Текст книги "Луна-парк"
Автор книги: Эльза Триоле
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Спокойствие вернулось к нему еще по дороге. К счастью. Иначе не известно, что сталось бы с ним при виде сада… Ни газона, ни маргариток, ни незабудок, даже аллей и тех не стало. Развороченная земля, зияющие ямы – одна возле другой, черные дыры, глыбы земли, а рядом с ними белые столбики, – похожие на совсем еще новое солдатское кладбище… Ни розовых кустов, ни куртин… Высокая липа и кусты сирени показывали всему свету свои обнаженные корни… Среди этого беспорядка и опустошения валялись пустые жестяные ящики с наклейками «Динамит». Как на войне – тот же пейзаж. Жюстен явился после сражения, в уничтоженном саду уже не было ни души. Он вошел в дом.
В кухне, над бельевым баком заливалась в три ручья мадам Вавэн. Казалось, что ее передник и руки мокры не от воды, а от слез.
– Говорят, они имеют право, – сказал Жюстен и с нескрываемым удовольствием услышал в ответ вопли и проклятия мадам Вавэн.
– Право! – кричала она во все горло, – право! Конечно, когда на одного целый десяток лезет, тогда право их! К чему тогда, скажите на милость, нужны жандармы? Только чтобы несчастных людей хватать – вот на что! Анонимное общество… этих анонимных, небось, не возьмешь! Все они промеж себя сговорились, все! Один толстяк в шляпе чего стоит… Им все нипочем. Эти анонимные ничего не бояться, пойди найди их…
Громко рыдая, мадам Вавэн скрылась в гараже. Она окончательно потеряла самообладание. Жюстен поглядел на дверь, на бельевой бак и пошел в библиотеку. Ярость улеглась. Зеркало в оловянной рамс отразило его бледное лицо. Небо тоже было оловянное.
Жюстен опустился в красное кресло. Можно было подумать, что те, уже старые известия об аресте Бланш, вызвали нынешнее безумие. И Бланш стала еще более осязаемо присутствующей здесь… У них были одни и те же беды. Жюстен Мерлэн, окончательно выдохшийся от ярости, незаметно заснул в кресле. Потухшая трубка выпала на ковер из его разжавшихся пальцев.
Его разбудили крики. Жюстен решил, что они вернулись, схватил первый попавшийся под руку предмет – тяжелый бронзовый бюстик Дидро – и побежал в сад…
Сцена разыгрывалась по ту сторону решетки в пролете стены, отделявшей сад от поля. На первом плане возле пашни тесной кучкой держались вчерашние молодчики в сапогах, разорившие сад Жюстена; лицом к ним выстроились в ряд крестьяне, вооруженные вилами… Обе стороны были разделены пространством нежно зеленеющего поля. Стоял оглушительный крик. Оловянное небо нависло низко, только вдоль горизонта полукругом шла светлая трещина. Обутые в сапоги молодчики сделали шаг вперед, крестьяне с отчаянной бранью подняли вилы. Молодчики сделали еще шаг, и их сапоги примяли нежную зелень. Крестьяне, стоявшие на краю поля, точно на берегу озера, обогнули его, разделившись на две группы стихийным непроизвольным маневром. Они бежали теперь, выставив вперед вилы, очевидно намереваясь обойти неприятеля слева и справа, не топча при этом рожь…, Молодчики, не раздумывая, бросились со всех ног наутек, прямо через посевы и скрылись в кустарнике, росшем по краю слегка горбившегося поля. Крестьяне не погнались за ними, они, опершись на вилы, смотрели, как враг улепетывает со всех ног. Крики, брань стихали, как грохот удаляющейся грозы. Не спеша, вскинув вилы на плечи, то и дело оглядываясь, крестьяне тоже пошли прочь и вскоре исчезли из виду.
