Читать книгу "Путь через века. Книга 4. Свет счастья"
Автор книги: Эрик-Эмманюэль Шмитт
Жанр: Жанр неизвестен
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Появление одного из аэдов особенно поразило меня. Он был высоким и худым, даже иссушенным, и, когда он обращал к нам обветренное загорелое лицо, его клочковатая борода напоминала опаленные солнцем колючие листья чертополоха. Глазные яблоки были сплошь залиты молочной белизной, без намека на радужку. Он родился слепым. Но, едва запев, он воскрешал все цвета радуги. Мне думалось, что из глубин его сознания образы устремлялись к глазным орбитам, но, не в силах в них проникнуть, решались спуститься вниз, обратиться в звуки гортани и выйти наружу музыкой сильного грудного голоса. Этот слепец разворачивал перед нами картины, он был гением зрительных образов и представлял себе все, чего сам никогда не видел: оружие, пейзажи, одежду, выкованный Гефестом Ахиллов щит. Он умолкал, а тишина еще хранила отзвуки повествования. Что-то вернулось к жизни и не спешило угаснуть. В воздухе вибрировали возрожденные древние миры, а вечерний бриз приносил дыхание и мечты героев. Витал аромат бессмертия. И когда аэд уходил, он уже был не актером или певцом, а скорее хранителем, бережно уносившим драгоценность, спрятанную за ставнями своих незрячих глаз.
– Расскажи мне про этого Гомера, – попросил я Сапфо.
– Ах, как я его люблю! – воскликнула Сапфо. – Обожаю этого Гомера. Но никто о нем ничего толком не знает.
– Неужели? А мне сказали, что он родом с соседнего острова, Хиоса.
– Да! А еще из Коринфа! Из Смирны! Из Кимы! Из Колофона! Все эти города оспаривают честь назваться его родиной. И они не лгут. Я уверена, что все они абсолютно правы: Гомер родился не однажды и в разных местах.
– Я не понимаю.
– Гомеры множатся. Стихи подлинные, но единственного автора нет. Спокон веку аэды берут на себя труд собирать и передавать эпопеи в стихах. Когда ты лучше узнаешь песни «Илиады» и «Одиссеи», то заметишь, что обороты речи повторяются, создавая иллюзию непрерывности, позволяя памяти передавать эстафету. К тому же эпизоды не так уж связаны внутренне – они, скорее, состыкованы. Точка зрения меняется. Такой недостаток цельности попахивает коллективным трудом. Но только, пожалуйста, ни слова об этом вслух. Этого никогда не обсуждаем даже мы, поэты. Люди полагают, что за этим творением стоит единственный создатель, они кричат аэдам: «Спойте нам Гомера!» В давние времена никто на сей счет не заблуждался. Но с течением веков все изменилось: успех рождает легковерных.
По контрасту я начал понимать, в чем Сапфо была новатором. Гомер, а потом Гесиод устраняли себя из повествований, сразу вручая слово музам: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса…» – запевал один; «Музы Пиерии, вас, светлых чад олимпийца Зевеса…» – подхватывал другой[4]4
Цитируются начало «Илиады» Гомера в переводе Н. Гнедича и «К музам» Солона в переводе Г. Церетели.– Примеч. перев.
[Закрыть]. Все они представлялись посланцами божеств, а Сапфо осмеливалась говорить «я». С неслыханной доселе отвагой она говорила о себе и о мире, как она его видит. Ее неповторимый голос был напрямую связан с ее неповторимым сознанием. Она изобрела лиризм, этот способ писать от имени своего «я», обращенного ко всем. Сапфо, безумно свободная, безумно влюбленная, оказалась и безумно оригинальной. И вот за этим столом, где я пишу мемуары две тысячи шестьсот лет спустя, я задаюсь вопросом, не следует ли считать Сапфо пчелой-разведчицей, которая прокладывает дорогу тем, кого позже будут называть авторами? Да, я убежден: первый писатель в истории человечества был писательницей.
