Электронная библиотека » Эргали Гер » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Кома (сборник)"


  • Текст добавлен: 2 августа 2014, 15:09


Автор книги: Эргали Гер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– А по-моему, это нечестно! – вдруг сказала девочка, которая была с Толей Сорокиным.

Все посмотрели на нее, а Толя Сорокин смутился больше всех:

– Да ладно тебе… Почему нечестно?

– А так, нечестно, и все. Так каждый может, – заявила девочка, ни на кого не глядя.

– А кто мешает? – осведомилась Танька. Девочка вместо ответа гордо вскинула голову. Крепкий орешек достался Толе Сорокину.

– А если бы я не выиграла? – спросила Танька. – Если бы я просто проиграла ящик вина – что, лучше было бы? Зато представляете, что тут будет твориться в следующую субботу? Я ставлю, – она подумала, – за себя, за Генку и ящик сверху – три ящика!

Буба заклекотал, все бросились качать Таньку. Вина к тому времени не осталось, допивали остатки, потом кто-то нашел еще бутылку – у Пашки такое случалось – и какое-то время все внимание было приковано к ней. Я протянул стакан Пашке, он вдруг хмыкнул и повернулся ко мне.

– А что? Кто хочет, нехай пробует играть во все игры, верно? Если подсчитать, сколько здесь пропито за пять лет, мы с Рыжим могли бы на «мерседесах» раскатывать. Верно, рыжая твоя голова?

– Ты, пьянь, с утра беги в ломбард и сдавай свое лото к чертовой матери, – ответил Рыжий тихо, но внятно. – Это не юбилей, Пашка. Это поминки.

Пашка не согласился.

– Я, между прочим, за последние пару лет ни разу не пролетал, даже на бутылку, – сказал он. – Так что в «Спортлото» мне играть никакого резона. Да и тебе, Рыжий, тоже. А потом, – он взглянул на меня и заржал, – так и так, все равно пропьешь, так что разницы нет. Верно?

– Не знаю, – я пожал плечами. – Пора и вам, по-моему, остановиться. Сколько можно пить, Пашка? Рыжий, сколько можно?

– Ой, не надо, – Пашка скорчил такую рожу, так посмотрел, словно ему сделалось стыдно за меня. – Не надо, Гена. Я же алкоголик, к чему бестактные вопросы? Спроси у кого другого. Только не у Рыжего – он тоже алкоголик, к тому же террорист. Вон у той девочки спроси, которая с Толей Сорокиным.

– О чем спросить? – Танька присела перед нами на корточки. – Может, у меня спросите?

– У тебя не станем – ты тоже алкоголичка, – отрезал Пашка.

– А о чем? О чем спросить?

– А пес его знает, – ответил Пашка с досадой. – О чем-нибудь.

Он как-то резко помрачнел.

– Ясно, – сказала Танька. – Пошел нагруз.

– Нагруз пошел, – подтвердил Пашка.

– Ладно, – сказал я, вставая. – С меня, короче, ящик вина. Будьте здоровы.

– Ты уже? – спросил Рыжий.

– Мы ненадолго, – сказала Танька, тоже вставая. – Выйдем, кое-что обговорим и вернемся.

– Говори только за себя, – попросил я, прощаясь за руку с Рыжим и остальными ребятами. – До субботы. Сам, может, не приду, но ящик вина доставлю. Пока. Всем пока.

– Что говорить Ленке, если прибежит? – спросил Пашка, имея в виду мою жену.

Это уже попахивало провокацией.

– Не прибежит, не волнуйся, – ответил я, уходя. А что еще можно сказать в такой ситуации?

Танька нагнала меня на лестнице. Мы молча спустились вниз, вышли из подъезда, а на дворе – у Пашки окна были завешены грязной ветошью – на дворе только начинало смеркаться. Танька залезла в машину, достала из бардачка бутылку портвейна, и мы пошли вниз, к оврагу, по-прежнему молча, но теперь уже оба знали, куда идем и зачем. Было горько. От всех наших прошлых недоразумений, ссор, даже драк, от всех наших поисков и потерь друг друга, от честной дружбы и хулиганской любви в подъездах и окрестных кустах остался только один маршрут: вниз по тропинке от Севкиной голубятни и два часа на пруду – раз в два, раз в три месяца, можно даже без слов, вот как сейчас. Как-то ловко и гадко обворовались мы с этим маршрутом, и обидней всего, понимаете, было иметь память, потому что мы были созданы друг для друга, а такое не забывается.

