Текст книги "Записки. 1875–1917"
Автор книги: Эммануил Беннигсен
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Последняя зима в Правоведении пролетела быстро. Случевский задавал нам практические работы, принося нам из Сената старые дела, которые мы должны были докладывать. Кроме того, он рекомендовал нам посещать Окружной Суд, где я за эту зиму прослушал несколько громких процессов. Два из них у меня остались в памяти. По одному из них, о подлоге духовного завещания архангельского лесопромышленника Грибанова, главным обвиняемым был граф Соллогуб, отец того, который за несколько месяцев до этого угощал нас в Севастополе. Меня тогда поразила наивность этого человека: никакой близости к Грибанову у него не было, и с места возникал вопрос, почему умерший вдруг так заинтересовался им, чтобы завещать ему свои миллионы? Впрочем, позднее мне пришлось читать про не менее наивную подделку завещания князя Огинского отцом и сыном Вонлярлярскими. Присяжные признали Соллогуба виновным и, кажется, никто не сомневался в правильности их вердикта. На этом процессе я слышал известного адвоката Жуковского. Когда-то он был блестящим товарищем прокурора, но отказался обвинять Веру Засулич, и должен был тогда оставить государственную службу. В адвокатуре он оказался, однако, плохим защитником, но прославился в качестве гражданского истца (частного обвинителя): его саркастический ум и едкое остроумие не подходили к роли защитника. Соллогуба он обвинял с таким юмором, что все хохотали, и говорят, что сам обвиняемый смеялся.
По другому процессу обвиняемым был полковник Новочеркасского полка Максимов, уже удаленный со службы. Обвинялся он в шулерстве, в котором он был якобы изобличен в каком-то клубе. Говорю «якобы», ибо эти обвинения принадлежат, вообще, к числу наиболее сомнительных. Максимов, которого хорошо, но несколько холодно защищал Герард, присяжные оправдали, что вероятно сделал бы и я на их месте, но без полной уверенности в его правоте. Через несколько лет про Максимова вновь пришлось всем услышать. В поезде у него произошло столкновение с известным скандалистом, конвойным офицером князем Грицко Витгенштейном, которого он на дуэли и убил. Вскоре после этого началась японская война, Максимов пошел на нее добровольцем, и, командуя батальоном, сам был убит в каком-то бою.
5-го Декабря, в день Училищного праздника, полагалось двум воспитанникам 1-го класса поздравлять бывших правоведов на их обеде, и одним из них полагалось быть первому в классе, т. е. в данном случае мне. Чтобы произнести приветствие от нашего имени был выбран наш лучший оратор, красивый Митя Познанский. За два года до этого поздравления закончились печально для одного из поздравляющих – Мятлева, которого по положению накачали настолько, что вскоре, там же у Контана, уложили спать. Однако он вскоре проснулся и вспомнил, что его товарищи собирались вечером в Малый театр и, совершенно еще пьяный, поехал туда. По ошибке он попал в чужую ложу, выходя оттуда, упал и почему-то во всю глотку завопил: «Пожар!». Я не разобрал, сидя в первом ряду, этого крика, и остался сидеть, но почти вся публика бросилась к выходам, впрочем, скоро успокоившись. На следующий день Мятлева засадили в карцер, спороли нашивки, и при выпуске он лишился медали. Помня этот прецедент, я, несмотря на усилия моих соседей, пил с опаской, и за это должен был доставить в Училище менее осторожного Познанского, превратившегося в мертвое тело.
Когда в записках Игнатьева я читал недавно, как пили раньше в полках, я могу его успокоить, что не меньше пили и штатские, причем пила вся Россия, с той только разницей, что одни начинали водкой и кончали шампанским, а другие водкой же и кончали. Вспоминая свое прошлое, могу сказать, что, хотя я и не отказывался никогда от вина, и подчас даже выпивал в компании лишку, я ни разу на этой почве ни скандалов, ни историй не делал. Могу, однако, отметить один курьезный случай со мной по окончании Училища. Заехав днем в ресторан Контана заплатить по счету, я нашел там компанию товарищей, с которыми просидел меньше получаса, за которые они заставили меня выпить порядочно ликеров. Возвращался я по Невскому, и меня поразило его особое необычное освещение солнцем, что вызвало у меня тогда же мысль, что многое в области световых ощущений зависит от субъективного нашего состояния. Позднее, не раз вспоминал я эту мысль на картинных выставках перед модернистскими произведениями, в частности, Ван-Гога с его красной окраской всего, – по-видимому, результат его общей психической ненормальности.