– Женщины только и знают, что ткать да прясть. Но не я! Веретену я предпочитаю тростниковое перо.
Сапфо не собиралась быть ни первооткрывательницей, ни революционеркой – ей хотелось быть просто собой.
Избегать ее мне становилось все труднее. Нура, похоже, учуяла, что со мной что-то не так. Она деликатно за мной наблюдала, уважая мою сдержанность и тягу к уединению. Как бы я осмелился признаться ей, что люблю ту, с которой она отныне проводит целые дни?
Чтобы больше не думать о Сапфо, я решил изнурять свое тело, падать по вечерам в постель изможденным и больше не томиться. Я бегал, плавал, спускался в карьеры голубого мрамора. Тщетно! Изнуряя тело, я достигал состояния физического блаженства, и мечты о Сапфо одолевали меня еще сильнее…
Все толкало меня к ней. Тиран одну за другой вершил несправедливости, сек невинных, устраивал насильственные браки, заточал в тюрьму тех, кто выказывал ему недостаточно почтения, неуклонно повышал пошлины на товары. Помимо грубой силы, он прибегал и к тайным проискам, и нередко случалось, что его оппоненты кончали с жизнью, бросившись со скалы… А Сапфо казалась мне противоядием от этого гнусного режима: она непрестанно молила Афродиту, чтобы та даровала ей любовь и ее чувства не угасли втуне. Наслаждаясь настоящим, она устроила рай посреди ада. Удовольствия против политики. Личное против публичного. Желание против порядка. Ее восхваление сладострастия вдруг стало мудростью и даже добродетелью. Счастье жить становилось смыслом жизни.
Пришел день, который всем казался праздником, а для меня обернулся несчастьем.
Но начался он хорошо… Я проснулся на заре, вышел из спящего дома, обогнул дремлющую деревню и стал петлять по тропинкам, наслаждаясь уже привычной радостью, которую дарил остров: всякий раз, когда мой взор устремлялся к морю, мне казалось, что я на своем месте, что я защищен. Часа два пролазав по склонам, заросшим виноградниками, я сел отдохнуть на краю давильни. Надо мной простиралась синева, я размяк и растворился в беспечности. Когда меня коснулись лучи закатного солнца, я очнулся и пошел к деревне; готовясь к ночной охоте, тощие кошки точили когти о стволы зизифусов, из красноватых плодов которых ребятня мастерила ожерелья. На купальне девочки свивали к свадьбе венки; в традиционные, из лавра и роз, они вплетали душистые травы – мяту, кервель, майоран, шафран и анис. Особый венок, царский, украшенный фиалками, предназначался Сапфо. Этот остров не был похож на другие, он не был перевалочным пунктом между материковой Грецией и морем, не был окраиной. Он казался центром мира. А разве сердце мироздания билось не там, где была Сапфо?
Застрекотали цикады, их концерт становился все безумнее и отчаянней. Селяне, по случаю праздника в разноцветных одеждах, собирались в группы, музыканты настраивали инструменты, выдвигали столы, обильно уставленные кушаньями, кувшинами с соком и вином, разбавленным водой. Гостей охватило веселье, а я затосковал. Уныние держало меня в стороне от всеобщего ликования, и завистливое чувство внушало мне неприязнь. Адресатами моей ревности были не только мужчины, танцевавшие с Сапфо, женщины, певшие с ней, и Нура, непрестанно с ней шептавшаяся, – нет, она обрастала стеной великой ревности, и я уже презирал всякое веселье, а всякий возглас или вздох удовольствия, даже самый невинный, ощущал оскорблением в свой адрес и даже ударом в спину. Я был несчастнейшим из смертных. То Нура, то Сапфо махали мне рукой, приглашая в свой кортеж, их босые ноги мяли нежную траву, но их жесты казались мне свидетельством жалости, а не знаками желания. Я все дальше уходил в сторону и наконец добрался до нашего жилища.