– Гена, – сказала Танька, когда мы прошли овраг. – А ты ведь еще не поздравил меня. Забыл?

Я промолчал. Танька заступила дорогу. Мы остановились; до пруда оставалось метров полста.

– Какая муха тебя укусила? Ты не рад, что у нас с тобой появились деньги?

– У нас? – переспросил я. – Рад. Искренне рад. Замечательная такая тысяча, за которую не надо отчитываться перед мужем. Нашим мужем.

– Осел, – сказала Танька.

– Да нет, просто все стало на свои места. Ты действительно играешь в две игры, Танька. А нормальный человек, как сказал Пашка, должен играть в свою игру.

– Осел, – повторила Танька. – Моя игра – это ты. Ты, а не деньги. Плевать я на них хотела, если тебя не будет, ясно?

– Ясно, – ответил я. – Теперь нужен я, а не деньги. Пришла, значит, и моя очередь.

– Хочешь, я порву эту карточку?

– Нет, – подумав, ответил я. – Поздно. Надо было три года назад это сделать. Теперь поздно.

Она все-таки достала ту штуку, которую Славик называл отрывным купоном, но я выхватил ее у Таньки, потому что в запале, чем черт не шутит, она и впрямь могла порвать свою тыщу.

Танька по-кошачьи бросилась за карточкой, но недопрыгнула, бросилась на меня, мы упали в траву и покатились. В общем, мы почти сразу стали целоваться, а не бороться. Еще не было случая, чтобы Танька не повернула по-своему, и тут меня такая взяла обида, я даже подумал, что перестану себя уважать, такая досада, что я – впервые в жизни – оторвался от Таньки, подобрал бутылку, купон, пошел и сел на берегу пруда. Она тоже пришла, пока я нагревал спичкой пластмассовую пробку бутылки, села рядом и молча протянула руку то ли за бутылкой, то ли за купоном.

– На, возьми, – сказал я, подавая купон. – Ничего у нас не получится, Танька. Поезжай вокруг Европы, сделай себе круиз или еще что-нибудь, только, ради Бога, забудь меня. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, но совсем не знаешь, как ненавижу, да-да, ненавижу, неужели ты не чувствуешь этого? Давай остановимся, пока не поздно.

– Давай, – сказала она, отнимая бутылку. – Давай остановимся.

Но я уже не мог остановиться:

– Я не люблю жену, хотя она хорошая баба, в сто раз лучше тебя, а тебя, которую люблю, ненавижу. У меня не осталось никого, кроме дочки, это единственное, что у меня есть для души, неужели ты хочешь, чтобы я лишился и этого?

– А ты поплачь, – сказала Танька.

Я замахнулся на нее и заплакал теми самыми пьяными слезами, которые всегда презирал, заплакал от горя и унижения, от стыда за себя, потому что не мог, не должен был настоящий мужчина говорить женщине такие вещи. Танька испуганно смотрела на меня – потом, паразитка, тоже заплакала. Так мы и рыдали в четыре ручья по-над прудом – я, когда взглянул на это как бы со стороны, нечаянно засмеялся сквозь слезы.

– Какие мы с тобой идиоты, Танька…

– Ты осел, Генка, – отвечала она, всхлипывая. – Дай хоть поплакать по-настоящему…

– Извини, – согласился я.

Так мы и сидели на пруду, по очереди сморкаясь, смеясь и размазывая слезы. И смех, как говорится, и грех. Нашлись у нас и хорошие слова друг для друга, мы их тоже говорили в тот вечер, хотя, если по правде, какие там еще между нами слова? – там так тесно между нами, что для слов зазора не оставалось. Так что больше молчали, смотрели на пруд и пили портвейн. Вон там я гулял с Викой, а тут она качала свою коляску, самую красную… Я не стал рассказывать об этом Таньке, потому что это была другая жизнь. Лес за оврагом гудел от комариного звона. Пруд, как порция кофе, лежал в серебряных берегах, и ничего в нем не было от грязной лужи. Мне не хотелось портить этого впечатления, Таньке тоже.