Вернувшись в тот день домой, я прилег поспать. Чувствовал я себя вполне трезвым, но когда через какой-нибудь час поднялся, то оказалось, что в оба снятые мною башмака была налита вода из графина с умывальника. Сделать это мог только я, но, как и почему я это сделал, я понять совершенно не мог, и был очень этим казусом сконфужен…
Чтобы не возвращаться дальше к обедам бывших правоведов, скажу еще, что обычно на них собиралось до 200 человек, а в 1910 – в год 75-летия Училища – вероятно, до 400 из приблизительно 800 бывших тогда в живых. Долгие годы распорядителем их был Н.Н. Сущев, конкурент Апухтина по толщине и один из старейших правоведов. Очень способный человек и когда-то обер-прокурор Сената, он был любопытным типом старого режима. Уйдя с казенной службы, он стал заниматься частными делами, и скоро стал знаменитостью по своему умению их налаживать и выводить из затруднительного положения разные крупные предприятия. Рассказывали, что он получал по несколько тысяч за выступление на общем собрании того или другого акционерного общества в защиту правления, которому угрожали серьезные нападки акционеров. Когда я стал бывать на обедах бывших правоведов, Сущев был очень богатым человеком, и обеды эти при нем имели более изысканный характер, чем ранее. Во время их играл струнный оркестр Преображенского полка, а после него пел хор цыган Н.И. Шишкина, причем я не раз видал, как старенькие сановники ухаживали за молоденькими и хорошенькими цыганками, и таяли от их улыбок.
Когда Сущев умер, его заменил председатель Правоведской кассы сенатор Н.Н. Шрейбер, и при нем состоялся большой обед в год 75-летия Училища. На этот день собрались в Петербурге правоведы, которые десятки лет не были в своей «alma mater», и особенное внимание привлекал к себе 90-летний старик, правовед 1-го выпуска (1840 г.) Барановский. Во время освобождения крестьян он был губернатором, кажется, в Самаре и был сменен за свой «либерализм», т. е. за защиту интересов крестьян при отводе им наделов.
Упомянув о струнном оркестре Преображенского полка, еще раз отвлекусь в сторону, чтобы отметить его исключительный характер: в этот полк шли обычно отбывать воинскую повинность оканчивающие Консерваторию по соответствующим классам, и это давало возможность содержать этот нештатный оркестр, составленный из настоящих артистов. С ним конкурировал только духовой оркестр Финляндского полка, игравший, например, на сцене Мариинского театра марш в «Аиде».
Скоро подошли экзамены, прошедшие для большинства благополучно. Срезался на одном из них только шедший с нами семь лет Поярков (кажется, потомок известного казака). Сряду он решил покончить с собой, и по состряпанному им самим рецепту выписал из аптеки кураре. Фармацевт заподозрил, однако, что-то неладное, и яд заменил китайской тушью. Таким образом, Поярков остался жив, но за подделку рецепта был уже на следующий день исключен из Училища. Через год он кончил университет, и был затем председателем либеральной Весьегонской земской управы. Зимой 1905-1906 гг. он неизвестно зачем вдруг явился ко мне и произвел на меня какое-то странное впечатление. Оказалось потом, что события этих революционных месяцев произвели на него столь сильное впечатление, что он почти помешался, сбежал из Весьегонска, и там даже заподозрили, что он произвел растрату, ибо с собой он увез ключи кассы. Когда он отошёл и все выяснилось, ему пришлось все-таки из Весьегонска уйти, и он оказался в Ставрополе Кавказском, где его через несколько лет выбрали городским головой и, наконец, в годы 1-й войны великий князь Николай Николаевич провел его в губернаторы, кажется, в Эривани[14]14
Ереван.
[Закрыть]. В годы перед революцией было много странных назначений, и это было, несомненно, одно из них, ибо, хотя Поярков и был порядочным и безобидным человеком, но умом отнюдь не блистал.
Кончая Училище, все мы должны были выбрать, куда мы пойдем служить (на нас лежало обязательство прослужить государству три года). У меня никакого особого влечения куда бы то ни было не было и, когда моему отцу его товарищ по Правоведению Посников, тогда прокурор Московской Судебной Палаты, предложил, чтобы я пошел служить у него в канцелярии, я это предложение охотно принял, и оказался, таким образом, кандидатом на судебные должности при Московской Судебной Палате.
