Текст книги "Семь тучных лет"
Автор книги: Этгар Керет
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Любовь с первого виски
Пять лет назад мои родители отметили сорокадевятилетнюю годовщину свадьбы в несколько болезненных обстоятельствах: папа сидел за праздничным столом с раздутыми щеками и виноватым видом человека, прячущего во рту орехи.
– С тех пор как ему поставили новый зубной имплант, он похож на хитрую белочку, – заметила мама с откровенным ехидством, – но врач пообещал, что за неделю все пройдет.
– Она позволяет себе так разговаривать, потому что сейчас я не могу ее укусить, – парировал папа. – Не беспокойся, мамеле. У нас, белочек, долгая память.
В доказательство папа вернулся мыслями на пятьдесят лет назад и рассказал нам с женой, как они с мамой познакомились.
Папе было двадцать девять лет, и он устанавливал в домах электрическое оборудование. По окончании каждого проекта он уходил в отрыв и за две недели кутежей просаживал весь заработок, после чего два дня отлеживался, а потом выходил на новый проект. Во время одного загула он отправился с друзьями в румынский ресторан на тельавивском пляже. Еда была не ахти, но выпивка вполне ничего, а цыганская труппа на сцене – так просто отличная. Друзья давно сдулись, их развезли по домам, а папа все слушал протяжные мелодии музыкантов. Даже когда пожилой хозяин ресторана проводил последнего клиента и твердо решил закрыть заведение, папа отказался расстаться с труппой и при помощи нескольких комплиментов и кое-каких денег убедил цыган побыть в эту ночь его личным оркестром. Цыгане шли за ним по набережной и замечательно играли. В какой-то момент моему пьяному папе непереносимо захотелось помочиться, и он попросил их сыграть что-нибудь бодрое, подобающее такого рода осмотическим событиям. Затем он приступил к занятию, которому предаются сильно выпившие люди, отойдя к ближайшей стене.
– Все было просто идеально. – Папа улыбнулся своими беличьими щеками. – Музыка, пейзаж, легкий морской бриз.
Через несколько минут эйфорию прервало появление полицейской машины, приехавшей арестовать моего папу за нарушение общественного порядка и проведение несогласованной демонстрации. Выяснилось, что стена, которую папа выбрал, была западной стеной французского посольства, и охранники решили, что человек, мочащийся под аккомпанемент веселого цыганского оркестра, таким образом выражает высокохудожественный политический протест. Не теряя времени, они вызвали полицию. Полицейский запихнул моего папу, который с радостью подчинился, на заднее сиденье машины. Сиденье оказалось мягким и удобным, а папа после долгой ночи был рад немножко вздремнуть. В отличие от папы, цыгане были трезвыми и сопротивлялись аресту, яростно заверяя полицейских, что не делали ничего противозаконного. Полиция попыталась запихнуть в машину цыган, и в ходе борьбы ручная обезьянка одного из музыкантов укусила старшего офицера. В ответ офицер завопил и разбудил моего папу, который, как всякий наделенный любопытством человек, выбрался из машины, желая выяснить, что происходит. Между полицейскими и цыганами шла слегка комичная потасовка, а чуть поодаль несколько любопытных прохожих наслаждались необычным шоу. Среди них была рыжеволосая красавица. Даже сквозь алкогольный туман мой папа сумел понять, что это самая сногсшибательная женщина, какую ему доводилось видеть. Он достал свой рабочий блокнот, вытащил из-за правого уха всегда хранившийся наготове карандаш, подошел к маме, представился инспектором Ефраимом и спросил, была ли она свидетельницей имевшего место инцидента. Напуганная мама сказала, что подошла только сейчас, но папа настоял на том, чтобы записать ее данные и допросить позже. Мама дала ему свой адрес, но не успел инспектор Ефраим сказать еще хоть слово, два разъяренных полицейских набросились на него, заковали в наручники и потащили к машине. «Увидимся!» – проорал он маме со свойственным ему оптимизмом. Мама вернулась домой, дрожа от страха, и рассказала соседке по квартире, что серийный убийца обманом выманил у нее адрес. На следующий день папа появился у мамы на пороге – трезвый, с букетом цветов. Она отказалась открывать. Через неделю они пошли в кино, а через год поженились.
Прошло пятьдесят лет. Инспектор Ефраим больше не занимается электрикой, а у мамы давно нет соседок по квартире. Но по важным поводам, вроде годовщин свадьбы, папа достает из шкафчика особую бутылку виски – того же виски, который подавали в давно исчезнувшем румынском ресторане, – и наливает каждому по стаканчику.
– Когда доктор сказал «первую неделю только жидкое», он имел в виду суп, а не вот это вот, – шепчет мама, чокаясь с нами.
– Осторожней, мамеле, я все слышу, – говорит папа, заливая виски в пространство между опухшими щеками. – Еще десять дней – и мне снова разрешат кусаться.
В такси по дороге домой жена говорит мне, что в историях знакомства есть некоторый намек на то, как пара будет жить дальше.
– Твои родители, – говорит она, – встретились при ярких, экстремальных обстоятельствах, и их жизнь всегда напоминала карнавал.
– А мы? – спрашиваю я.
Я влюбился в свою жену в ночном клубе. Она вошла, когда я собирался уходить. До этого мы были едва знакомы. «Я как раз ухожу, – проорал я, перекрикивая музыку, когда мы столкнулись в дверях. – Мне завтра рано вставать». «Поцелуй меня», – проорала она в ответ. Я застыл. Она всегда казалась мне очень застенчивой, и это требование меня огорошило. «Я, может, еще задержусь», – сказал я.
Через неделю мы были парой. Через месяц я рассказал ей, что «Поцелуй меня» в дверях ночного клуба – это самая дерзкая фраза, какую мне доводилось слышать от девушки. Она посмотрела на меня и улыбнулась. «Я сказала: „С такси какая-то фигня“», – сообщила она. Как хорошо, что я ослышался.
– Мы? – Моя жена на секунду задумалась. – Мы тоже живем, как встретились. Наша жизнь – это одно, а ты всегда перепридумываешь ее по-своему, поинтереснее. Это и есть писательство, да?
Я пожал плечами, будто выслушал упрек.
– Не то чтобы я жаловалась, – сказала жена, целуя меня. – Учитывая семейную традицию пьяного мочеиспускания у посольских стен, я, пожалуй, еще легко отделалась.
Год седьмой
Шива
В одно прекрасное утро брат моей бабушки решил, что больше не будет религиозным. Он сбрил бороду, отрезал пейсы, сбросил кипу, упаковал вещи и собрался покинуть свой родной город Барановичи, чтобы начать новую жизнь. Главный раввин города, считавшийся гением талмудизма, попросил повидаться с ним перед отъездом. Встреча бабушкиного брата Авраама и этого рабби была краткой и не слишком приятной. Рабби знал, что Авраам талантливый толкователь Торы, и был откровенно разочарован его решением покинуть лоно религии. Но Аврааму он этого не сказал – лишь просверлил его взглядом и сообщил, что тот не умрет, пока не вернется на путь Торы. Тогда было трудно понять, что имеется в виду, угроза или благословение, но рабби произнес эти слова с такой убежденностью, что Авраам не смог их забыть.
Я узнаю об этом во время шивы по моему отцу. Мой старший брат сидит справа от меня, сестра сидит слева на низенькой табуреточке. Я предложил ей мое удобное кресло, но она отказалась. В соответствии с традициями еврейского траура, строго соблюдаемыми моей ультраортодоксальной сестрой, стулья, на которых сидят родные покойного, должны быть ниже, чем стулья для пришедших выразить соболезнования. Напротив сидит дальний родственник из ультраортодоксального города Бней-Брак и, как многие гости, навестившие нас во время шивы, не просто утешает нас, а рассказывает очередную, никогда нами не слышанную историю про папу. Поразительно, сколько у папы было граней, о которых я и не подозревал. И не менее поразительно, что совершенно чужие люди, которых я раньше никогда не видел, помогают мне стать немного ближе к отцу даже теперь, после его смерти.
Ультраортодоксальный родственник из Бней-Брака ничего не ест и не пьет в нашем доме, отказывается даже от стакана воды. Я не спрашиваю почему, но понятно, что он не вполне доверяет нам в вопросах кашрута. Он просто рассказывает историю. Словно гонец, явившийся, чтобы принести к нашему порогу еще один рассказ об отце, сдержанно выразить сочувствие и удалиться. Но, прежде чем уйти, он должен досказать.