Я надеялся, что там моя горечь утихнет, когда сумерки приглушат свет. Но вот в дом проникла ночь, и он показался мне ледяной пустыней. Я остро ощутил отсутствие Нуры, которая, судя по всему, продолжала отчаянно веселиться. Я понял, что ночью она не вернется спать, как обычно и случалось во время вечерних балов, лег на постель и разразился рыданиями.
Этот неоправданный срыв меня доконал, еще усугубив мою тоску.
На террасе возник силуэт. Я узнал Алкея, племянника Сапфо, меланхолического красавца с подведенными глазами и тщательно уложенными волосами.
– Это тебе, – сказал он, протягивая запечатанный папирус. – А я возвращаюсь на праздник.
И тут же исчез.
Я развернул послание и вышел из дому, на свет полной луны, спеша его прочесть.
Приди. Я хочу тебя. Во мне горит огонь, он искрится от желания, которое ты зажег. Сапфо.
Я не медлил ни минуты. Мигом омылся и радостно устремился по дороге, которую не раз проходил с тяжелым сердцем. Судьба рассудила, что так тому и быть. Дальнейшее не зависело от моей воли. Долой сомнения!
У виллы меня ожидала служанка с факелом. Она тотчас провела меня на террасу, с которой был вход в спальню Сапфо, объявила о моем прибытии и удалилась. Мерцание двух свечей слабо освещало темно-синий перламутр стен.
– Подойди, – прозвучал голос Сапфо из глубины комнаты.
Я шел медленно – и оттого, что почти ничего не видел, и для того, чтобы насладиться полнотой мгновения.
– Я устала ждать, – поторопила она, и от ее бархатного голоса меня бросило в дрожь.
Подойдя к изножью постели, я увидел среди подушек сплетение теней. Не поверив глазам, я наклонился поближе.
Из темноты выпростались две руки и схватили меня за правое плечо.
– Иди же, – шепнула Сапфо.
С другой стороны появились еще две руки и поймали мое левое плечо.
– Иди к нам, Ноам, мы так давно тебя ждали.
Не успел я толком понять, что происходит, как Сапфо и Нура уже обвили меня с двух сторон. Две мои возлюбленные – одну я любил всегда, другую жаждал последние месяцы, – обнаженные, ждали меня в постели.
* * *
Пьяный не может наблюдать со стороны за своим опьянением, он находится внутри, не осознавая его. То же было и со мной внутри нашего трио. Как мне было не расцвести между этими двумя женщинами? Как воспротивиться двойной нежности? Как отказаться от такого дара? Я желал их обеих, я любил их обеих.
Я никогда не ощущал себя столь привлекательным, как теперь, между этими двумя, которые приняли меня в свой союз, но могли бы обойтись и без меня. Я чувствовал себя упоительно другим, даже чужаком. Обретение места в этой строго женской вселенной составило для меня новое удовольствие. Отважусь ли признаться? Когда мы были вдвоем, мне казалось, что женское начало мне подчинено; в этом трио я сам подчинялся женскому началу. Я был посторонним, избранником, дорогим гостем. Геометрия наших чувств развилась. До сих пор мы с Нурой составляли чету. Теперь эта чета поблекла, зато явился другой союз, Нуры и Сапфо, а я оказался приглашенным. Взаимное желание стало тройственным.
Тройственный союз обнаружил преимущество: он освободил нас от ревности. Прийти к равновесию можно, лишь отказавшись от слежки, подглядывания, зависти и подсчетов того, сколько времени проводят двое с глазу на глаз. Трио вынуждает преодолеть чувство обладания и развить в себе чувство соучастия. Сапфо ничего не скрывала; по ее словам, Эрот внушал всевозможные типы поведения, а значит, и оправдывал их; коль скоро он нас соединил, нам не следует стыдиться: Сапфо предала наше трио широкой огласке. Меня поражало, как непринужденно и отважно она шла новым путем. Я ни на миг не забывал, что нарушаю норму, и такое отклонение сообщало моему счастью тревожность, но эта волшебница любви не боялась никого и ничего, она просто жила, как ей хотелось.