1982

Электрическая Лиза
1

В семнадцать лет я носил узенькие, залатанные разноцветными латками джинсы «Вранглер» и был похож на кузнечика, а еще больше – на поздно проклюнувшегося цыпленка. Жил я тогда на С-м бульваре, на пятом этаже дома, в полуподвале которого, если помните, помещалось знаменитое кафе «Белочка». Знаменито оно было своей клиентурой, которую собирал огромный электрический самовар, восседавший, как Будда, на низком столике в углу заведения. Доступ к нему был бесплатным: заплатив три копейки за первую чашку, можно было весь день просидеть в кафе, попивая бесплатный ароматный чаек и сверяя часы по милицейскому патрулю, возникавшему на входе без пятнадцати минут каждого часа. Да и случайному человеку, однажды заглянувшему в «Белочку», хотелось сюда вернуться, милиция в этом смысле не была исключением: тут жили, как дома, а это для наших кафе не правило, а напасть. Здесь бродили от столика к столику выжившие из ума арбатские старики, свихнувшиеся кто на политэкономии, кто на Книге Иова, бузила и эпатировала гостей столицы зеленая наркота, длинноволосые хиппари читали английские книжки в мягких обложках или искали в головах друг у друга, и тихо скучали чистенькие, учтивые гомосексуалисты, всему на свете предпочитавшие доверительные беседы и свежие булочки с марципаном.

Теперь все не то: хиппари, как известно, перевелись – их сменило ущербное коротконогое племя панков, – перевелись и булочки с марципаном, и чердаки, где мы ширялись по кругу нестерилизованным шприцем, и живу я уже не над «Белочкой», а над приемной химчистки, под которую переоборудовали «Белочку» лет пять назад. То ли она была слишком уютной для нас с вами и растлевающе действовала на нашу способность стойко переносить все тяготы Великого похода, коим живет страна, то ли ее попросту сочли нерентабельной – неизвестно. Никто ведь никому ничего не докладывал, как вы понимаете. Да и спросить в таких случаях оказывается не у кого, и некому объяснить, что в комплексе с нашей молодостью и близлежащим винным магазином «Белочка» была вполне рентабельна. Подобные дела вершатся у нас безлично и тихо, как бы сами по себе, по логике собственного развития, как это имеет место в природе, – «Белочка» сама себя прекратила, превратившись в химчистку, как превращается в гусеницу легкокрылая бабочка.

В то лето, помнится, я очень был удручен окончанием школы и необходимостью что-нибудь сделать по этому случаю для своих родителей: написать нечто гениальное, какой-нибудь «Вечный зев», а еще лучше поступить в институт. (Я выбрал второе и, надо сказать, до сих пор жалею.) Родители перебрались на дачу, оставив меня «заниматься в городе», и я занимался со всем, так сказать, нерастраченным пылом юности. Вставал в половине двенадцатого или около того, будил приятелей, таких же усидчивых в этом деле, мы шли сдавать бутылки на Палашевский рынок, а оттуда – завтракать в «Белочку». Бывало, конечно, что я просыпался один или вдвоем с Танечкой Гущиной, звездой моей юности, – по школьной привычке мы любили просыпаться вдвоем – или вообще просыпался бог знает где – неважно: все равно поутру все дороги вели в «Белочку», а уж оттуда расползались, как раки, по образному выражению Гоголя. Попав в «Белочку», в этот смеситель, можно было вынырнуть под вечер – ну, даже не знаю – где угодно. Всяко бывало. В Ленинграде бывало. На внуковских дачах бывало. В родном 108-м отделении милиции – это вообще как месячные. А Танечка Гущина, звезда моей юности, проснулась однажды в Того замужней женщиной, вернее, одной из мужних женщин тамошнего начальника департамента по делам культуры и кооперации. Но это, понятно, случай из ряда вон; чаще мы безвылазно торчали в «Белочке», цепенея в ожидании чуда от скуки и косности бытия. Могу даже сказать, что вся моя молодость была упорным ожиданием чуда, и не только моя. Конечно, и с нами порой случались, но какие-то все не те чудеса; в случаях с нами плоть с удивительным постоянством торжествовала над духом, так что в идеалистическом тумане наших воззрений фатально, можно сказать, вырисовывалось волосатое рыло реальной действительности – зрелище, оно, конечно, захватывающее, однако же не чудесное, как я понимаю по прошествии многих лет. Истории все были наподобие той, что легла в основу данного опыта и которую я сейчас расскажу; здесь, как увидите, нет ничего чудесного, не считая того, что все это было на самом деле, было и прошло вместе с молодостью.