Жюстен перевел дыхание… Бронзовый бюстик Дидро, который он ухватил за голову и сжимал изо всех сил, больно впился носом в мякоть ладони. Взволнованный животворным волнением, он шагал взад и вперед по саду. Мадам Вавэн, очевидно, уже ушла, иначе она, услышав крики, конечно, выскочила бы из дому. Все-таки он зашел на кухню, вспомнив, что со вчерашнего дня ничего не ел. А сегодняшний день, со всеми его происшествиями, вдруг показался ему нескончаемо длинным. Действительно, мадам Вавэн в кухне не оказалось, но, так как под бельевым баком горел слабый огонь, Жюстен догадался, что она вернется и принесет провизию. «Славная мадам Вавэн», – твердил про себя Жюстен, решив не дожидаться обеда и уписывая за обе щеки хлеб ссыром. Толстый сандвич, вроде тех, что подают в бистро. Эти фигуры в деревянных сабо, вилы грозные, как пики, настоящая сцена крестьянского восстания… Они-то не допустили гангстеров, не позволили превратить засеянное поле в пейзаж войны, нет, дудки! Молодчики получили достойный отпор; оказывается, вовсе не везде и не всегда они всех сильнее. А что если я брошу «Трильби», а что если я займусь «Жаку-Кроканом»? [13]13
«Жаку-Крокап» – роман Этьена Леруа (1836-1907) о крестьянском восстании накануне революции 1830 года.
[Закрыть] Чудеснейшая тема! Лучший мой фильм! И он, может быть, в большей мере соответствует поступи нашего сегодняшнего мира, чем фантастические вымыслы «Трильби». Жюстен наспех проглотил стакан красного вина и быстрым шагом вернулся в библиотеку.
Там он без труда нашел «Жаку-Крокана»… В сущности он потому и вспомнил о Жаку-Крокане, что видел эту книгу здесь, в библиотеке Бланш. И опять-таки Бланш, внезапно вернувшаяся на землю из своих лунных палестин, подсказала ему эту тему.
Жюстен уселся перед письменным столом. Венчик над его головой пылал от внутреннего кипения. Его точно подхлестнули! Держа книгу водной руке, авторучку в другой, он начал делать выписки…
К вечеру, как раз в самый разгар работы, в дверь библиотеки постучалась мадам Вавэн.
– Мсье Мерлэн!
– Что такое?
– Вам письмо…
Письмо? Кто мог писать ему сюда, он никому не давал адреса. Кроме поверенного… Ясно, неприятности…
Мадам Вавэн вошла в библиотеку, держа в руке письмо:
– Письмо с почты вернули, мсье. Где оно только не побывало! Адресов-то на конверте сколько, поглядите сами! Адресат с последнего местожительства отбыл в неизвестном направлении… По всему свету им, почтальонам то есть, работа находится. Оставить вам письмо? Почтальон принес его сюда потому, что отправитель жил здесь. Сколько я ему ни твердила, что мадам Отвилль больше в этом доме не проживает, он все свое… говорит, что на почте не знают, где ее искать, и что письмо выбросят… Пришлось взять… А кушать вы, мсье Мерлэн, не хотите? Вы ведь ни к чему не притронулись… Так и заболеть недолго! Вы, конечно, знаете, что там на поле произошло… Я тоже знаю и до сих пор сама не своя хожу… А есть все-таки надо!
– Я не голоден, мадам Вавэн, я тут слегка закусил… До завтра, мадам Вавэн, я, видите ли, немного устал…
Жюстен легонько подтолкнул ее к порогу, закрыл за нею дверь, не спуская глаз с письма. Конверт был сплошь покрыт адресами, перечеркнутыми, написанными заново, перечеркнутыми вновь… Единственное, что можно было еще прочесть, – это имя адресата: «Господину Ж.Л. Отвилль». А на обороте конверта: «Отпр. Бланш Отвилль, Пьерс, Сена и Уаза». Бланш писала своему мужу! Штемпель… Штемпель гласил: 1957, все прочее неразборчиво… Итак, письмо пропутешествовало год, если не больше! Почерк крупный, пляшущий; чернила блеклые или поблекли от времени. Все еще стоя у дверей, Жюстен машинально повернул ключ в замочной скважине… Сейчас он совершит последний из недопустимых поступков, уже совершенных им: узкий разрезательный нож с острым металлическим лезвием, разрезательный нож, принадлежавший Бланш, очень аккуратно вскрыл конверт. Жюстен извлек из конверта несколько листков. Бумага для пишущей машинки… тс же самые блеклые чернила и крупный, пляшущий, очень четкий почерк… Сейчас он прочтет письмо Бланш к мужу, и это так же страшно, как распечатать телеграмму, может быть, несущую вам трагическую весть.
Пьерс. 15/3 – 57.
Мой друг,
это похоже на железнодорожную катастрофу. Случилось так, что я села именно в этот поезд. А теперьпредставьте себе шахтера, которого засыпало в шахте и который уже не ждет помощи. И это тоже я. Я под открытым небом и под ярким солнцем, на свежем воздухе, вокруг меня жизнь, люди. Я знаю, что такое агония при грудной жабе, но что все это в сравнении с агонией души.