Перед экзаменами, в последний день лекций, по старинной традиции происходили «выносы». Во время большой перемены тех из оканчивающих, которых любили 2 и 3 классы схватывали и качали во всех залах, затем выносили по лестнице вниз, к парадному выходу, где еще раз качали. На обратном пути выносимого подхватывал младший курс, и в свою очередь «выносил». Признаюсь, что вся эта процедура – конечно, лестная – особого удовольствия мне не доставила, и взлетать высоко на воздух было скорее неприятно.
Кстати, замечаю, что я ничего не упомянул еще про Училищного швейцара Михайлу Бурым, большого красивого человека, бывшего раньше «тамбурмажором» Преображенского полка (когда-то тамбурмажоры шли перед полками и жонглировали тяжелой палкой; назначения их я указать не могу). Через Михаилу многое устраивалось, и с его соучастием мы удирали из Училища, конечно, за надлежащий «на чай».
Еще с началом экзаменов все, кто рассчитывал выдержать их, начинали заказывать себе штатское платье; происходили совещания, какой портной сколько берет, кто что лучше шьет и т. п. Экзамены в 1896 году кончались раньше обычного, ибо 14 мая должна была состояться коронация Николая II, и все должно было быть закончено к этому дню. Наши экзамены закончились даже 1-го мая, ибо до акта должен был быть отдан приказ о нашем производстве в чины и назначении на службу. В течение этих дней шли прощальные общие обеды, на которые мы приглашали наших профессоров и иное начальство. Познакомились мы тут с только что назначенным новым нашим инспектором, егерским полковником Ольдерогге, хромым после ранения, полученного в 1877 г. в геройском бою этого полка под Телишем. Ольдерогге, бывший позднее директором Училища, и после обеда сопровождал нас по разным увеселительным местам, дабы оградить нас, по-видимому, от весьма возможных с подвыпившей молодежью скандалов. Пообедал весь класс и у нас в доме, по приглашению моего отца.
Наконец, 11-го мая состоялся торжественный акт, на котором принц Ольденбургский раздал нам наши дипломы и, кому полагалось, и медали. Акты всегда выполнялись по давно установленному церемониалу. В зале старшего курса принца и почетных гостей встречали выстроенные остающиеся шесть классов. Выпускные классы, со своим воспитателем во главе, входили затем одетые во фраки под звуки Преображенского марша. Когда читалась фамилия, окончившего первым, с последней мраморной доски падала закрывавшая ее простыня, и открывались имена вновь занесенных на нее.
Из нашего класса были занесены я и Чаплин. В течение 40 лет записывалось всегда одно имя, но затем в 1881 г. записали два: первым шел в этом классе будущий министр юстиции Щегловитов, но в 1 классе его опередил 2-й воспитанник предшествующего выпуска Карпов, нарочно оставшийся на 2-й год, чтобы попасть на мраморную доску; тогда было решено записать их обоих, и с тех пор и дальше придерживались этого правила в случае равенства двух.
Акт заканчивался речами выпускных на 4 или 5 языках; полагалось обычно говорить русскую речь 1-му оканчивающему, но я в то время был столь застенчив, что категорически от этого отказался. По насмешке судьбы именно мне в дальнейшем пришлось из нашего выпуска наиболее часто выступать публично.
Кончило нас 36, и судьба сразу разнесла нас по разным углам России. Никто из нашего выпуска не выдвинулся или, вернее, не успел выдвинуться на видные посты, двое спились, один, Слефогт, сын нашего преподавателя латыни, погиб случайной жертвой взрыва на даче Столыпина, другой, Олферьев, мировой судья в Туркестане, был убит революционером после 1905 г., и четверо погибли в революционные годы. Многих я давно потерял из виду, да вероятно мало кто сейчас и остался в живых.
На службе
Вечером, в день акта я выехал в Москву, где меня приютил в своем доме в Денежном переулке дядя Коля Мекк. У него же остановились также Дмитрий Львович Давыдов с женой Натальей Михайловной, рожденной Гудим-Левкович, молоденькой и милой женщиной, питавшей, однако, какой-то панический страх к кошкам. Как-то в одном из выходящих на Арбат переулков перед нами шмыгнула в подвал кошка, и нам пришлось сделать большой обход по другим улицам, ибо моя спутница нервно дрожала и отказывалась пройти мимо этого фатального подвала. Почти каждый день бывал у дяди Анатолий Ильич Чайковский со своей эффектной женой и кирасир Л.А. Давыдов, двоюродный брат тетки.