2

Я сидел в «Белочке», скучая от острого материального неблагополучия, и слушал вполуха рассуждения о сходстве рассказа как литературного жанра с половым актом – автором этого замечательного открытия был Вольдемар, красавец-мужчина с накрашенными ресницами, – когда заметил, что нас разглядывают изумленно и откровенно. Проследив взгляд, я подсек улыбку, блеснувшую в полуподвале, как рыбка в мутной воде. Девушка была в голубом, как мой собеседник, платье, она топталась в очереди перед разложенными на прилавке сладостями, с любопытством оглядывалась по сторонам и уже вытанцовывала ритуальный танец знакомства, только никто еще не принял вызова. Маленькая хипповая сумочка (или большой кошелек? – это меня заинтересовало) болталась на ее загорелой шейке. И сумочку эту тоже никто еще не отметил, хотя обстановка в кафе заметно электризовалась. В ее голубых глазах, во всем ее энергичном облике чувствовалось что-то обнадеживающее – провинциальная общительность, очевидная, так сказать, распахнутость, высокая готовность к энергетическому обмену с внешней средой; я почувствовал ее заряженность на себе, потому что встал и пошел к прилавку, не раздумывая: добросовестный электрик по вызову, очень срочно.

– Привет! Как у тебя с деньгами?

– Ничего, до дому как-нибудь доберусь, – охотно отозвалась она. – Ты всегда считаешь чужие деньги?

– Нет, – соврал я. – Иногда. Когда хочется познакомиться – нет. Когда хочется позавтракать – да. А тут так все совпало, ты просто не представляешь. Ужасно хочется позавтракать с тобой: завтрак вдвоем, доверительность и интим, преломление хлебов опять-таки. Совместный прием пищи сближает, как всякий физиологический акт. Жаль, денег нет. Я подождал бы, пока появятся, но ты к тому времени можешь сильно проголодаться…

И так далее минуты три. Для затравки.

– А твой приятель, он что, не предлагает тебе совместного акта? – спросила она, доброжелательно прослушав весь текст.

– Он тебе нравится?

– Ты знаешь, не очень, – призналась она, потом взглянула на меня с подозрением: – А тебе?

– Видишь ли… Он серьезный мужчина, а я, по его мнению, бабник.

– Ай-ай-ай… – пропела она, оттаивая. – Наверное, вам трудно найти общий язык…

Зато мы нашли общий язык очень быстро. Ей хотелось выглядеть столичной и взрослой, и что-то у нее, надо сказать, получалось, хотя, конечно, не было ни малейшего представления о столичных манерах – и слава Богу: не было анемичности, усталости, лярвозности, а была живая и смелая провинциалка, ходуном ходившая под своим «взрослым» платьем, сквозь которое, как два голубка, проклевывались очень такие девичьи груди. Мне хотелось дотронуться до них, они притягивали, как притягивает оголенный провод, но я сдержался; разве что эту грань мы не переступили – к тому времени, когда подошла НАША очередь.

Звали ее Лизой, и это имя ей шло, в нем тоже слышалось нечто электрическое. Она закончила девятый класс и вместе с сестрой, занудой и старой девой, отдыхала в Крыму, а теперь едет домой, в Новогрудок (?), а сестра – в Минск, у них там в пединституте стройотряд собирают, так что в Москве они проездом, всего на один день, вечером в поезд – и прощай, Москва, прощай, столица, прощай, веселая курортная жизнь без папы с мамой! Хорошо, что она смылась от сестры, та до сих пор киснет в очереди перед Пушкинским музеем, за культурой стоит, а сама в слове «Хемингуэй» четыре ошибки делает – ну да ладно, им ведь не дашь приткнуться в какую-нибудь очередь, они же с ума сойдут, а в очередь встал – все, родная стихия, можно отдышаться, восстановиться, выяснить, кто за кем и чего дают – смотри ты, какая насмешница, – сестра в Крыму только в очередях и отдыхала, да еще когда выговаривала: «Ли-и-за, да как ты себя ведешь и куда ты бе-е-гаешь, я вот ма-а-ме все напишу…» – а там жизнь кипит и играет, бьет ключом, да все по голове, как говорил Игорь (?), никакого кино не нужно… А море? О more mio, это же сказка!.. Можно было не сомневаться, что она с толком, очень содержательно провела лето в Крыму. Сколько же ей лет, пятнадцать? Ах, шестнадцать…

– А ты что, бедный? – спросила она не то с искренним, не то с насмешливым любопытством, когда обнаружилось, что я съел свою половину бутербродов, а она – свою половину пирожных; мы взглянули друг на друга, поменялись тарелками и рассмеялись, а Вольдемар за соседним столиком не обращал на нас решительно никакого внимания.

