличима от крыла,
внизу запруда встала,
толща снега
её – столбом – укутала до дна:
дном, глядя с неба, кажется поверхность
её. Снег, самолёт пока летят
в непротивоположных направленьях,
вода, смыкаясь с воздухом, твердеет
и обрастает инеем-пером:
вдохнула вместо воздуха лишь пух.
* * *
Мамина эсэмэска: «На улице сильный ветер».
Сильный ветер раскачивал между двумя домами,
как в гамаке, бумагу или пакетик,
от четвёртого этажа до девятого этажа,
приземистая старушка стояла у выцветшего куста,
вино полыхало, как щёки, в сужающемся бокале.
Не ненавидь – ему это не поможет,
левым плечом пожми, отгоняя беса,
вспомни, как охраняют, как окружают горы
тропу, на которой выходит за корнем корень
из твёрдой сухой земли, и тропа выводит.
Озеро распахнулось, бьются в лицо стрекозы,
божьи коровки ягодками брусники
падают с неба, которое тоже спасают горы.
Видно с балкона четвёртого этажа,
как наклоняются вправо деревья рощи,
в доме напротив – стемнело – обнявшись,
докуривает пара,
я возвращаюсь – действительно сильный ветер —
в комнату, полную света, дыханья книг,
быстро сажусь, пишу: «Да, спасибо, мама».
* * *
Когда-нибудь договорим —
наговоримся до прощенья,
до угасающего, – Рим
четвёртый – всё же возвращенья.
Мне больно, но не виновата,
не знаю, что ещё сказать,
кого ещё подушкой мятой,
забывшись, поутру прижать
к охладевающему – ровно
стучит постылое «прости» —
сердечку, яблочку, подробно,
сквозь пальцы, вслух произнести.
* * *
Видишь слово, оканчивающееся на «е»?
Сердце, кашне, налегке,
канапе, буриме, брекеке —
птицы в руке, в реке.
(Утром открыла форточку —
отчётливым голосом Беллы Ахатовны
Ахмадулиной: «Славься, славься!»
Оцепенела, вылезла посмотреть —
никого, только люди шумят да отцветшие
ветви глаза отводят.)
Молчание? Любование? Упоение?
Питие? Пение? Зрение? Удивление?
Неостановимые чтение и течение?
Некрупные, пёрые, серенькие, пегие.
* * *
возьмёт дыхание спасёт
моё дыхание спасёт
не утоли не уходи
не утоли не уходи
я выйду утром на балкон
в начале тающей зимы
белею я – тепло-тепло
зимы
и снизу круглым малышом
барахтается на снегу
смотрю дышу
дышу
* * *
Над беззащитными кошачьими ушами
не бояться одичать:
пирацетам, циннаризин, новопасссит,
вдруг вспоминалось, и пожаловалась:
– Книга: кость обложки,
мякоть сердца в ней, как в рёбрах,
кровь под кожей —
но отдельно от меня.
* * *
Быстро-быстро течёт вода
в Ангаре, я смотрела на зеленоватую Ангару,
но мне снится вода очень яркая – купорос —
море, море и волны. Во сне я знаю, что вижу сон,
сон во сне: синий ладан, прохладный свет в глубине,
это твой сон, его для чего-то показывают мне.
Только что её заставляет так быстро течь,
так бежать, торопиться спрятаться, иль она —
безусловно, душа – не знает, что всем видна,
что изменчивость тела лишь подтверждение быстроте,
быстроте молчаливого страха, податливости его,
да, прозрачна душа, но видима тень её.
Своенравница: в ней отражению не успеть
поглядеться в себя, если только она не лёд,
и когда она лёд, те, кто в небе, слетаются посмотреть,
и тогда она с ними – в охапку, мёртвая – говорит.
Лёд сгорает в огне разговора и собеседник.
Я бегу, я бегу, я бегу, я бегу, молчу.
* * *
Как ты меня одолевал —
сижу с закрытыми глазами,
завязав.