Сразу по приезде я явился Посникову, занимавшему казенную квартиру в Кремле, в здании Судебных Установлений. Он сказал, что я могу пока гулять, и дней пять я, действительно, был свободен. Ни парадного въезда Николая II в Москву, ни коронации я не видел, и только в вечер ее ездил с семьей дяди смотреть иллюминацию города, по тогдашним понятиям «роскошную» (перед тем обязательная в царские дни иллюминация сводилась в Москве к тому, что в окнах ставили разноцветные стаканчики, вроде лампадок, а перед каждым домом в плошке горело деревянное масло).
Вечером 16-го мая Давыдовы и я были в каком-то театре и затем поужинали в Эрмитаже. Когда около часа ночи мы разошлись, Л.А. Давыдов и я пошли пешком по бульварам, и до Тверской шли вместе с густой толпой, которая затем свернула направо по направлению к Ходынке. За Тверской такая же толпа шла навстречу нам. Уже тогда у нас мелькнула мысль про то, что будет при раздаче подарков?
За завтраком 17-го кто-то принес довольно неопределенное известие, что на Ходынке было какое-то несчастье. Днем я поехал туда, но билет у меня был не на трибуны, а только на впуск на поле, откуда я ничего, кроме большой толпы не видел, и через полчаса поехал обратно. Издали слышались только звуки гимна и крики «ура». Когда я трясся на извозчике по левому от Ходынки проезду, на правом я увидел пожарные дроги, полные трупами, и как раз в этот момент меня обогнали, ехавшие по шоссе в открытой коляске Государь и Государыня. Несомненно, они тоже видели эти трупы. Около Тверского бульвара была какая-то задержка в движении, я бросил извозчика и почти сразу наткнулся на другие дроги, в которых трупы лежали, как дрова. Лица двух были видны: это были не старые, крепкие мужчины, видимо раздавленные, ибо лица их были налиты кровью. Народ проходил мимо молча, только крестясь.
Вечером у всех, кого я видел, настроение было подавленно. На следующее утро, кажется по телефону, я получил приказание быть на Ходынке, где будет Посников. Кроме него я встретил там и судебного следователя по особым важным делам Кейзера, которому было поручено ведение следствия по делу о катастрофе. Мне было приказано ходить по полю, слушать разговоры и записывать имена и адреса лиц, показания которых могли бы оказаться полезными для следствия. Ни одного такого лица я за три часа гуляния, однако, не встретил, но зато вся картина места катастрофы у меня и сейчас стоит перед глазами. На окраине большого поля, шагах в 5-10 от неглубокой ложбины вытянулись 100 бараков, из которых выдавались подарки-кульки с ситцевым платком, эмалированной кружкой с государственным гербом, колбасой и сладостями. Между бараками были проходы для двух человек сразу.
Еще 15 бараков стояли со стороны Всесвятского, но там все прошло благополучно. Края ложбины – невысокие, в несколько метров, были, однако, довольно круты, и на их слежавшемся песке нога скользила, даже когда я один поднимался по ним, и пришлось много помочь себе руками. Здесь, и около стенок бараков и оказалась главная масса раздавленных. Много говорили про колодец на дне ложбины, в котором погибло много людей: колодец этот был выкопан для выставки 1882 г., после чего его покрыли бревнами, которые засыпали песком. О существовании его в 1896 г. никто не знал, и когда на нем оказалась масса людей, прогнившие бревна не выдержали их веса, провалились, и колодец оказался заполненным трупами. Число их, однако, едва ли было велико, особенно по сравнению с общим числом жертв, ибо глубина колодца была невелика.
Под руководством Кейзера второстепенные следственные действия производила также группа старших кандидатов на судебные должности, а несколько младших, и в их числе и я, должны были сразу же переписывать все следственные акты. Не помню, существовали ли уже тогда пишущие машинки, но, во всяком случае, следователи ими не пользовались. Таким образом, у меня в руках были почти все акты этого дела, ибо все, что было в нем интересного, мы друг другу показывали. Кейзер был следователь опытный и независимый, и, по моему убеждению, выяснил все, что было необходимо. Говорилось, что погибло три-четыре тысячи человек, но опубликовано было, что погибло 1300 с чем-то, и эта цифра соответствовала установленной следствием, которое собрало свой материал из всех возможных источников. Наиболее точными были данные о числе похороненных на кладбищах. Между прочим, для проверки мне пришлось быть на Ваганьковском кладбище.