Глядя на нее, я стал лучше понимать жителей острова, их нравы. Греки во всем были политеистами. Они почитали многих богов и богинь, отсюда проистекала их терпимость – они допускали разные виды чувственности. По примеру капризного бриза желание, эта пыльца, разносимая дыханием весны, выделывало кульбиты, закручивалось штопором, летело по ветру, приземлялось тут, взмывало вверх, садилось там. Живость. Гибкость. Легкость. Сексуальность зарождалась не в интимной близости двоих, а по воле случая. Сегодня ты мог прильнуть к женщине, назавтра – к мужчине, и такое положение дел не определяло личность, в противоположность тому, что будет происходить в последующие века[5]5
Сапфо никогда не стала бы представляться лесбиянкой – разве в том смысле, что она уроженка Лесбоса. Понятия гомосексуальности, гетеросексуальности, бисексуальности, введенные в XIX веке (два первых – венгром Карлом Марией Кертбени, третий – австрияком Зигмундом Фрейдом), были абсолютно неуместны в Греции того времени. В то время сексуальность не давала основания для идентичности. Можно было поддерживать отношения с одним или другим полом или даже с обоими, но никому бы и в голову не пришло приписывать человеку ту или иную категорию, неизменную сущность, тем более сводить его натуру к гетеросексуальности, гомосексуальности или бисексуальности. Мне важно это подчеркнуть, чтобы оспорить современный взгляд на эти вещи. Для греков любовь была вмешательством богов; они понимали сексуальность как неизбежность. И эта неизбежность парадоксальным образом влекла за собой некую текучесть, легкость бытия. Все имело значение, но ничто не застывало, не давило своей тяжестью. Влюбленному не приходилось оправдывать свои наклонности. Желание и чувственность не противостояли норме. Сегодня мы столкнулись с проблемами, которых раньше не было, поскольку духовность, на которую опирался греческий мир, не считала проблематичными определенные типы поведения. Если боги проявляли непостоянство, то именно потому, что ими двигало желание; а рассказы об их приключениях служили ориентиром для юных умов. Верховный бог и блюститель порядка Зевс, супруг Геры и любитель смертных девиц, околдовал юного Ганимеда. Бог морей Посейдон, несмотря на любовь к своей супруге Амфитрите, поддерживал связь с Пелопом. Аполлон был лаком и до девушек, и до юношей, среди которых были Гиацинт и Кипарис. Все они были бы весьма сурово осуждены Богом трех монотеистических религий, которому вскоре суждено было восторжествовать. Не говоря уже о священниках и представителях монашеских орденов этих религий…
Я тут говорил о мужчинах, потому что женщинам, увы, не дозволялось иной сексуальности, кроме как в качестве производительницы – или же в услужении мужчинам, в роли гетеры или проститутки. Сапфо была исключением, подтверждавшим правило.
[Закрыть].
Никогда я так не наслаждался женственностью, как в то время на Лесбосе, среди сильных и решительных женщин, превращавших жизнь в буйный, беспутный и веселый праздник. К тому же на этом острове богиню Геру почитали больше, чем Зевса; ее неизменный атрибут, павлин, украшал здешние сады; она ослепила прорицателя Тиресия за то, что он открыл Зевсу, что женщины при соитии получают в девять раз больше удовольствия, чем мужчины; она, не имея ни любовниц, ни любовников, воплощала могущество и милосердие. Чтили здесь и непоседливую охотницу Артемиду, богиню дикой природы и помощницу в родах, чтили и Гекату, благосклонную богиню плодородия, защищавшую моряков и странников.
Однако через несколько месяцев я начал пресыщаться. Поначалу мне нравилось растворяться в чувственных играх, полных ласки и неожиданности, истомы и сладострастия, но прелесть новизны померкла, и эти восторги пробудили прежнее горькое чувство: Нура из меня веревки вьет. Она решает за двоих. Она использует меня, как ей заблагорассудится. Когда-то она против моей воли заточила меня в пирамиду, теперь же заключила меня в другую тюрьму, изысканную, чудесную, восхитительную и нежную, но то были замкнутые отношения, правила которых устанавливала она сама.