Да, да, всех нас забрали. В полицейском участке все было совсем не так, как показывают в фильмах. Меня они отпустили очень скоро, и эти господа были даже смущены, что так неудачно прихватили и меня. Один молоденький мальчик попросил меня зайти к нему домой и предупредить, что его арестовали. Позже я с ним опять встретилась. И я снова пошла на Елисейские поля, но на сей раз не случайно. Вдруг меня подхватило вихрем, бросило вперед, я уткнулась лицом в сукно полицейского мундира, так плотно уткнулась, что мне были видны даже узелки на ткани, сукно царапало мне лицо, а потом чьи-то растопыренные пальцы уперлись мне в щеку, чтобы удобнее было ударить по другой. Они бросили меня на мостовой в самом плачевном состоянии.
С той поры я непрерывно ощущаю сукно этого мундира. Я открыла нечто общеизвестное. Как родятся дети. Что земля круглая.
Странно. Должны же быть у них лица. Я пытаюсь узнать их на улице. Но на лбу у них нет никакого клейма, возможно, они так же красивы, как Марлон Брандо. Они обедают, умываются, ходят в театр, покупают марки… Кто-нибудь из них наверняка спас утопающую девочку где-нибудь на даче. Они ездят на дачу. Крестоносцы, инквизиторы, костры и каменные мешки, четвертованные и те, кому выжгли глаза раскаленным железом… Как в наши дни, когда даже кухни и те электрические, можно выжечь глаза раскаленным железом? Помните «Пытку неправедного судьи», которую мы видели вместе в музее города Брюгге? Он лежит на столе, и столпившиеся вокруг озабоченные люди, специалисты своего дела, сдирают с него живого кожу; но ведь даже быка сначала убивают, а потом свежуют. Одна нога у него уже ярко-красная, ободранная, а кожа снята с нее, как чулок… Страдания наложили на лицо преступника печать святости. Судьи его спокойны и беспощадны. Они выполняют свой долг. Помните эту прекрасную картину? Я-то ее никогда не забуду… Унизительная нагота, ощущение бессилия – даже род смерти нельзя себе выбрать. Помните, как непохоже лицо судьи на картине, где его схватили, и там, где его пытают? Дурной человек и святой… Было это в XVвеке. Я представляю себе современныйконгресс истязателей, специалистов по пыткам, съехавшихся для обмена опытом со всех концов земного шара. Наушники у каждого кресла и синхронный перевод выступлений на пять-шесть языков. Журналисты, фотографы…
Почему мне никак не удается представить себе лиц участников этого конгресса? Ведь у каждого человека должно быть лицо, и они не носят глухого капюшона, как кагуляры. Ни желтой звезды. Как-то наша консьержка принесла мне котенка, она сняла его с подоконника первого этажа соседнего дома, потому что та консьержка била котенка. Задние лапки у него были парализованы от побоев. Мягкий и нежный комочек в моих ладонях. Я посадила его на подушку и принесла ему молока. Он не желал оставаться на подушке, он устроился на паркете, на жестком. Сколько я ни сажала его на подушку, он снова сползал на паркет. Я начала злиться, сердце у меня застучало, мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не причинить ему боль, не свернуть ему шею, не бросить об паркет, об стену… Он был такой слабенький, такой беспомощный и такой упрямый; я чувствовала под руками его скелетик, я могла сделать с ним все что угодно. Я вырастила из него большого и красивого кота, но впоследствии нам пришлось расстаться, потому что он гадил в комнатах, да при этом еще нахально глядел мне прямо в глаза. Это не литературный образ. Речь идет о том странном искушении, которое я испытала, когда он лежал у меня на руках, такой кроткий, такой шелковистый, такой слабенький.