По окончании следствия доклад по нему Государю был сделан бывшим министром юстиции графом Паленом, известным своей независимостью и высказывавшемся против Московской полиции. С самого дня катастрофы она старалась свалить ответственность на дворцовое ведомство, выстроившее бараки, о которые было раздавлено много людей. В результате следствия был удален от должности обер-полицмейстер Власовский, человек, несомненно, энергичный, но, по-видимому, типичный полицейский. Припоминая теперь все следствие, я задаюсь, однако, вопросом: был ли и он виноват, и не была ли главная ошибка в том, что вообще был устроен этот праздник? Во всем деле мне попалось только одно показание, бывшего обер-полицмейстером во время коронации 1883 г., ген. Козлова, которое указало на меру, принятую тогда и упущенную в 1896 г. Тогда перед бараками поле было разделено на квадраты цепями солдат, и только когда передние квадраты проходили через бараки, на их место пропускались люди из следующих квадратов. В защиту Власовского можно сказать, что уже за неделю до этого он спал всего по 2-3 часа в сутки и, несмотря на это, не успевал лично за всем доглядеть.
Картина катастрофы в общих чертах представлялась следующей: раздача подарков должна была начаться в 8 или 9 часов утра, но уже в час ночи местный полицейский пристав сообщил по телефону, что его немногочисленных городовых недостаточно, чтобы поддержать порядок в толпе, которая валом валит, и просил о немедленной присылке назначенного на праздник наряда. Немного позднее о том же сообщили бывшие на трибунах чины Министерства Двора. Сообщалось, что в толпе видны мертвые, столь сжатые, что не могут упасть, и что из толпы по рукам передают на поле и мертвых, и лишившихся чувств, некоторые из которых приходят в себя. К пяти часам собрался весь наряд полиции, и тогда полицмейстер барон Будберг по соглашению с Бером, представителем Министерства Двора, решили сразу начать раздачу подарков. Но как только толпа это узнала, она бросилась к баракам, и в 20 минут все кончилось: толпа прошла, получив свои грошовые подарки и оставив за собой груды трупов.
По окончанию этого следствия началась моя нормальная работа в канцелярии Прокурора Палаты. Я уже упоминал про Н.П. Посникова, занимавшего эту должность, о котором я должен сказать несколько хороших слов. Над ним несколько посмеивались, ибо держал он себя весьма важно и подчеркивал, что он гофмейстер Высочайшего двора, но, быть может, правы были те, которые его оправдывали, указывая, что в те годы, когда суд в России был в загоне, подобный образ держаться поддерживал авторитет юстиции в Москве. С товарищами прокурора Палаты нам мало приходилось иметь дела. Из них выделялись Бобрищев-Пушкин, дядя моего товарища по выпуску и автор книги в защиту суда присяжных, на который тогда сильно нападали, и Громницкий, одно время бывший присяжным поверенным. Оба они считались хорошими ораторами, но в Палате применения этому их таланту не было. Да и вообще надо сказать, что в Судебной Палате фактически роль прокурорского надзора была гораздо менее важна, чем намеченная по Судебным Уставам, в частности, по гражданским делам. Рассказывали, что один из предшественников Посникова, Гончаров, позднее известный главарь правых в Государственном Совете, считавший себя знатоком гражданского права, явился давать лично заключения по гражданским делам в Палате, но его живо отвадили от этого насмешливым к нему отношением. Таким образом, нормально роль товарищей прокурора палаты была чисто формальной.
Как кандидат, я попал в непосредственное подчинение секретарю Прокурора Судебной Палаты М.Ф. Ошанину, хорошему исполнительному чиновнику, но не крупному человеку, карьеры позднее не сделавшему. Кроме него, в канцелярии был помощник секретаря Н.П. Федоров, брат известного профессора-хирурга, закончивший свою карьеру довольно неудачно председателем суда на Кавказе, и старший кандидат Д.Д. Иванов, заменивший вскоре Ошанина. Очень скромный и скорее незаметный, он был хорошим юристом, но главным образом интересовался голландской живописью, по которой, говорят, написал ценные исследования; позднее он был председателем Санкт-Петербургского Окружного Суда.
Одновременно со мной поступили в канцелярию два других кандидата, оба из Московского университета – Н.Н. Марков, сын моего будущего коллеги по Государственной Думе Маркова-1, и князь Д.Д. Урусов. Марков пошел по обычной судебной карьере, и был перед революцией председателем суда в Курске; Урусов же, как и я, хотя и позднее меня, бросил судебное ведомство. Он был братом князя С.Д. Урусова, назначенного бессарабским губернатором после Кишиневского погрома[15]15
Еврейский погром в апреле 1903 г. Бездействие городских властей привело к десяткам убийств, сотни были искалечены. – Примеч. ред.
[Закрыть], и бывшего затем недолго товарищем министра внутренних дел. С.Д. после этого написал нашумевшую тогда книгу «Записки губернатора» и был выбран в 1-ю Гос. Думу, где, однако, роли не играл и после этого сошел на нет. Судьба Д.Д. была несколько аналогична. Красивый брюнет с голубыми глазами он был крайне привлекателен своим мягким характером и порядочностью, но, по-видимому, стойкости характера у него не было. Судьба свела меня с ним вновь в Новгороде, где он был товарищем прокурора, и в 4-й Гос. Думе, куда его выбрали от Ярославской губернии, где он был до того председателем одной из земских управ. Его сразу же выбрали товарищем председателя Государственной Думы от левого крыла, но неизвестно почему, он через два или три месяца ушел из Гос. Думы и скрылся вообще с общественного горизонта.
Почти сразу же мне была дана в канцелярии моя первая «самостоятельная» работа: написать заключение по «политическому» делу об оскорблении Величества. Ставлю «самостоятельная» в кавычках, ибо заключение мое должно было быть написано по установившемуся шаблону, в сущности с подстановкой лишь других имен и дат. Это заключение мое пошло на просмотр Посникову и вернулось лишь с одной поправкой: вместо полагающегося «имею честь» я написал «честь имею».
Другое слово в кавычках – «политическое», нуждается в более подробном пояснении. Дела политические или, как они назывались, «о государственных преступлениях» в то время шли особым порядком. Сообщения о них поступали к жандармам, которые и производили по ним следствия (именовавшиеся, впрочем, дознаниями), причем при всех их следственных действиях должен был присутствовать товарищ прокурора. По-видимому, бывало, что именно товарищи прокурора и писали все эти акты. Затем эти дознания поступали к прокурору Судебной Палаты, и с его заключением шли дальше, к министру юстиции. Обычно про курор высказывался за «направление дела в административном порядке», т. е. за окончание его по Высочайшему повелению, без суда, тем или иным наказанием. Наказания эти варьировали в то время от недельного ареста до ссылки в отдаленные места Сибири. В 1896 г. громадное большинство «политических» дел было именно об оскорблении Величества, за которые полагались по закону каторжные работы и которые кончались обычно арестом обвиняемого на неделю-две «во внимание к его опьянению и невежеству». Лишь изредка назначался арест на месяц, как в случае одного спившегося барона, кажется Бистрома, бывшего вольноопределяющимся, где-то в кабаке выругавшего Государя. По всем этим делам, без исключения, обвинялись пьяные, и подчас обвинения бывали прямо курьезны. В одном деле обвиняемым явился половой трактира, по-видимому, сам выпивший, который обругал какого-то пьяненького посетителя. Тот, показывая ему на выштампованную на самоваре медаль с портретом Государя, стал протестовать: «Не вишь, что ли, чей тут патрет», на что получил ответ: «А что мне твой патрет, я ему каждый день рожу кирпичом чищу!» Из трактира посетитель прямо отправился в полицию, и возникло дело, закончившееся, однако, направлением на прекращение.
По делам о хранении и распространении нелегальной литературы полагалось обычно в то время от одного до трех-четырех месяцев тюрьмы, но они считались уже более ответственными, и мне заключений по ним писать не приходилось. Пришлось мне прочитать одно любопытное дело этого рода. Граф Л.Н. Толстой написал Тульской женщине-врачу Смидович (сестре писателя Вересаева) записку, прося ее дать подателю этого письма имеющиеся у нее запрещенные его сочинения. Она это выполнила, но получатель этих брошюр попался с ними, и возникло дело о Смидович и Толстом. Когда оно попало к Посникову, то он дал заключение о прекращении дела в отношении Толстого, ввиду его громадного авторитета в стране, а Смидович, если не ошибаюсь, предлагал подвергнуть непродолжительному аресту. Тем дело, по-видимому, и закончилось.