Мое так называемое блаженство пошло трещинами. К такому ли я стремился? Подобное и представить было невозможно. Зачем мне все это? Если бы меня спросили, чего я хочу, я ответил бы, что скучаю по любовным отношениям двоих. Однако… никто меня не спрашивал. Ни Нура, ни Сапфо.
Я не столько отдавался нашему трио, сколько предоставлял себя в общее пользование. Чувственная очевидность поначалу скрывала все прочее. Но теперь я стал вглядываться в свои чувства. Любил ли я Сапфо? Она меня завораживала, пленяла, я ею восхищался, но я подозревал, что, если она пресечет нашу связь, я не разрыдаюсь. Любил ли я по-прежнему Нуру? Да, несомненно, но с примесью ненависти! Я испытывал к ней не меньше злости, чем нежности. Имя Нуры уже не означало главную любовь моей жизни – оно стало символом власти. Она управляла моей жизнью. Хоть я к тому и приспосабливался, она никогда со мной ни о чем не советовалась; прекрасно зная мои достоинства и недостатки, учитывала их и направляла меня, куда хотела. Заботилась ли она о моем счастье или о своем? О нашем, ответила бы, конечно, она, если бы я отважился ее спросить.
На самом деле – как я понимаю свое давнишнее состояние сегодня, когда пишу эти строки, – я испытывал отвращение не к Нуре, а к ее власти надо мной, которую я же ей и вручил. Мне следовало бы ненавидеть себя, свою слабость, зависимость, подчинение; но так уж человек устроен, что он очень быстро освобождается от чувства вины, выворачивая свои недостатки наизнанку и приписывая их другим. Вместо того чтобы винить себя за неспособность возразить Нуре, я винил ее за непреклонность.
– Иногда нужно спасаться бегством от того, что любишь.
Так сказал однажды вечером Харакс, когда мы с ним сидели у причала за бутылочкой вина, и его слова пробудили во мне шквал мыслей. Уезжая под предлогом торговли, брат пресекал отношения с сестрой, которую слишком почитал, которая слишком восхищала его и занимала чересчур большое место в его жизни. Я понял, насколько его странствия были важны для поддержания эмоциональной гигиены: из Египта он возвращался мужественным и победоносным, а живя на Лесбосе и беспрекословно соглашаясь с сестрой, становился рохлей. Харакс был соткан из противоречий и вовсе не был примером успеха, и все же он сумел избежать роли всегда послушной комнатной собачки.
Назавтра его корабли отчалили по сияющим морским водам, а мой внутренний судья постановил: «Когда он вернется, я приму решение».
Но оно уже было принято. Следующие дни лишь помогли мне его укоренить. Я уеду. Я хотел освободиться от всяких влияний, стать самим собой – еще не испытанное мною приключение.
Но как это объявить? Решусь ли? Если Нура и Сапфо возмутятся, станут меня умолять отказаться от моей затеи, я, скорее всего, подчинюсь. Умолкну.
Это твердое тайное решение скрасило мои последние недели в компании двух моих возлюбленных. Я отдавался их прихотям, зная, что скоро положу им предел, я превратился в сексуальную игрушку, и мне открылось, что игрушкой быть куда проще, чем личностью.
И вот Харакс вернулся с Крита и сообщил, что завтра уедет снова.
Я закончил приготовления. Помимо растительных бальзамов и медицинских инструментов, я собрал папирусы: «Илиаду», «Одиссею», книги Гесиода – «Теогонию», «Труды и дни» – и стихи Сапфо. А также свои украшения и одежду.
Нура ничего не заметила. Я написал ей записку:
Нура, невозможно любить тебя так, как люблю тебя я. Но эта любовь не приносит мне счастья. Она меня ранит. С давних пор ты ставишь меня в ситуации по своему единоличному выбору. Я покидаю Лесбос. Я сержусь на тебя так же сильно, как и люблю тебя. Сержусь от всей души. Не пытайся меня отыскать, я исчезну. Живи как хочешь и считай, что я умер.
А для Сапфо я не оставил ни строчки. Я ничего не был ей должен. Мы в гармонии дарили друг другу сиюминутную многоликую радость. Мне было не в чем упрекнуть Сапфо и незачем с ней объясняться. Любовь приходит и уходит. Принимает разные обличья.
Рано утром я тихо выскользнул из постели, где мы спали втроем, забежал в сад за спрятанными там вещами, помахал рукой соловьям и бросился в порт.
Когда я, запыхавшись, прибежал к причалу, где стояло судно Харакса, он очень удивился:
– Как?! Ты уезжаешь? Я думал, что ты со своей женой и моей сестрой, вы…
– Конечно, Харакс. Но всему приходит конец. Я стараюсь быть хозяином своей судьбы.
Харакс не нашелся что ответить. В его черепушке заворочались противоречивые идеи, он разинул рот и вытаращил глаза… ему было непросто совладать с охватившим его душевным смятением и подобрать нужные слова. Наконец он очнулся и, не посвящая меня в ход своих мыслей, заключил:
– Я вижу, что теперь ты знаешь мою сестру.
* * *
Неужели это был я? Бороздя бирюзовые воды Коринфского залива, я бежал от Нуры, от той, которую искал из века в век. Какой странный поворот! Я не решался представить себе ее реакцию, когда она обнаружит мое письмо. «Считай, что я умер». Я сожалел об этой фразе – теперь она казалась мне грубостью. Но раз уж мы разлучаемся, стоит ли застревать на этих тонкостях? Иначе не хватит сил достигнуть цели. Я бежал от колдуньи, от сильной женщины, которая рубила сплеча, которой мало было жить самой – она и мужчину вовлекала в задуманную ею жизнь. Назад мне дороги нет. Я отправлялся на встречу с собой.
Харакс высадил меня с моими пожитками на просторный песчаный пляж:
– Оставайся здесь. Но не вздумай лезть в воду, тут полно акул.
Я кивнул. Он указал ввысь – там, высоко над нашими головами, над оливковыми рощами, сосновыми и дубовыми лесами, скалистую гору разрезал пласт тумана или, наоборот, гора протыкала туман.
– Там, наверху, обитель богов. Лишь Аполлон проводит там несколько месяцев в году. Может, он оставит тебе пещеру. Греки не отваживаются туда подниматься, они останавливаются внизу, в храмах святилища.
– Мужчины? Женщины?
– И мужчины, и женщины.
– От женщин я намерен держаться подальше.
Харакс сочувственно ухмыльнулся, давая понять, как он мне сочувствует. А затем вдруг что-то сунул мне в руку:
– Сначала это доставит тебе страдание. Потом тебе будет приятно.
В моей ладони был букетик сухих цветочков; их лепестки еще не утратили прекрасного фиолетового цвета, сразу напомнившего мне о Сапфо.
– Я ношу при себе такой же, – сказал он, будто оправдываясь.
Он махнул своим морякам, и судно отчалило. Над парусами, играя на ветру большими крыльями, парила таинственная одинокая птица.
Так я очутился в Дельфах[6]6
Фиолетовый цвет, который связывают с моей дорогой Сапфо, стал символизировать лесбиянство, а в XXI веке литературу, повествующую о влечении между женщинами, стали называть «фиолетовой литературой» или «литературой фиолетовых чернил». Но путь, который привел к этой ассоциативной связи, оказался очень неровным. Сапфо, с чарующей улыбкой на устах и увенчанная фиалками, осталась важнейшей поэтессой греческого национального достояния. Ее цитировали такие великие философы, как Платон и Аристотель, а их ученики наизусть читали ее стихи. Однако христианство сыграло тут роковую роль. Множественная любовь и воспеваемые Сапфо удовольствия были забыты, намеренно или по небрежности: ее стихи в Средние века исчезли. Возродил их Данте, хотя и не мог извлечь ее творчество из-под слоя пепла. Позднее Сапфо вновь заняла свое место, служа как женскому движению, так и лесбиянству. Сначала Сапфо была феминистской фигурой, знаменем таких писательниц, как Мадлена де Скюдери в XVII веке или Жермена де Сталь в XIX веке: обе считали ее своей предшественницей. И наконец на рубеже XIX–XX веков она превратилась в икону лесбийской любви благодаря двум поэтессам, Рене Вивьен и Натали Барни, которые сделали ее образцом манеры письма, посвященного женскому желанию, так что грациозная и воздушная Рене Вивьен была удостоена титула «Сапфо 1900». Ну а я в те годы очень веселился, сознавая контраст между высокой и утонченной Рене Вивьен, бледной, как лилия, и едва не падающей в обморок от худобы, и моей земной и пышущей здоровьем Сапфо, загорелой и крепкой. «Сапфо 1900» не имела ничего общего с настоящей, жившей двумя с половиной тысячелетиями раньше.
Однако в Нью-Йорке в 1970 году связанный с Сапфо фиолетовый цвет стал очень важным элементом в ходе протестов радикальных феминисток-лесбиянок «Лавандовая угроза», боровшихся за свое место в обществе. Признаюсь ли? Я очень горжусь, что знал, любил и восхищался Сапфо, я с волнением отмечаю, что она прошла через века, хотя вовсе о том не заботилась и полностью отдавалась чарам мгновения. Сапфо увековечила кое-что, о чем позднейшие цивилизации предпочли умолчать. Но, даже оставаясь невидимой и неслышимой, она вернулась! Она вышла за пределы литературы и общества и снова светит, сильная и непобедимая, как вечное солнце.
[Закрыть].
Интермеццо
Ноам положил ручку, отодвинул стул, глубоко вдохнул, раскинул руки и ноги, превратившись в четырехлучевую звезду. Легкое похрустывание суставов, мурашки… и его тело очнулось. Он медленно выдохнул. Когда пишешь, приходит сладостное забвение себя, и пробуждаешься от него с легким недомоганием: выныривая из книги, возвращаешься в свою телесную оболочку, обычную личность и среду так же стремительно, как вернувшийся на землю космонавт вновь обретает вес своего тела.
Он обвел глазами комнату. Бежевые тона. Простая обстановка. Ничего приметного. Стандартный номер среднего отеля XXI века. Его новое жилье? Скорее, убежище. Снова Ноам сбежал; снова Нура зашла слишком далеко; снова ему пришлось от нее отстраниться.
Перед ним лежала раскрытая тетрадь: левая страница была испещрена записями, правая была пуста и ждала продолжения.
Он зашагал по комнате. Спустя две с половиной тысячи лет его взволновало то, что ему сейчас открылось. Его потрясло воссоздание далекой эпохи. Его охватили сожаления, и он уже не знал, оправдывает ли того Ноама, который покинул рай Лесбоса, этой драгоценности, затерявшейся в темно-синем ларце морского простора, заодно отбросив и другую ценность – их любовное трио с Сапфо и Нурой. Безжалостная ностальгия пробудила в нем восхитительные ощущения: бархатистость кожи, изгиб бедра, эта женская плоть, которую он так любит ласкать, лавина перепутанных на ложе волос всех троих, сладкая дремота после любовных восторгов, благоуханный храм их постели, пристанища необузданности и духовной утонченности, где не было места ни мелочным счетам, ни ревности. Ноам злился на себя за то, что считал, будто Сапфо повелевает Нурой, сделала его супругу просто элементом экспериментального любовного уравнения, – а ведь эта женщина была истинным воплощением любви, воплощает ее и теперь благодаря своим спасенным от небытия стихам, которые сокровенно разговаривают с людьми и сегодня. Какой же он болван!