Я ответил, что нет, напротив, обеспеченный и благополучный – разве станет бедный предлагать себя к завтраку? Бедный гордый, а я обеспеченный и нахальный, теперь такой стиль, разве она не знала? Лиза слушала, я перемалывал бутерброды и рассказывал, что живу в этом же доме, на пятом этаже, у меня прекрасная музыка, все условия, вот только деньги, выдаваемые родителями раз в неделю, все вышли, вышли и не вернулись…

– Ты не только нахальный, но и это… циничный, – заметила Лиза. – Какие еще условия, для чего?

Я ответил, что для этого тоже, но не только для этого: бывает, что девушкам приятно пожить пару дней в доме с видом на Кремль, примерить на себя чужую жизнь, они ведь любят, девушки, примерять чужие наряды, и я лично не вижу в этом ничего предосудительного. Лиза улыбнулась. Слово за слово, мы позавтракали и нашли общий язык, затем погуляли в переулках Арбата – надо же ей было взглянуть на Арбат, да и я в те годы любил гулять по Арбату с девушками, которых любил, а любил я в те годы всех девушек, с которыми доводилось по Арбату гулять, – такой уж, надо думать, этот район. В переулках было безлюдно, жарко, Лиза в своем нарядном голубом платье порхала по серому асфальту, как китайская бабочка. Мы выпили по бокалу шампанского в «Адриатике», там тоже было пусто и тихо, только два низкорослых негра, посольские шоферы, изображали из себя иностранцев, и там же я поцеловал Лизу в ушко – у нее было млечное, изящно вырезанное ушко, и, пока она болтала, много завираясь, о светской жизни в Крыму, я целовал его и думал, как славно выглядит такое вот нежное, крохотное, полупрозрачное и, судя по всему, чертовски эрогенное ушко, как хорошо оно характеризует женщину и как вообще все хорошо складывается. Эти и некоторые другие мысли я изложил в проникновенной речи, завершив ее приглашением отобедать у меня дома. Лиза выказала веселое изумление:

– Кто-то вроде плакался, что дома нет хлеба, кто-то как будто три дня не ел – или я ошибаюсь?

– Не хлебом единым жив человек, – ответствовал я. – Сейчас мы возьмем в гастрономе мяса, зелени, пару бутылок сухого или шампанского, лучше сухого, и ты сама побудешь в роли московской хлебосольной хозяйки. Молодой, удачливой и красивой, – добавил я, видя ее задумчивость.

Момент был несколько щекотливый. Я пояснил, что обойдется такой праздник не дороже, чем заурядный обед на одну персону в любом московском кафе. И дело не только в том, что не оскудеет рука дающего, – черт побери, ты мне просто нравишься, ты мне действительно нравишься, и я не хотел бы выглядеть перед тобой альфонсом – ты хоть знаешь, что такое альфонс? – вот видишь, ты действительно неглупа, забудь про это мясо, расслабься.

– Я альфонс не потому, что позволяю женщинам кормить себя обедом, хотя и на этот счет у меня нет предрассудков… Я альфонс, потому что беру в любви больше, чем отдаю – а почему так, не знаю. Наверное, от восприимчивости к красоте, добру, душевности – чужой красоте, чужому добру, чужой душевности… Черт его знает… Это на меня шампанское подействовало, должно быть…

– Я тоже в этом смысле альфонс, – сказала Лиза. – Так что держись.

Она вытряхнула на стол содержимое своей сумочки, пересчитала деньги и объявила, что принимает приглашение быть моей гостьей, кормилицей и хозяйкой и что мы должны уложиться в четыре часа и пятнадцать рублей.

В такие параметры да с такой девушкой грех было не уложиться. Я не сомневался, что поставленную перед нами задачу мы с честью выполним.

3

На кухне жарилось мясо и варился картофель, а в моей комнате – свою родители предусмотрительно запирали, – в моей комнате с видом на уезжающий в сизую парижскую дымку московский бульвар пел Элтон Джон, оказавшийся слишком приторным для последующих времен, и исходили соком в сметану болгарские помидоры, заправленные солью, луком и перцем. Я сидел на диване, в одиночестве попивая рислинг. Лиза, сославшись на жару, только что убежала под душ, а до этого мы целовались на кухне и на диване, и теперь меня всего трясло. Пора было проявлять инициативу, я пил кислый рислинг и готовился ее проявить. Даже сходил на кухню и убавил, насколько возможно, огонь под кастрюлей и сковородкой. Значит, так, думал я, возвращаясь в комнату и присаживаясь на диван… Лиза плескалась под душем, и мне очень живо представилось, как она там плещется, голенькая, как бережно обводит мыльной мочалкой грудь и вообще как моет свое гибкое тренированное тельце. В Новогрудке все девочки увлекались гимнастикой. Значит, так…

– Здесь чей-то халат, можно его накинуть? – крикнула Лиза из ванной; я ответил, что можно, про себя удивляясь ее нахальству и непровинциальной какой-то смелости: для шестнадцатилетки из Новогрудка она вела себя на пять с плюсом.