Дрожат и тают на воде упругой листья.
Два яблока со сморщенною кожей:
зелёное и красное, без гнили,
лежат не рядом, словно старики.
* * *
Во всех моих сгораниях, во мне
живёт и дышит, воздухом летает
желание, вкушённое вовне,
оно не утихает, но оттает.
Попробуем безбольно воплотить
угаснувшее было мановенье,
и отвернуться, снова возвратить
другое тленье,
которым продолжаюсь и живу
и вижу превращение воочью —
лови меня, скажу, приобниму
и истлеваю, обращённа в клочья.
* * *
А. И.
Боль в белокожий воздух бросив,
её из воздуха открыв,
я принимаю эту осень,
как зимний и тревожный Крым.
Она сияет. Он сияет.
Я подошла. Подобрала
листок, который потеряет
изгиб и мягкость, порвала.
* * *
Екатерине Боярских
Глаза, чтобы плакать ими,
ладонь, чтобы прикоснуться
к холодному лбу. Цветы и
трава, и нельзя вернуться
туда, где начало лета,
там дремлет огонь напрасно,
и боль, как причина света,
беспомощна, но прекрасна.
* * *
Ты улыбаешься во сне
и день холодный согреваешь,
меня напрасно обнимаешь —
меня с тобою рядом нет.
А про улыбку я сама
придумала, тебя не видя,
я всё равно согрелась, выйдя
из помрачения ума.
* * *
Я никого не назову
из тех, кто рядом был со мной,
из тех, кем мучилась, любя,
кого забыла.
Так происходит наяву —
идёшь по улице весной,
ещё не веря, что тебя… —
происходило.
Пообещай, что назовёшь
не имя, но одно из тех
вдвоём изобретённых слов,
прикосновений,
и если это будет ложь,
то не такая, что во грех:
ты с той секунды будешь нов
и откровенен.
* * *
Мне так вчера понравилось
остаться незамеченной,
кормить тебя черникою,
чего ни говори.
И я тебе, не жалуясь
(всё жаворонок, жаворонок),
протягиваю ягоду,
лиловую внутри.
* * *
Ты забываешь обо мне.
Ну что ж, как хочешь —
напророчишь:
я во сне
не видела, как мы с тобой вдвоём
плывём
в Итаку.
Наказанный Уайльд
нам не являлся,
не нахлынула свобода,
и волной
на берег мой не выбросило утлый
челнок – его растерянный прибой
убил, как жертву кораблекрушения.
Ты мой,
где б ни скитался, сколько б ни молчал,
ни делал больно, больно, делал больно,
ни всхлипывал во сне. И по ночам
мы порознь да не вымолим друг друга
у бога Адриатики и ветра
невольно,
не забудем позабыть
забыть о том, что с юга не летают
истёртые до поцелуя письма,
я
всё напишу и так, и до, и вместо,
и после, в темноте, от слёз солёной,
развенчанная новая невеста.
* * *
Желание тебя обнять
переплетается с желаньем
уснуть, желаньем отменять
сегодня утром все дела. Я
его так жадно обниму,
так смело побегу навстречу,
что совершенно не замечу,
как снюсь ему.
* * *
Возьмёт меня за ручку, и пойдём
в кино, и есть мороженое, пить
коньяк, и слушать то, что зазвучит
в машине той, которая помчит
домой.
Сегодня я не видела его,
и мысль о нём сверкала, как вода,
безмолвно отражающая свет
огней вечерних, льющихся вослед
за ней.
И вот ночное время истекло,
растаяло мороженое, выпит
коньяк – он пьяный, пьяная она,
она, пожалуй, более пьяна,
чем он.
* * *
Н. К., К. В.
Сообщества, в которых я состою, —
смутившиеся сообщества.
Что это?
Объяснял мне Андрей Хлобыстин
в день моего двадцатишестилетия.
Мы едем в автобусе из Петергофа,
в метро до центра:
– Её лицо холодное и злое,
ногти синеватые, как у негров.
Я пытаюсь расслышать, покуда несётся поезд.
Какое-то время молчит.
– Однажды я ехал в метро, покурив грибов,
тьфу ты, понюхав, – короче, понятно – эта
кем-то приведённая и рассаженная
толпа метроидиотов
увиделась мне как картина Босха:
мальчик с плеером щёлкал зубами,
раскачиваясь и лая,
бабка с кошёлкой – оборотень в очках —
обросла чешуёй и шерстью.
Окостенев, еле выбрался на Гостинку.
У тебя же такое было?
– Да, – вру Хлобыстину я, напрягая связки, —
было! Кошмар! Я тебя понимаю!
– Видишь,
и она для меня такая, такое чудо-
вище, в непрерывном трипе не угасает
желание так обнять её, чтобы слезла
мерзкая чешуя.
Мы выходим в город,
в котором я состою,
город, который оброс Венецией,
колыхаются
водоросли, отовсюду воняет тиной,
я, раздвигая, бегу, понимая: рано,
ты ещё не отважился, я свободна,
прошлое надвигается.
Вот и дом,
он, конечно, чужой, но дом,
я включаю свет —
потемнело —
звонок —
голос ленивый, ясный:
– Здравствуйте, Лена дома?
Другая ночь,
я стою на Литейном мосту,
вглядываюсь в поднимающуюся воду.
– Пойдём, – окликает меня мой случайный
спутник, —
собака уже замёрзла.
Как собаку зовут? Не помню,
чувствую, как заползает под кожу сентябрьский
ветер,
ты в это время ёжишься в самолёте.
– Пойдём.
Мне оттуда запомнилось – ванна, свечи,
день, я никак не могла его разбудить, собака
скулила не переставая, лизалась, я вышла,
притронув дверь,
уставилась в оцепеневшие ветви.
Потом провожал меня, целовал в скулу.
Петроградка всосала в себя мои слёзы, горе.
Успокоилась: Петергоф.
– Вот уже десять лет мы на этой скамейке,
над нами смеются звёзды,
мы говорим про Даньку (героя романа. – Л.),
только Сунцова третья, —
чуть оборачивается та,
о которой рыдал Хлобыстин.
Покуриваю, молчу.
Ксюша ставит чайник,
Звонит телефон, она тянется через меня: – Алло?
В каком это изоляторе? Следственном? Почему?
Замолкает. Меня неожиданно крупно колотит
дрожь.
– Передам.
Мне, с улыбкой: – Лена, он не в Америке.
На таможне нашли четыре и три десятых,
он в темнице сырой. Какое
сегодня число? Двенадцатое. Вчера.
Год две тысячи первый. Сейчас будет чай.
Уходит.
Если бы тьма опрокинула нас – едва
вышедших из холодящего утра пешком в Москву,
я бы тебе улыбалась, не говоря,
ты бы, о, ты бы, прищуриваясь, молчал,
не было бы ни Венеции, ни рубля.
Дай мне такого утра, и убежать
дай мне, я, захлебнувшись, потом верну —
только бы повторять, только состоять
в летнего моря сообществе юрких рыб,
плача, стирая слёзы твои волной,
гаснет всё то, что было, потом верну.
По мотивам книги Кэндес Бушнелл
1
Сара Джессика Паркер в автомобиле,
синем горячем автомобиле летнем,
Сара Джессика кокетничает с блондином,
думает о брюнете,
поднимает тугую бровь,
торопится к косметологу.
Киношный Нью-Йорк-второй
обнимает её и пристраивается сзади.
В шорохе декораций вторая Сара
пьёт остывающий американо, курит,
чтоб не простыть, перевязывает шарфом
горло. Ей навстречу выходит Шэрон,
Шэрон выходит к ней из автомобиля,
Шэрон и Сара-вторая сидят безмолвно.
Волосы Шэрон треплет киношный ветер.
2
Жить заурядной, семейной, типа той, что живут О. с Н.,
жизнью: О. утром, вернувшись, выгуливает ретривера,
Н. не был дома первые сутки. Ездить
в Ригу с любовником (тише, никто не знает,
шепчет О.). Быть оживлённым Н.,
что с интересом помешивает соус
для баклажанов. О., между тем, отметит:
в Венгрии, где я пишу PhD, вот эти
самые баклажаны зовут «закуска».
– Именно так, а в Италии, – Н. подхватит, —
это же самое блюдо зовут «оргазмо»,
наша любовь, Наф-Нафик, давно пиф-пафик,
ну, вот и пофиг.
3
Анна Петровна Керн надевает майку
«Русская Литература Прикольней Секса»,
радуется: получилось поехать в отпуск.
Весело Анне, не больно, не больно, весело,
всё только начинается, с Божьей помощью
всё обойдётся, всё хорошо закончится.
Анна бредёт одна по дороге пыльной,
видит: луна закатилась, как шар для боулинга,
как за несбитые кегли, за кипарисы,
чувствует трепет моря, снимает майку,
погружается в ночь по горло
Four Seasons
1
Два путешественника, рядом
своенравный, беспокойный и изменчивый
их ветер.
Очарована тобой,
к нему прислушиваюсь,
им я наполняюсь и прошу
о мимолётном дуновении в мою родную сторону.
Раздует паруса,
взметнёт одежду,
перекроит по-другому
беспокойный и изменчивый их нрав.
Ему виднее —
высота есть высота.
2
Как хорошо оставить дом и путешествовать нам,
в этом словно молодость вернула неуверенность
и свежесть.
Всё сбылось и повторилось наяву,
я продолжения не вижу, лишь мечта
меня, счастливая, опять переполняет.
Не бывает так, бывает только в фильмах
с Т. Дорониной:
срывающийся голос, ожидание, любовь
как божество.
3
Лепестки алых роз
валяются у оперного театра
на твёрдой вечерней земле,
начинают уже ею схватываться, землёй.
«Схватываться» – так говорят о клее,
масляной краске, цементе —
о том, что намерено отвердеть.
Так и любовь – уж если отвердевает,
то в уготованной ей изначально форме.
Прости меня.
4
Я смотрю на осеннюю улицу, думаю о тебе.
В голове легкомысленная мелодия затихает,
сменяется новой – пронзительной, будоражащей.
Я думаю о листве,
родившейся, выросшей и умершей,
пока мы тянулись друг к другу.
Соки внутри деревьев по-прежнему тянут вверх
ветви – для новых листьев.
Зима, и весна, и лето, за ними осень,
листья опавшие, кружится голова.
Алкоголи
1
Идёт банкир, качается,
вздыхает на ходу.
Его кредит кончается.
Сейчас он упадёт.
Качается, как лодочка
на ветреной волне,
в его портфеле водочка,
оставленная мне.
Мы выпьем, свяжем лыко и
присядем на кровать —
одну судьбину мыкаем,
вдвоём и горевать.
2
Сидела у окна,
читала интервью.
Сегодня я одна,
сегодня я не пью.
И сердце колет так,
что, видимо, вчера
всё было неспроста,
всё было не игра.
3
Нам нравится игра
в рискованные прятки:
погашенное бра,
забытые перчатки.
Недолго целовать,
надолго расставаться,
по новой наливать,
по-старому скрываться —
однажды пропадём
в пленительном покое,
останемся вдвоём,
весёлые изгои.
* * *
На память обо мне
возьми сухие ветки:
они сгорят в огне,
пока на табуретке
покачиваясь, я
сижу с тобою рядом.
Я встану, и моя,
окинувшая взглядом
тебя, меня с тобой,
бегущая отсюда,
душа запомнит боль,
которую забуду.
* * *
Смахнёшь мне обморок с плеча,
как верно я тебя боялась,
как отваживалась таять,
как молила: уходи,
и, увлекаема тобою, не отдёргивала руку.
Ты моя, да, ты моя,
гремело в комнате, от голоса отвыкшей,
я отваживалась таять.
Посмотри. Поговори.
Страшней взаимности бывает никого.
* * *
Не выплачешь,
не вымолишь прощенья, а
сожмёшь в ладонях, стиснешь
иссохшие бутоны
до крошева, и стебли,
пустые и кривые,
сломаешь, и в труху же
их листья разотрёшь.
Колючки ранят.
Шелушится, как обветренная кожа,
осыпается чешуйками вода,
больное дерево белеет за окном.
Колючки ранят.
Я простила, уходи.
* * *
Живи, вольна, вольна, вольна, вольна.
Пари, родная времени волна.
И никого, всё глубже, глубже в лес.
Ни одного.
Пускай остатки каменной стены.
Пускай брусчатка с колющимся дёрном.
Все выселены, умерли, убиты.
Ещё немного, и меня найдут.
Мне будет проще умирать забытой,
чем тут.
Я собрала, уберегла.
Я убежала, снова убежала.
Когда-нибудь – спасибо говорю —
я разлюблю, я снова разлюблю.
Мне – мало.
Равноденствие
Кружиться, как голова от мартовского,
несущегося над головами нашими,
воздуха, и, нигде не кончаясь,
ступать по летящим щепкам медовым,
вдыхать их,
белое, лес, голубое, малиновое, лимонное.
Чтобы нас никто не отыскал,
мы с тобой приедем на вокзал,
сначала ты,
потом, торопясь и разбрызгивая грязь, я.
Смеющегося от радости, я тебя
глажу по рукаву, намокшему от капели.
Белый самогон-хугарден выплеснулся, звон,
звяканье и снова звон, в автобусе из города
счастливцы-именинники,
любовники-вареники,
прильну, и всё пройдёт, как шерри-бредни,
видишь, нет.
* * *
Снег на зелёных листьях.
Прямо напротив арки
поздний открыл троллейбус
двери – навстречу окнам
моим, несмотря на стужу,
распахнутым в переулок.
Между норой квартиры
и теплицей троллейбуса
белый луч протянулся
на горсть секунд остановки.
В этом луче-вспышке,
подхваченной фонарями, —
снег обрисовал фигуры
невидимой глазу пары:
мечутся, словно тени
пламени на стенах,
то веретеном взовьются,
то разлетятся – крылья
вырвавшейся птицы.
Пассажиры троллейбуса,
вышедшие в арку,
проходят сквозь их объятья,
возгласы, смех и шёпот.
* * *
Ни террасы, ни прогулки,
ни Италии, ни лета,
лишь приветливая Лета,
Лена, шепчет, buon giorno,
с кем ты лето лютовала,
поманю тебя – забудешь,
тихо за морем живи.
Не спасение твоё,
но дыхание спасенья.
Не маяк в воде кромешной,
но огниво маяка.
* * *
Когда пытаешься за ним
угнаться, веря, что угнался,
твою измученную душу
он опрокинет, как число,
близнец сиамский, аноним,
пропавший ныне на двенадца-
той, половинной, части суши,
где с ним расстаться повезло.
Отказывается не быть,
отказывается быть полым,
сгорая, вспыхивает морок
и плотную бумагу пьёт,
что, не успевшая остыть,
потом напоминает холм
земли, рассыпчатой, как порох,
и вместе с тем сырой, как лёд.
* * *
Как отражение в огне,
как дом, в котором я не помню
тепла, а помню только плач,
мне повторение утраты
не горестно и не грешно.
Спроси, о чём ты будешь думать,
когда приеду налегке,
когда уткнусь в твои ладони,
когда обратно не вернусь.
Не жертва, ровное свеченье.
Не просьба, даже не мольба.
Не удивление – прощенье.
Не авантюра, не судьба.
* * *
Всеокунающему снегу
яриться полно. Ты вознёс.
Срывайся в обморок, весна.
Сбывайся, обморок, сбывайся.
Два берега молчат о нём.
Два облака восходят в нём.
И месяц розовый кружится
в водоёме.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.