Есть люди, которые рискуют своей жизнью. Можно подобной отвагой восторгаться, но я не вижу причин для этого. Те, что избрали эту игру по склонности к ней, должны быть счастливы, когда им представился случай поиграть. В мирной жизни они называются гангстерами, а на войне – на тех маленьких войнах, что вспыхивают то в одном, то в другом уголке земного шара – смельчаками. Играя, они разжигают сами себя, они горды тем, что могут потребовать от себя большего, чем способно вытерпеть животное, ибо человеческая воля сильнее любых физических страданий. Они утверждают, что не испытывают ненависти к тем, против кого воюют… В таком случае почему же они воюют? Почему не идут на эшафот, на любые физические и моральные муки, лишь бы на эту войну не идти? Дро-Пандер говорит: скука, вкус к авантюрам… Почему бы им тогда не отправиться куда-нибудь подальше, хотя бы на Луну! Пробовали ли Вы когда-нибудь их спросить, ради кого, ради чего они собой жертвуют? Я-то пробовала… Они не сумели мне ответить. Не ради Франции, не ради идеи, не ради кого-нибудь. А я Вам скажу: они поступают так потому, что не знают, к чему применить свою силу. Представьте себе писателя, природа наделила его талантом… а сказать ему нечего. Бандиты с большим сердцем? Неужели Вы верите, что можно жить среди жестокости, среди нечеловеческого сверхчеловеческого и не утратить чувства человечности, чувства того, что человек может перенести в пределах человеческого? Они утратили это чувство, они сбились с дороги. Я лично встречала у них лишь один культ: культ товарищества. Скрепленного кровью. Не слишком ли дорогая цена за одно-единственное человеческое чувство? Не лучше ли было бы отправить их исследовать гроты, вершины и межзвездные пространства! Киньте им этот кусок сырого мяса! Займите их, как детей, иначе они непременно натворят глупостей.
Видите ли, друг мой, я начинаю думать, что избыток физического здоровья порождает болезнь психики, и при виде мужчин и женщин, физически прекрасных, я сразу настораживаюсь, как настораживается антисемит при виде лица семитского типа. Неправда, что в здоровом теле обязательно должен быть здоровый дух… Мы живем не в раю, а когда утрачена первородная чистота и невинность, физическое совершенство и безупречная деятельность всех органов ведут к озверению. Не ссылайтесь на примеры вероломства, жестокости и лукавства уродов, которые, мол, мстят за свои физические пороки… Они тоже жертвы тех, других, слишком здоровых.
Дорогой мой, чудесный мой друг, мне обещано путешествие в некий «Луна-парк», где еще нет посетителей, и я уже наполовину живу среди реальности светил и бесконечности, и вот я поскользнулась о дерьмо. Хуже того, я даже не пытаюсь встать, валяюсь тут со всеми прочими негодными, бесхарактерными, отвратительными существами, не людьми, а тряпками, каковыми являемся мы все, и вдобавок даже неплохо приспособились к дерьму. Но когда мы полетим в лазурь за небесным огнем, быть может, тогда, если только существует Господь Бог, небо рухнет нам па голову. Или, может быть, из глубин пространства выйдут нам навстречу существа мыслящие и великолепные, каковыми, увы, не являемся мы, выйдут, пробив в небесной лазури встречный туннель, и научат нас жить и быть счастливыми.
Короче… Я уезжаю. Пока еще не туда, не в небесную высь Меня заинтересовала нефть. Ее ищут вокруг Парижа, я не раз видела белые столбики нефтяной компании и в лесу и вдоль дорог. Я поеду туда, откуда лучше видно, как вращаются моторы, приводимые в действие людьми, которые вертят нашим миром. Мне дали самолет. Одна частная компания, узнав о моих скромных требованиях, решила не обращать внимания на мое сердце… Мой послужной список достаточно красноречив. Я увижу своими глазами «олимпийские игры страданий». И мне заранее скучно, до того хорошо я знаю, в чем тут дело, до того примитивны все составные элементы, словно мы живем еще в каменном веке, словно сам полет существует еще только в воображении ведьм. Летают-то одни, а создают самолеты другие.
Возможно, меня ждет участь несчастного Икара, который упадет и исчезнет в водах или песках среди всеобщего равнодушия… Рыбак будет по-прежнему рыбачить, хлебопашец – пахать землю, пастух взглянет на небо, даже овцы и те повернутся спиной к утопающему… Ну и пусть, а я все-таки попытаюсь. Я ведь летчик-испытатель.
Друг мой, не сердитесь на меня за то, что в ожидании того, другого путешествия, я покидаю Вас ради теперешнего. Мне необходимо видеть их лица. Видеть, есть ли на них клеймо. Можно ли их узнать на улице. Они там, где война. Там, где война, там неизменно присутствует оскорбленное страдание человека. Кровь призывает кровь, и торжествуют сильнейшие. Я буду в тех краях, где пустыня лижет границы Ливии и Туниса… В пустыне, где кочуют племена, гонимые войной, среди песков, не знающих границ. Оттуда отправлюсь куда будет возможно. Мне необходимо знать… Иначе мне будет слишком страшно. Слишком, слишком страшно, чудовищно страшно.
Прижимаю Вас к своему больному сердцу, и ты ведь знаешь, милый, что пока я жива, я всегда буду просить тебя петь.
Бланш.
Листок дрожал в руках Жюстен. Письмо это не попало по назначению… Где он, муж Бланш? Кто такой муж Бланш? Что он за человек? Какая у него профессия, чем он занимается? Пока я жива, я всегда буду просить тебя петь. Что это означает? Бланш как будто знала, что он, Жюстен, жил Трильби, которую некий человек превратил в безумную королеву соловьев… как будто она говорила так, чтобы ее понял он, Жюстен, что отныне благодаря ей будет рождаться песня в груди, что это она сумеет заставить петь… нет, не всех – «одного» человека. Для этого ей достаточно только существовать на свете. В ней не было ничего от Свенгали, сила ее не мистическая, не потусторонняя. Но ради того, чтобы пленить ее, Бланш, начинает петь соловей, бросая в воздух самую головокружительную из всех своих трелей! А это упоминание об Икаре! Ведь и сам он тоже думал о том, что в наши дни Икар – женщина! И вот она, Бланш, описывает «Падение Икара» Брегеля, ведь это как раз одна из самых любимых его картин! Жюстен представил себе Бланш, представил себе маленькую ногу, выступающую из воды, еле различимую, ее можно не заметить, если не знать, что она написана на картине, где изображен равнодушный мир, ради которого пожертвовал собой человек. А если Бланш упадет со своим самолетом или парашютом в море песка, среди грохота войны? Какая смерть ожидает ее? Когда мы полетим в лазурь за небесным огнем. И снова несоответствие между тем, ради чего он жил, и этим величием, бесконечностью… Но на сей раз мерилом служил великий страх Бланш, чудовищный, отнюдь не метафизический страх. А он в это время занимался Трильби! Бланш на каждом шагу побивала его, ее страх был разумен, справедлив, его не может не ощущать и не выражать любое живое, нормальное существо. Внезапно Жюстен почувствовал себя опустошенным, без единой мысли в голове – ни цели впереди, ни страсти к работе. Он всего-навсего лишь тряпка, безвольное существо, не так-то уж плохо приспособившееся к дерьму, в котором он живет, как и все прочие. С н тяжело поднялся, бережно положил письмо в конверт на письменный стол Бланш, подумал, что, должно быть, она писала его именно здесь, и вышел… Чтобы тут же вернуться обратно!… Вид разоренного, опустошенного сада был ему невыносим. Он не знал, что делать с собой, куда деваться. Может быть, задернуть в спальне занавески и попытаться уснуть? Сначала принять ванну, потом спать. Он пошел в ванную, налил полную ванну воды и вдруг поймал себя на том, что машинально заложил задвижку… Глупо, как будто в доме был кто-нибудь, кроме него! И, желая доказать себе, что это действительно глупо, он не только отодвинул задвижку, но и широко распахнул дверь.
Ванна подействовала на него благотворно. Он пошел в спальню, лег на кровать, заснул и проспал до самой ночи. Проснувшись, он накинул халат и вышел на террасу. Ночь, фланелевая, туманная, была до того хороша, что Жюстен обулся и пошел в сад. Стоял неподвижный, упорный, теплый туман… Жюстен осторожно обошел сад, с этими ямами недолго и ногу сломать. Нефть здесь! Чудно! Ладно, ямы засыплют, и все придет в порядок. Весной трава растет быстро, он посадит цветы и обязательно новую розу, получившую приз в Багатели: розу «Мартина Донель»… Говорят, формой она похожа на наши современные розы, но у нее чудесный аромат старинных роз. Пунцовая, очень темного тона. Жюстен подошел к решетке, отсюда он наблюдал тогда за сценой, разыгравшейся между крестьянами и теми молодчиками в сапогах. Туман подметал поле своим подолом, окутывал низенькие белые столбики. Уж не почудилось ли ему? Жюстен прильнул к решетке, нет, сомнений не оставалось: низенькие столбики нефтяной компании действительно были тут, пробороздив все поле… Должно быть, их поставили вечером, когда люди спокойно сидели по домам и ужинали. И никому в голову не пришло оставить дозорных…
Ничем тут не поможешь, ни яростью, ни вилами. Медленными шагами Жюстен Мерлэн побрел домой… Если бы он был одет, он взял бы машину и поехал куда глаза глядят, например махнул бы в Париж. Но пришлось бы одеваться. Пришлось бы открывать ворота, выводить машину. Закрывать ворота. Заводить машину. Эх, лучше уж лечь спать. «Национальные интересы» – и выдумают же… Если, предположим, нефть обнаружится в саду Бланш и на засеянных крестьянских полях, будет ли Бланш, крестьянам, да и ему самому лучше жить? «Анонимным», тем наверняка будет лучше жить. Бланш следовало бы поторопиться, если она намерена принести на землю небесный огонь. Ничем не пахнущий, великолепный огонь! Бандиты! Понятие частной собственности пасует перед «анонимными», завтра они войдут без стука в вашу спальню, улягутся спать на вашей постели. Да, да! Частная собственность! Когда дело идет об «их» нефти, они не стесняются и спокойно перелезают через стены. Они улягутся спать в постель Бланш. Куда она отправилась распознавать людей с клеймом на лбу? Эти красивые стены розового дерева, эти глубокие амбразуры и маленькие оконца, прикрытые коротенькими занавесочками, зеленые и розовые флаконы опалового стекла, поблескивающие на туалетном столике…
Бланш уехала, и в ее постели, на ее месте, ворочался без сна толстый бледный человек.
Жюстен поднялся и пошел в ванную за снотворным. Снотворного не оказалось. Ну и дом! Даже радио нет! Он тоже хорош, завалился спать с вечера, а что прикажете делать ночью? Думать о нефтяных гангстерах, о письме Бланш? Трильби? О Жаку-Крокане? Имена эти утратили свою власть над Жюстеном, и, произнося их, он не испытывал ни малейшего волнения… Может быть, он просто голоден? Жюстен снова надел халат… за весь день он съел только большой сандвич с сыром.
Он прошел через библиотеку, маленький холл, столовую… Там наверху пустые, никому не нужные комнаты… никогда они ему не понадобятся, даже мысль об этих комнатах стала ему неприятна. В кухне он доел остатки сыра, лень было разогревать суп, принесенный мадам Вавэн. А сна по-прежнему не было, бесполезно бороться.
В библиотеке посреди стола мирно покоилось письмо Бланш в конверте, покрытом различными почерками, надписями, сделанными вкось и вкривь. Что ему делать с этим письмом?… Во всяком случае, вручить ей письмо он не может, раз оно уже вскрыто. Может быть, Бланш в Париже, на Кэ-о-Флер? Не так уж трудно ее отыскать через Агентство недвижимости, продавшее дом Жюстену. Он скажет, что должен передать ей письмо. «Не могли бы вы дать мне адрес мадам Отвилль, видите ли, иногда приходят адресованные ей письма». Если, конечно, она не на другом краю земли, не в надзвездных высотах… Ее муж… Ведь ему она сообщила о своем путешествии, ему… А может быть, не ему одному? Не все письма за ненахождением адресата возвращаются обратно. Что он будет делать всю ночь? Что будет делать, чтобы защититься от мук бессонницы? Жюстен уселся в красное кресло. Книги, все без исключения, были ему противны… Он поднялся. Подошел к письменному столу. Подтянул к себе корзинку для бумаг и высыпал ее содержимое на письменный стол… И так как он был не чужд суеверия, он, закрыв глаза, вытащил письмо из груды пачек и разрозненных листков, словно вытаскивал карту из колоды гадалки, словно вытаскивал карту за игральным столом в Монте-Карло, пусть она предскажет ему судьбу, будь то выигрыш или проигрыш…
Простите меня, мадам, за то, что я Вам пишу. Но мне необходимо с Вами поговорить, Бланш. Только вот выслушаете ли Вы меня? Почему всегда всех других, всегда других, а меня никогда, никогда меня…
Прошло уже много лет, уже очень давно, как мы… но разрешите ли Вы после стольких лет, пусть даже только намеком упомянуть об этом? Возможно, Вы зачеркнули их, возможно, они не существуют для Вас более; Вы отмыли от них однажды утром Ваше прекрасное лицо. И все. Я сказал «давно», я сказал «столько лет», но вдруг мне стало ясно: то, что представлялось мне целой жизнью, прошедшей между тем часом, между мною, прежним, и мною, каков я сегодня, на самом деле было совсем иным. Вы молоды, Бланш, вопреки Вашей манере смотреть на мужчин и в зеркала.
Целая долгая жизнь с того последнего раза, когда я держал тебя, тебя в своих объятиях. Жизнь равнодушная, машинальная, нормальная… Утром встаю, брожу взад и вперед, умываюсь, одеваюсь, бреюсь, когда есть время; с наших с Вами общих времен я сохранил привычку говорить себе: «Нет, не утром, побреюсь вечером для Бланш». Выхожу. Покупаю газеты, все газеты. Помнишь? Я читал все газеты подряд, и тебя это раздражало. Езжу на работу, читаю газеты. Все тот же кабинет, хотя мы переехали. Мебель, которую ты для меня выбрала, чтобы она была достойной рамкой для меня, чтобы клиенты говорили: «Сразу видно, человек со вкусом». Я не переменил занятий, занимаюсь все тем же делом. У меня все те же немногочисленные друзья. Впрочем, об этом не стоит… некоторых из них я потерял с годами, это как волосы: одни седеют, другие выпадают, а новых не отрастишь. У меня другая секретарша: эта не такая, как прежняя, эта не заставит тебя ждать у дверей моего кабинета. Эта впустит тебя сразу же. Если ты придешь… Впрочем, все это не особенно интересно. И, быть может, если уж я решил тебе написать, вовсе не об этом нужно было писать.
Знаешь, это всегда так: люди не виделись очень долго, они мечтали… ну, по крайней мере один из них мечтал… о встрече, они сотни раз заранее переживали эту встречу, воображали, что они друг другу скажут, воображали паузы. А потом! Встретились, поговорили о том, о сем. Расстались. Остальное договорят в следующий раз. То есть через десять лет, через двадцать лет. Если только они будут эти двадцать, эти десять лет… Люди должны всегда встречаться друг с другом так, как будто видятся они в последний раз, как будто завтра их ожидает смерть; а нам кажется, что впереди еще есть время, и оно-то нас убивает. Но зачем я все это говорю? Какая чудовищная болтовня! Разве ты неслышишь, как бьется за этими словами мое сердце? Я отлично знаю, отчего это происходит. Так как обычно… слова увлекают меня за собой, или, вернее, я позволяю им увлечь себя, делаю вид, что это они меня увлекают за собой. Потому что я слишком долго молчал о том, что хотел сказать и что я скажу или не скажу. Бог мой, смогу ли я когда-нибудь раздеться в твоем присутствии?
Кстати, относительно вышеупомянутого свойства слов: явление это чисто механическое, существуют слова, между собой связанные, и, когда они встречаются друг с другом, они отвлекают от того, что хочется сказать, и это приятно. Я написал: «так как обычно…» и поставил многоточие, заметила? Тут я совсем было собрался процитировать Тристана Тзара. Так как обычно, товарищ мой, ворота ада наклеены на аптечный пузырек… У каждого свои классики, верно ведь? Специально для цитат. И посмотри: я сумел удержаться от этой мании, зато пятью строками ниже начал о ней рассказывать. Узнаешь меня, а? Нет, я не очень изменился. Возможно, немножко раздался. Не очень. Я за собой слежу. Потому что думаю о тебе. Думаю в холодном поту, а что если она увидит мой живот? Вот оно как. Ты мой врач, мой преподаватель гимнастики, мое зеркало, мой позор и моя совесть. Нового тут ничего нет. Я же тебе сказал, что не очень изменился.
Но все-таки ты хоть раз себя спросила, что произошло в тот день, когда ты вдруг мне сказала: «Нет, хватит, кончено, не надоедай мне больше, никогда…» спросила? Во всяком случае – ведь время от времени мы с тобой встречались, беседовали как добрые друзья, – меня ты об этом ни разу не спросила. Ты со мной говоришь, ты на меня смотришь, я здесь. Ты не знаешь, что говоришь с мертвецом, что смотришь на мертвеца. Нет, вовсе я не преувеличиваю. Почему ты всегда говоришь, будто я преувеличиваю? Мертвец преувеличивать не может.
Прости, само собой разумеется, ты этого не говорила. Это снова моя словесная мания. Бессилен с ней бороться. Знаю, знаю, что ты скажешь. Прости. Мне так не хотелось бы тебя раздражать. В конце концов сейчас это единственное, что я могу сделать… Нет, не гляди так на меня, я вовсе не хочу сказать: единственное, что я могу сейчас сделать, это тебя не раздражать. Вот видишь, ты всегда приписываешь мне дурные намерения. Прости, больше не буду.
Бланш, поскольку ты ведь Бланш… единственное, что осталось от нашей близости, – это возможность называть тебя Бланш. Пишу тебе утром, воскресным утром, ты очень далеко, на какой-нибудь Луне, на одной из тех лун, где ты шагаешь маленькими своими ножками. Луна, на которой есть телефон: ты была сейчас так мила, ты дозвонилась ко мне сквозь космические помехи, ты со мной говорила, ты сказала: «Это я»… Ты мне рассказала, что ты делаешь на этой далекой земле. Слышно тебя было прекрасно, будто из соседней комнаты. Ты спросила: «А ты как?» И я тебе рассказал, как провел вчерашний день, рассказал во всех подробностях, словно это было важнее всего, словно ты знала, что я делал вчера и буду делать завтра, все дни недели. Я тебе сказал, как невыносимо скучно оказалось деловое свидание, которое было назначено сначала на одиннадцать и дважды откладывалось; как я вынужден был поздно ночью катить по дорогам, я забыл тебе сказать, что гололедицы не было. И я тебе даже не сказал: я люблю тебя. Так и не сказал. Ведь по телефону я мог бы набраться храбрости, не правда ли? Ну вот, а в письме все-таки не удержался. Еще раз прошу, не сердись.
Надо бы уметь быть грубым, называть вещи своими именами. В конце концов не надаешь же ты мне пощечин. Сколько времени я был твоим любовником? Неделю, два часа, целую жизнь? Ведь был же я твоим любовником. Ты, возможно, об этом забыла, а я нет. Прошу прощения, сударыня.
Забавно, я думал, что это никогда не кончится, что это всегда так и будет. Я буду вставать, одеваться, ходить на работу, диктовать письма, принимать посетителей… все это для вида, просто, чтобы дать тебе время передохнуть, побыть одной, побездельничать в своей спальне, привести в порядок ногти (вижу, как ты сидишь перед туалетным столиком, на ногтях у тебя сохнет лак – в ту педелю ты покрывала ногти очень светлым лаком, – и машешь руками с растопыренными пальцами, чтобы не задеть за что-нибудь)… Ведь, я возвращусь после этого многоточия, я возьму тебя на руки, еще и еще раз отнесу тебя на постель… Ах, да не могу я больше об этом говорить, не оттого что неловко, а просто мне очень больно, да нет, вовсе я не плачу… в мои-то годы! Но у меня по-дурацки взмокли глаза, пришлось снять очки, а то все как в тумане. Ну, вот и прошло.
Скажи, ты хотя бы раз спросила себя, как я потом… «устраивался»? А, что, скверное слово? – это обычное, это точное слово! Ведь так, кажется, принято говорить вподобных случаях? Следует говорить, как все люди, дабы не очень бросаться в глаза. И если ты себя не спрашивала, то просто потому, что думала: он устроился. Если ты меня не спрашивала. Так вот, дорогая, я не устроился. Совсем не устроился.
Не гляди на меня так. Теми глазами, какими ты смотришь, когда говоришь по телефону с мужчиной, который тебя не видит. Но я-то тебя вижу. Даже на Луне, на любой Луне. Неужели ты веришь, что можешь от меня уйти? Спрятаться? Не существует такой отдаленной Луны, ибо человеческий глаз видит бесконечно далеко… только предмет по мере удаления становится все меньше и меньше, и этот предмет – ты… Ведь так и говорят: «любимый предмет».
Иной раз я произношу глагол «любить» с яростью, гневом, ты слышишь меня, ты, там, паЛупе? Как я произношу слово «любить»? Этот глагол употребляется слишком часто, он прошел через тысячи губ, извел немало чернил. Он стал вполне приличным словом, вошедшим в галантный, светский лексикон на потребу дамам. Человек может произносить его не краснея, даже при детях. Только не я, слышишь? Только не я. Когда я говорю слово «любить», глагол этот становится непристойным, он словно те фотографии, что у Пале-Рояля продают из-под полы сутенеры. Любить! Подумать только, что существуют люди, которые произносят это слово, как… как… не могу даже придумать, как что. Слушай, Бланш, если хочешь знать, я просто никак не устроился. Да, я тебе об этом уже говорил. Тыменя знаешь, я человек, который повторяется. Это тоже непристойно. Унтер-офицерская шуточка. Нет, простое бахвальство. О, разреши мне чуточку побахвалиться. Ведь это же единственное, что мне осталось.
Конец письма был оторван. Кем? Бланш? Или самим корреспондентом? Рядом лежал еще один сложенный листок, на такой же бумаге, возможно, это было то же самое письмо, возможно, страничка другого письма, во всяком случае, почерк был тот же.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.