– Совсем другое дело! – сообщила она, появляясь босая, в мамином халатике, вся посвежевшая и веселая. – Как наше мясо?

– Ваше в полном порядке, – сострил я. – А то, что на кухне, подгорало, и я убавил огонь.

– Ф-фу… И тебе не стыдно?

Она выставила вперед ножку и заголила ее почти до основания. Сердце мое упало, прямо-таки ухнуло вниз – я пристыженно развел руками: ничего нелепее и глупее слова «мясо» придумать было нельзя. Это была стройная, точеная, округлая ножка, она оказалась взрослей и весомее Лизиного тела; вдруг я понял, что по-настоящему эта девчонка только начала нагуливать красоту, что настоящая красота придет к ней еще не скоро – когда душа, быть может, уже порастратит свой пыл, и что красота эта будет великой, способной повелевать и ранить – мстительная красота, знающая себе цену и умеющая распорядиться собой, – все это промелькнуло перед моим носом вместе с заголенной ножкой, а в следующее мгновенье Лиза уже сидела у меня на коленях и принимала извинения, и мы пили рислинг, и я чувствовал ее тело, только мамин халат меня немного смущал. Он совсем не возбуждал меня, добрый старый мамин халат, скорее наоборот, и я попытался объяснить это Лизе, напирая почему-то на отсутствие эдипова комплекса – она не знала, с чем это едят, но рациональное зерно моих сбивчивых рассуждений просекла верно.

– Я не могу его снять, потому что под ним ничего нет, – призналась она, переползая с моих колен на диван, но там опять оказался я, я тоже, оказывается, переполз и что-то горячо говорил Лизе, а потом уже не говорил, и это самое, наконец-то, подумал я. Лиза вцепилась в меня, как маленький кровосос, это было не очень сексуально, но говорило о полноте чувств; потом мы нашли то, что надо, – быстрые точечные поцелуи в одуряющем темпе и медленные, проникновенные, вяжущие, – в голове у меня забегала рота крохотных, с мелкую дробь, барабанщиков, и дело пошло. Грудь у нее оказалась маленькой, тугой и необыкновенно чувствительной, от нее шел волнующий, непередаваемо нежный запах, чего нельзя было сказать о мамином халате; впрочем, халат уже был распахнут. Рука моя блуждала маршрутами отважных и смелых, потом дерзко проникла в Лизу, и та, вздохнув, задрожала, заметалась у меня под рукой юркой ящеркой, совсем запуталась в остатках маминого халата, который в конце концов полетел чуть не на люстру, а свою одежду я сорвал рывком, как скафандр. Лиза опрокинула меня на себя – нам незачем было заниматься любовной игрой, не до игры нам было, – и я увяз в Лизе, как муха в варенье, увязал, тонул, брал, гудел, как колокол во дни торжеств, потом взревел, как ракета, и то ли взрывной волной, то ли на реактивной тяге меня выбросило на сушу, и я очнулся от Лизы, но не освободился.

Потом все повторилось.

Потом мы пили вино и баловались.

Это мы опускаем, дабы не вводить читателя в искушение. Мы просто баловались; невесомые наши тела висели под потолком, помятые и неуклюжие, как повседневные робы, а души беззаботно озорничали и нежничали. Мы были счастливы, что нашли друг друга, счастливы и благодарны друг другу за праздничную легкость общения, за нежное сияние и дрожь воздуха, за блаженство освобождения от собственной оболочки – мы узнали друг друга еще в кафе, мы сразу отличили друг друга по легкости, искренности, ненасытности, по жадности к жизни, умению высечь из банальной случайной встречи праздничный фейерверк, залп из всех орудий – словно два корабля, встретившиеся в открытом море, – и мы любили друг друга; в нежности и озорстве вызрели страсть, азарт, бесплотные наши тела налились земными соками и плюхнулись вниз на продавленный многострадальный диван.

И от нее совсем не пахло любовной женской истомой – только вином; только вином, разгоряченным молодым телом и совсем, совсем немного – маминым дезодорантом, который, по-моему, стоял в ванной.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации