Текст книги "Вывихнутое время. Между насилием и духом"
Автор книги: Эммануэль Левинас
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Вернемся к ходу мысли, который привел нас от другости смерти к другости женского. Находясь перед лицом чистого события, чистого будущего, то есть смерти, в которой Я ничего не может больше мочь, не может, иными словами, больше быть Я, мы искали ситуацию, где Я могло бы все же остаться Я, и такую ситуацию мы назвали победой над смертью. Повторим: нельзя определить такую ситуацию как власть. Но как я могу остаться собою в другости некоторого Ты, не будучи поглощен им, не потерявшись в нем? Как может Я остаться в некотором Ты собою, не будучи, однако, тем Я, каков я в настоящем, то есть тем Я, которое роковым образом есть Я Сам? Как может Я стать другим Самому Себе? Это возможно лишь единственным способом в отцовстве.
Отцовство это отношение с чужим, который есть я, притом что он другой; это отношение между я и некоторым таким же Я, которое, однако, мне чужое. В самом деле, сын это не просто мое произведение, наподобие стихотворения или изготовленного предмета, он также и не моя собственность. Категориями, описывающими власть или обладание, не обозначается отношение со своим ребенком.
Не помогают схватить факт чадородия и понятия причины или собственности. Неверно, что «мое дитя есть у меня», но некоторым образом «я и есмь мое дитя». Правда, выражение «я есмь» значит здесь что-то другое, не то, что у элеатов или платоников. Этому глаголу «существовать» присуща такая множественность и такое трансцендирование, которого недостает даже самым смелым экзистенциалистским анализам. С другой стороны, сын не есть и какое-то происходящее со мною событие, скажем, грусть, жизненное испытание или страдание. Это некоторое Я, личность. И наконец, сын другой мне не так, как alter ego. Отцовство не сопереживание, в котором я могу поставить себя на место сына. Я есмь мой сын посредством моего бытия, а не сопереживания. Итак, возвращение Я к Самому Себе, начавшееся с гипостазиса, неумолимо благодаря открывающейся в эросе перспективе будущего. Избавление недостижимо посредством распада гипостазиса, что невозможно, и оно свершается в сыне. Таким образом, свобода возникает, а время свершается согласно не категории причины, но категории отца.
У Бергсона в понятии жизненного порыва смешиваются художественное творчество и порождение потомства, названное у нас чадородием; смерть здесь не учитывается это понятие устремлено прежде всего к безличному пантеизму в том смысле, что не отмечает в достаточной мере, как скорчивается и отъединяется субъективность, а в нашей диалектике это неизбежный момент.
Отцовство не просто возобновление отца в сыне, не неразличение с ним; оно также и внешнесть отцовского бытия относительно сына, плюралистический акт существования. Чадородие Я ждет оценки своей истинной онтологической значимости, чего никогда еще не делали. То обстоятельство, что это еще и биологическая категория, ни в коей мере не устраняет парадокса его значения, в том числе психологического.
* * *
Я начал с понятия смерти и понятия женского, а пришел к понятию сына. Действовал я не феноменологически. Мысль развивалась диалектически последовательно, отправляясь от тождества гипостазиса, от прикованности к Самому Себе, к сохранению этого тождества, сохранению существующего субъекта, но в освобожденности Я от Самого Себя. Проанализированные конкретные ситуации представляли собою свершения этой диалектики. Множество промежуточных звеньев мы перескочили. Единство этих ситуаций смерти, сексуальности, отцовства проявилось до сих пор только в связи с понятием власти, которое исключается каждой из них.
Такова была моя главная цель. Мне было важно продемонстрировать, что другость не есть просто существование другой свободы наряду с моей. Над такой свободой у меня есть власть, в которой она остается совершенной чужой мне, вне связи со мною. Сосуществование многих свобод это множественность, не затрагивающая единства каждой из них; или же эта множественность объединяется в одну общую волю. А сексуальность, отцовство и смерть вводят в существование парность, которая касается самого акта существования каждого субъекта. Сам акт существования становится парным.
Мы преодолеваем понимание бытия в элейской школе. Время оказывается не падшей формой бытия, а самим его событием. В философии Платона господствует элейское понимание бытия, в ней множественность была подчинена единому, а роль женского мыслилась в категориях активного и пассивного и была сведена к материи. Платон не постиг женское в специально эротическом его понимании. Женскому он не оставил в своей философии любви иной роли, кроме как послужить примером Идеи, которая единственно может быть предметом любви. У него остается незамеченной всякая частная собственность отношений одного субъекта к другому, и свое Государство он конституирует в подражание миру идей. Платон создает философию мира света, мира без времени.
После Платона идеал социальности стали искать в слиянии. Стали думать, что субъект в своем отношении с другим стремится отождествиться с ним, погружаясь в коллективную представительскую систему, в общий идеал. Это та коллективность, что говорит «мы» и, обратившись к умопостигаемому солнцу, к истине, чувствует другого бок о бок с собою, но не себя лицом к лицу с ним. Коллективность непременно устраивается вокруг третьего члена отношения, служащего посредником. Это коллективность вокруг чего-то общего. Как и во всех философиях общности, социальность обнаруживается у Хайдеггера в одиноком субъекте; в ее подлинной форме осуществляется в терминах одиночества.
Этой коллективности бытия бок о бок я попытался противопоставить коллективность «я – ты», взяв ее не в смысле Бубера, у которого взаимность по-прежнему остается связью между двумя отдельными свободами и недооценивается неизбывность отъединенной субъективности. Я искал временное трансцендирование настоящего в тайну будущего. Такое трансцендирование не причастность чему-то третьему, будь то личность, истина, деятельность или исповедание. Это коллективность, но не общность, пребывание лицом к лицу, без посредников; она дана нам в эросе, где в близости другого полностью удерживается и отстояние, который тем и волнует, что в нем есть близость и парность.
То, что подают как неудачу общения в любви, составляет как раз положительную сторону отношения, а отсутствие другого есть как раз его присутствие как другого.
Космосу миру Платона противопоставляется мир духа, в котором последствия эроса не сводятся к логике продолжения рода; где Я сменяет Самого Себя, а другой другое.
От существования к существующему
(из одноименной работы)
Связь с существованиемХотя выражения типа «расколотый мир», «перевернутый мир» стали расхожими и банальными, они выражают тем не менее истинное чувство. Расхождение между событиями и рациональным порядком; взаимонепроницаемость умов, непрозрачных, как материя; умножение логик, абсурдных одна для другой; невозможность для Я соединиться с Ты; следовательно, неспособность разума к тому, что должно было бы быть его основной функцией, – этих констатаций достаточно для того, чтобы в сумерках мира проснулась древняя одержимость концом света.
Этот термин, освобожденный от любых мифологических реминисценций, выражает момент человеческого удела, чье значение выявляется в ходе анализа. Это предельный момент, из которого можно извлечь уроки особой важности. Ведь там, где прерывается непрерывная игра наших отношений с миром, находится не смерть либо «чистое Я», как ошибочно думали, но анонимный факт бытия. Связь с миром не является синонимом существования. Последнее предшествует миру. В ситуации конца мира утверждается первичная связь, привязывающая нас к бытию.
Но слово «связь» здесь не подходит. Оно предполагает понятия, то есть существительные. Оно предполагает как их согласованность, так и независимость. Связь с бытием напоминает все это весьма отдаленно. Это связь по аналогии. Ведь бытие, по отношению к которому мы столь бдительны ввиду исчезновения мира, не является ни личностью, ни вещью, ни совокупностью людей и вещей. Это – факт, что мы есть, факт безличного наличия. Тот, кто есть или что есть, не коммуницирует со своим существованием в силу решения, принятого до начала драмы, до поднятия занавеса. Он именно берет на себя существование, уже существуя. И ведь действительно, событие рождения, событие, предшествующее участию и существовании и несходное с ним, происходит как факт существования, мне всякой мысли, каких бы то ни было чувств, любой деятельности, направленной на вещи и людей, определяющих жизненное поведение. Оно постоянно присутствует в перспективе экономической жизни, все мгновения которой равноценны и компенсируют друг друга.
Неустанно возобновляющееся завоевание бытия словно происходит в картезианские времена с дискретными мгновениями, каждое из которых приходит из небытия.
Мы можем отстраниться от того, что существует, чтобы представить себе акт, посредством которого существующее овладевает своим существованием, не в результате искусственного и произвольного гипостазирования двух тавтологических понятий. Мы не обманываемся вербальным дуализмом повторения. Разумеется, дуализм существования и существующего парадоксален – ведь то, что существует, может что-либо завоевать, только если оно уже существует. Однако об истинности этого «дуализма», осуществлении подобного завоевания свидетельствуют некоторые моменты человеческого существования, когда соединение существования с существующим предстает как расслоение.
Соприкосновение со светом, миг, когда мы открываем глаза, озарение, заключающееся в простом ощущении, представляются вне связи, не являются ответами на вопросы. Свет озаряет и понимается естественно, являясь самим актом понимания. Но внутри этой естественной корреляции между нами и миром путем своего рода раздвоения возникает вопрос: удивление перед этим озарением. Удивление, которое Платон считает началом философии, это изумление чем-то естественным и понятным. Сама понятность света удивительна: свет и тьма сдвоены. Удивление возникает не в связи с каким-либо порядком, более естественным, чем природный, но исключительно в связи с понятным как таковым. Можно сказать, что его странность заключена в нем самом: в факте наличия существования. Вопрос о бытии есть сам опыт бытия с его странностью.
Итак, это способ взять его на себя. Вот почему на бытийный вопрос: что такое бытие? никогда не было ответа. Бытие безответно. Совершенно невозможно представить себе, в каком направлении следовало бы искать этот ответ. Сам вопрос – это проявление связи с бытием. Бытие глубинно чуждо, оно нас ушибает. Мы терпим его объятия, удушающие, подобно ночи, но оно не отвечает. Это зло-бытие. Если философия является вопросом о бытии, она тем самым берет на себя бремя бытия. И если она больше, чем этот вопрос, значит, она позволяет себе превзойти вопрос, но не ответить на него. Больше вопроса о бытии может быть не истина, а благо.
* * *
Но вернемся к конкретным формам соединения существования с существующим, в которых уже вырисовывается их разделение.
Действительно, человек в состоянии занять позицию по отношению к своему существованию. Уже в том, что называют борьбой за жизнь, помимо вещей, способных удовлетворить наши потребности, на завоевание которых направлена эта борьба, – заключена цель самого существования, просто существования как такового, возможность для существования превратиться в цель. В борьбе за жизнь и в том привилегированном месте, которое обеспечило себе это понятие в интерпретации жизни, заключен разрыв с традиционными представлениями о связи между существующим и его существованием.
Влияние этого понятия, распространившегося благодаря развитию биологических наук в XIX веке на всю современную философию, огромно. Отныне жизнь предстает как прототип связи между существующим и существованием. До той поры существование, которым человек наделялся по божественному соизволению, – если оно не исходило из его сущности – принадлежало ему почти неощутимо и естественно. Новая фундаментальная идея заключалась в том, что эта принадлежность стала рассматриваться как борьба за жизнь.
Но борьба за существование не позволяет постичь связь существующего со своим существованием на интересующем нас глубинном уровне. На обычно рассматриваемом уровне эпохи экономики она предстает борьбой за будущее, как озабоченность человека своим долголетием и самосохранением. Это борьба уже существующего бытия за продолжение этого существования, а не постоянное рождение как особая операция, благодаря которой существование овладевает своей экзистенцией независимо от любых способов самосохранения. Для подтверждения истинности такой операции откажемся от рефлексивного отношения к существованию, посредством которого уже ставшее существование рассматривает себя. Отношение, заключающее в себе размышление о «смысле жизни», пессимизме или оптимизме, самоубийстве или любви к жизни, – по ту сторону такого рождения, какими бы глубокими ни были корни, связывающие его с актом, благодаря которому бытие рождается для существования.
Необходимо постичь событие рождения через феномены, предшествующие рефлексии. Усталость и лень, которыми чистый философский анализ, чуждый моральной озабоченности, никогда не занимался, – это позиции в отношении существования уже в силу своего осуществления. Они, разумеется, – «содержание сознания», как мысли, чувства, желания. Но лишь рефлексия именует чистыми формами все события нашей истории, представляя их как содержание и скрывая их драматический событийный характер. Однако в качестве содержания усталость и лень не раскрывают своей сути, в частности, как результата бессильного неприятия. Их сущность целиком заключается в таком отказе. Видеть в них содержание означает поместить их прежде всего в качестве «психической реальности» в ткань сознания, придавая им во вторую очередь – в качестве атрибутов их психической субстанции – интенцию отказа, отрицающую мысль. Это означает интерпретировать в качестве теоретического отказа то событие отказа, каковым они являются по своей природе, тот уход от существования, который составляет их экзистенцию.
Существует утомление как утомление от всего и вся, но прежде всего от себя самого. Утомляет не частная форма нашей жизни – банальная и скучная среда, вульгарное и жестокое окружение, – утомление касается самого существования. Вместо того, чтобы забыться в легкости улыбки, когда существование творится невинно, невесомо паря в своей полноте, – а свободный грациозный расцвет подобен забвению, – существование в утомлении подобно напоминанию об обязательстве существовать абсолютно всерьез, во всей суровости нерасторжимого договора. Нужно что-то сделать, предпринять, к чему-то устремиться. Несмотря на фальшивую улыбку законченного скептика, который воздерживается от действия и желаний вслед за отказом от суждений, договорные обязательства давят как неизбежное «надо». Присутствуя подобно душе в глубинной потребности действовать и предпринимать, оно окрашивает ее своей интонацией. Утомление, однако – невозможный отказ от этого последнего обязательства. Посредством утомления мы хотим бежать от самого существования, а не от одной из его декораций, испытывая ностальгию по более прекрасным небесам. Бегство без маршрута и конца, оно не ищет причала. Как у настоящих путешественников Бодлера, речь идет об уходе ради ухода.
Но различая в утомлении движение, посредством которого существующее овладевает своим существованием из боязни отказа, утверждая, таким образом, специфическую связь с существованием – рождение как отношение, – не следует пугать эту связь с суждением. Утомление утверждается не как суждение о зло-бытии, аффективно окрашенное суждение о «содержании» утомления. Утомиться от всех и вся значит отказаться от существования до всякого суждения. Отказ заключен внутри утомления; всей своей сутью утомление реализует этот отказ существовать; оно есть лишь благодаря ему; оно, так сказать, сам способ, посредством которого может реализоваться феномен отказа существовать, подобно тому как в плане опыта только зрение есть постижение света, лишь слух – восприятие звука.
* * *
Лень – не праздность и не отдых. Как и усталость, она является позицией по отношению к действию. Но это не просто нерешительность, затрудненность выбора. Она не вытекает из недостатка размышления, так как не размышляет о своем конце. Она следует за интенцией. Как в знаменитом примере Уильяма Джемса, она находится между ясным долгом вставания и спусканием ноги с кровати. Но это и не физическая невозможность совершить действие, превосходящее наши силы, и не осознание такой невозможности, так как ее можно преодолеть, и уверенность в такой возможности порождает нечистую совесть лени. Разумеется, она, в определенном смысле, – отвращение к усилию. Но в каком смысле? Быть может, она предчувствует и остерегается содержания неудовольствия, боли, таящихся в усилии? Но лень – не страх боли и даже не разновидность этого страха. Родовое понятие боли совершенно не выражает специфическую трудность усилия и, следовательно, не позволяет постичь значение лени.
Она в основном связана с началом действия: побеспокоиться, встать. «Не заставляй их встать! Ведь это катастрофа», – говорит Рембо о «Сидящих», гноящихся сущностной безнадежной ленью. Лень относится к началу так, словно существование не следует непосредственно за ним, но заранее заторможенно проживает его. Здесь заключено нечто большее, чем протяженность длительности, незаметно протекающей между двумя мгновениями, – если только свойственное лени торможение не является в то же время выявлением начала, осуществляемого каждым мгновением согласно своей природе.
Эммануэль Левинас родился в 1905 году в Ковно (впоследствии Каунас). Получил воспитание в традициях иудаизма, однако учился в гимназии на русском языке, был хорошо знаком с русской литературой и философией. После получения Литвой независимости эмигрировал во Францию. Философию изучал в Страсбургском университете; во время учебы произошло знакомство Левинаса с Морисом Бланшо, положившее начало их долгой дружбе. В 1928 году он приступил к изучению феноменологии во Фрайбургском университете под руководством Эдмунда Гуссерля. Там же, во Фрайбурге посещал семинары Мартина Хайдеггера.
Лень – это невозможность начать, или, если угодно, это олицетворение начала. Она может быть включена в совершающееся действие; именно тогда исполнение как будто тащится по плохо замощенной дороге, подпрыгивая на мгновениях, с каждым из которых все начинается сначала – дело не идет, не клеится, предстает в своей дисконтинуальности, быть может, и являющейся его истинной природой.
Игра тоже начинается, но ее началу недостает серьезности. Это воплощенная легкость. Можно в любой момент выйти из игры. Она состоит из ряда актов начала – жестов, движений, решений, чувств; но реальность игры находится над этой основой и, в сущности, заключается в ирреальном.
Вот почему сценическая реальность – заметьте, это никогда не говорилось ни о стихах, ни о картине – всегда интерпретировалась как игра. Она не оставляет следов в качестве реальности. Предшествующее ей ничто равно ничто, следующему за ней. Ее события лежат вне настоящего времени. У игры нет истории. Это парадоксальное существование, не длящееся в обладании. Есть мгновение игры, но оно собой не дорожит. Оно не поддерживает с собой отношения обладания. Оно ничего не имеет, ничего не оставляет после своего исчезновения, «с головой» канув в небытие. Оно может закончиться столь блистательно, потому что никогда по-настоящему не начиналось.
В заброшенном храме все еще живет Бог, старый обветшалый дом еще посещают тени живших в нем; пустой театр ужасающе необитаем. В нем можно почувствовать присутствие игравших здесь Сары Бернар или Коклена, но от отчаяния или грусти Федры и Сирано де Бержерака ничего не осталось. Они рассеялись подобно легким облачкам, неразличимо перемешались, отмеченные все тем же ничто, составляющим сущность театральной атмосферы после представления.
Начало действия не «свободно, как ветер». Так, порыв просто присутствует, он наготове. Он свободно начинает и смело идет вперед. Ему нечего терять, не о чем беспокоиться, так как у него ничего нет. Или он подобен пожару, чей пылающий огонь сжигает его существо. Начало не похоже на свободу, простоту, бесполезность, навеваемые этими образами, имитируемыми игрой. В мгновение начала уже можно что-то потерять – ведь что-то уже имеешь, хотя бы само это мгновение. Начало не только есть, оно обладает собой, возвращаясь к себе. Движение действия одновременно склоняется к своему исходному пункту и идет к цели: тем самым, существуя, оно обладает собой. Как будто, путешествуя, мы должны постоянно заниматься своим багажом – сдаваемым и получаемым.
Действие не чисто. Его бытие сопровождается обладанием – одновременно обладающим и являющимся предметом обладания. Начало действия – уже принадлежность и озабоченность тем, чему оно принадлежит и что ему принадлежит. Принадлежа себе, оно сохраняется, само становится существительным, существом. Тем самым оно, по существу, является заботой. Оно озабочено самим собой.
Забота – не акт самого бытия на краю небытия, как полагает Хайдеггер. Напротив, она навязана прочностью начинающегося бытия, изначально обеспокоенного собственной переполненностью. Вместо бедности и наготы оно, в полном обладании собой, утверждает свою нетленность. Бытие обладает богатствами, которые, прежде чем стать источником наслаждения, становятся источником озабоченности.