1896 г. был еще политически очень спокойным, и более крупных дел при мне не поступало. Только в конце моего пребывания в Москве к Посникову пришло дело о социал-демократической пропаганде, в котором я прочитал впервые некоторые из ставших позднее известными брошюр, вроде «Царь-Голод». Это было дело уже о целой организации, и заключение по нему писал товарищ прокурора Окружного Суда А.А. Лопухин. В то время в Москве четыре товарища прокурора занимались исключительно политическими делами, и Лопухин был среди них старшим. Работал он и в Жандармском управлении и в Охранном отделении. Последних было тогда еще немного, и отличались они от жандармских тем, что в них назначались наиболее способные жандармские офицеры и что роль прокурорского надзора в них была меньше. Между прочим, жандармы имели права арестовывать обвиняемых ими не более как на 2 недели, а затем должны были сообщать о продлении ареста прокурору, что, правда, было пустой формальностью, но Охранные отделения, насколько мне помнится, и этим связаны не были.
Говоря о жандармах, надо отметить, что пополнялись они большею частью из пехотных офицеров. Служба в армейской пехоте мало что обещала: нормально лет через 25-30 офицер дослуживался до подполковника, и в совершенно исключительном случае мог рассчитывать быть назначенным полковым командиром. Жалование платилось им грошовое, и из него еще производились разные обязательные вычеты, причем надлежало еще быть прилично одетым. Естественно, что из пехоты офицеры стремились уйти куда угодно, и после трех обязательных лет службы в строю, все наиболее способные пытались поступить в одну из академий. Многие из тех, кому это не удавалось, подавали заявление о приеме в жандармы. Здесь тоже были экзамены и затем специальные годичные курсы, но и те, и другие с гораздо более скромными требованиями, чем в академиях. Наконец, последним убежищем от строя была должность делопроизводителя воинских начальников, из коих удавалось кое-кому попасть и в сами воинские начальники.
Жандармы делились довольно определенно на две категории: политических и железнодорожных, причем из одной в другую переводили редко. Железнодорожные, в сущности, были полицией железнодорожных путей, и политикой не занимались, причем в их группу назначались наименее способные и наименее морально стойкие. У меня создалось даже впечатление, что станционные унтер-офицеры были гораздо выше их офицеров. Несомненно, и среди жандармов были порядочные и убежденные лица, но самая их служба делала их всех подозрительными в глазах общества, и не только в глазах левых: жандармов чуждались буквально все. Я упомянул выше про жандармского полковника барона Медем, мужа певицы Славиной, которого мы встречали за границей, но родителям и в голову не пришло бы поддерживать знакомство с ними в Петербурге. Равным образом, когда мой двоюродный брат Левиз-оф-Менар, неудачно женившийся и прокутившийся, ушел из кирасир в жандармы, он порвал этим все связи с семьей.
Было бы, однако, ошибочно утверждать, что все жандармы были личностями отрицательными: наоборот, между ними встречались лица вполне порядочные, и, вообще, они не пользовались своей властью в каких-либо личных интересах. Они были служителями режима, как и большинство других чиновников, и со своей точки зрения выполняли обычно свой служебный долг добросовестно. Значительно позднее, уже во время войны и после революции, мне пришлось слышать довольно своеобразные рассказы жандармских офицеров об их работе, в правильности которой они не сомневались, но могу только сказать, что вероятно в их положении я лично так бы не поступил.
Летом 1896 г. должна была открыться Всероссийская выставка в Нижнем Новгороде, а до того было намечено открытие окружного суда в Архангельске. На последнее Посников, кроме Ошанина, взял и меня. Скажу кстати, что, как бывший воспитанник Училища Правоведения, окончивший его по 1-му разряду, я получал тогда жалование в 16 рублей в месяц, и все мои служебные поездки ничем не оплачивались, почему, вероятно, Посников так охотно и брал меня с собой.
В Архангельск, где Окружной суд заменял дореформенные судебные учреждения, кроме Посникова, ехал еще В.Р. Завадский, заведующий Межевой частью, на правах товарища министра юстиции, и старый судебный деятель.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?