Начать по-настоящему значит начать, неотчуждаемо владея собой. Это значит быть не в состоянии вернуться назад. Эго значит подняться на борт и отдать швартовы. Но тогда нужно прожить авантюру до конца.
Прервать то, что действительно началось – значит в некотором роде запершить его провалом, а не упразднить его начало. Провал – часть авантюры. Прерванное не исчезает в небытии, как игра. То есть действие – это запись в бытии. А лень как отступление от действия – нерешительность перед лицом существования, лень существовать.
* * *
Но будучи отказом от действия, невозможностью начать, не относится ли лень к бездействию как состоянию? Вяло лежа в постели, отказываясь от всякого действия, не реализуем ли мы лень как позитивное событие счастья быть укрытым в своей раковине? Не является ли лень привлекательностью долгого утреннего валяния в постели?
В той мере, в какой это состояние не является сном или дремотой – ниже мы еще вернемся к онтологическому значению сна, – это не покой. Ощущение «нужно попытаться жить» из «Морского кладбища» пронизывает его, подобно беспокойству, поэтому связь с существованием и действием налицо в самой сладкой лени. Лень угнетает, безделие тяготит, наскучивает. Человек наслаждения, развлечения, забавы избегает лени так же, как и работы.
Факт существования включает в себя связь, посредством которой существующее заключает договор с существованием. Он двойственен. Существованию главным образом не хватает простоты. Я обладает собой, в котором не только отражается, но с кем имеет дело как со спутником или партнером; такую связь называют близостью. Я никогда не является простодушно одиноким, простодушно бедным. Царствие Небесное ему уже закрыто. Существование отбрасывает неутомимо преследующую его тень. Оно не глядится в нее с невинностью Нарцисса, сливаясь со своим отражением, но узнает вместе с ней об утрате собственной невинности.
Иванушка-дурачок – простодушный и невинный Иван из русской народной сказки, – пытаясь убежать от своей тени, бросает ей на съедение обед, который должен был отнести отцу в поле; но тень не отпускает и неимущего как свою последнюю неотчуждаемую собственность.
Существование волочит за собой груз – хотя бы само себя, – обременяющий его экзистенциальное путешествие. Нагруженное самим собой – omnia sua secum portans, – оно лишено непоколебимого спокойствия античного мудреца. Оно не существует просто само по себе. Движение его экзистенции, которое могло бы быть прямым и ясным, изгибается и застревает в себе самом, выявляя в глаголе быть черты переходного глагола: не существуешь, но самосуществуешь.
Лень является ленью именно по отношению к этому предприятию. Трудность действия, от которого воздерживается лень, заключена не в некоем психологическом содержании боли, но в отказе предпринимать, иметь, заниматься. Лень – это бессильное безрадостное отвращение по отношению к самому существованию как грузу. Это страх жить, являющийся, тем не менее, жизнью, в которой боязнь непривычного, приключения, неизвестности – следствие тошноты, вызванной отвращением к предприятию существования.
Такова лень Обломова в истории радикальной и трагической лени существовать, описанная в знаменитом произведении русского романиста. На первой же странице романа Гончаров представляет нам своего героя лежащим, и это экзистенциальное decubitus остается доминирующим образом.
То, что отвращает усталость от самого осуществления существования, то, от чего она бессильно отказывается в рукопашной, лень отвергает, отвергая рукопашную. Она хочет, чтобы существование, этот «всеобщий фарс» Рембо, разворачивалось без нее. Но даже в таком отрицании второго порядка она является, тем не менее, осуществлением бытия: подступающая горечь – результат отступничества, лишь подтверждающего договор. И снова существование предстает как связь с существованием.
Но главное в лени – ее место до начала действия, в каком-то смысле ее нацеленность на будущее. Это не мысль о будущем, за которой следует воздержание от действия. В самой своей конкретной полноте она – воздержание от будущего. Открываемая ею трагедия бытия от этого лишь углубляется. Это усталость от будущего. Начало не стимулирует ее в качестве возможности возрождения, свежего радостного мгновения; она уже заранее реализовала его как усталое настоящее. Быть может, она показывает, что для одинокого субъекта будущее, девственное мгновение, невозможно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?