На чем мы остановились? На той самой встрече между Авраамом и рабби. Через много лет после того, как бабушкин брат Авраам покинул польскую иешиву, эмигрировал в Израиль и вступил в киббуц, он оказался в самом сердце ужасной войны. Был 1973 год, и в Йом-Кипур на Израиль было совершено внезапное нападение. Израильскую армию застали врасплох, и в первые дни всем казалось, что государству Израиль и еврейскому народу приходит конец. Местность, где оказался Авраам, жестоко обстреливали сирийцы, вокруг Авраама рвались снаряды, но он встал и крикнул женщине, лежавшей на земле неподалеку, чтоб она перебралась к нему поближе. Женщина поспешила к нему; когда же она спросила исключительно самонадеянного Авраама, с чего это он считает, будто рядом с ним безопаснее, он ответил, что ей стоит лечь именно тут, потому что поблизости точно не разорвется ни один снаряд. «Многие невезучие люди погибнут на этой чертовой войне, – сказал Авраам, пытаясь успокоить напуганную женщину, – но только не я». Перекрикивая свист артиллерийских снарядов, она поинтересовалась, почему он в этом уверен, и Авраам ответил, не колеблясь ни секунды: «Потому что я не вернулся на путь Торы». И Авраам, и эта женщина пережили обстрел, а много лет спустя, когда во время шторма он упал в море, спасатели обнаружили, что он барахтается в воде и орет небесам: «Я все еще в тебя не верю!»
Авраам обзавелся большой цветущей семьей и жил до глубокой старости в относительном здравии, пока на него не свалилась тяжелая болезнь. Наступил момент, когда он впал в кому, и врачи сказали его родным, что он протянет от силы еще один день. Но день все тянулся и тянулся, а через несколько недель мой папа пришел навестить семью Авраама, узнал, как Авраам страдает, попросил молитвенник и кипу, поехал прямиком в больницу, вошел в палату Авраама и всю ночь молился у его постели. На рассвете Авраам умер.
– Молиться за душу еврея, когда ты сам верующий, не так уж трудно, – говорит родственник, направляясь к двери. – Как человек верующий могу вам сказать: это очень легко, это такой рефлекс, почти непроизвольный. Но вот вашему отцу, светскому человеку, чтобы так поступить, надо быть цадиком.
Когда последний гость уходит и мама отправляется спать, в комнате остаемся только сестра, брат и я. Брат курит сигарету, уставившись в окно, а сестра сидит на своей низенькой табуреточке. Скоро мы все разойдемся по нашим детским комнатам. Родители оставили их совершенно нетронутыми, будто знали, что настанет день, когда мы вернемся. В моей комнате на стене висит постер с героем комикса, который я любил в детстве; в комнате брата над кроватью висит карта мира; а в комнате сестры на стене висит вышивка, которую она сделала еще подростком, – там, естественно, изображен Иаков, борющийся с ангелом в белых одеждах. Но, прежде чем пойти спать, мы пытаемся урвать еще несколько минут этого совместного одиночества. Шива закончится завтра. Сестра вернется в Меа Шеарим, ультраортодоксальный район Иерусалима, а брат улетит обратно в Таиланд, но сейчас мы можем выпить вместе еще по чашке чаю, поесть строго кошерного печенья, которое я принес для сестры из специального магазина, припомнить рассказы об отце, услышанные в эту траурную неделю, и почувствовать за нашего папу гордость, в которой нет ни капли неловкости или критики, – совсем как дети.
По стопам отца
Вечером я должен был лететь из Израиля в Лос-Анджелес, чтобы запустить промотур своей книги, а мне ужасно не хотелось.
Мой отец умер всего четыре недели назад, и, если ехать, я пропущу момент, когда на его могиле поставят камень. Но мама настояла. «Отец бы этого хотел». Это был очень сильный аргумент. Папа действительно хотел бы, чтобы я поехал. Когда он только заболел, я отменил все свои туры, и папа, хоть и понимал, насколько нам обоим важно быть вместе в эти трудные дни, все равно огорчился.
Я думал о папе и о промотуре, купая своего сына Льва. С одной стороны, думал я, меньше всего на свете мне сейчас охота садиться в самолет. С другой стороны – тур, наверное, пойдет мне на пользу, поможет занять себя и подумать о чем-нибудь, кроме папы. Лев чувствовал, что мысли мои витают далеко, так что когда я вынул его из ванны и принялся вытирать, он решил, что ему представился последний бесценный шанс похулиганить перед папиным отъездом. С воплем «Внезапная атака!» он дружески боднул меня головой в живот. Живот, впрочем, перенес это с легкостью – зато Лев поскользнулся на мокром полу и принялся падать навзничь, головой прямо на край нашей старенькой ванны. Инстинктивно рванувшись, я успел вовремя подставить ладонь и смягчить удар.
Лев вышел из этого страшного приключения невредимым – и я тоже, если не считать небольшого пореза на тыльной стороне левой руки. По краю нашей древней ванны там и сям разбросаны коричневые пятна ржавчины, и мне пришлось отправиться в поликлинику за прививкой от столбняка. Мне удалось покончить с этим делом довольно быстро, и я успел вернуться до того, как Лев заснул. Он уже лежал в постели, переодетый в пижаму, и был явно расстроен.
– Тебе сделали укол? – спросил он.
Я кивнул.
– Больно было?
– Немножко, – сказал я.
– Так нечестно! – крикнул Лев. – Нечестно! Это я все начал. Это я должен был поцарапаться и пойти на укол, а не ты! Зачем ты вообще руку совал?
Я сказал, что хотел его защитить.
– Я знаю, – сказал он, – но почему? Почему ты хотел меня защитить?
– Потому что я тебя люблю, – сказал я, – потому что ты мой сын. Потому что отец должен всегда защищать сына.
– Но почему? – не отступал Лев. – Почему отец должен защищать сына?
Я на пару секунд задумался.
– Смотри, – сказал я и погладил его по щеке, – мир, в котором мы живем, бывает устроен очень жестоко. Мне кажется, это справедливо, чтобы у каждого, кто пришел в этот мир, был хотя бы один человек, который его защищает.
– А у тебя? – спросил Лев. – Кто будет защищать тебя, если дедушка умер?
Я не расплакался при сыне. Я расплакался позже, в ночном самолете на Лос-Анджелес. Клерк на стойке регистрации в аэропорту Бен-Гурион предложил мне взять мой маленький чемоданчик с собой в салон, но мне не улыбалась перспектива таскать его с собой, и я его сдал. Когда мы приземлились и я напрасно прождал свой чемодан у багажной ленты, до меня дошло, что на предложение клерка надо было соглашаться. В чемодане не было ничего такого: белье, носки, несколько поглаженных, тщательно сложенных рубашек для выступлений и пара папиных туфель. Честно говоря, сначала я планировал взять с собой его фотографию, но за секунду до того, как спуститься к такси, я вместо фотографии безо всякой причины запихнул в чемодан пару туфель, которую папа несколько месяцев назад забыл у нас дома. Теперь эти туфли, скорее всего, ездили кругами по багажной ленте в каком-нибудь другом аэропорту.
Авиакомпания неделю возвращала мне чемодан; за эту неделю я поучаствовал в массе мероприятий, дал массу интервью – и почти не спал. Моя бессонница легко объяснялась джетлагом, хотя надо признать, что еще в Израиле, до отъезда, спал я не очень хорошо. Я решил отметить нежное воссоединение со своим багажом, неторопливо приняв горячий душ. Стоило мне открыть чемодан, как я увидел пару папиных туфель на стопке глаженых рубашек. Я вынул туфли и поставил на стол. Выбрав майку и трусы, я отправился в ванную. Выйдя оттуда через десять минут, я оказался посреди потопа: весь пол номера залило водой.
«Редкая проблема с трубами», – объяснил мне позже усатый гостиничный разнорабочий с тяжелым польским акцентом. Чемодан я оставил на полу, и в нем все промокло насквозь. Хорошо еще, что я бросил джинсы на кровать и повесил белье на стойку для полотенец.
Через несколько минут за мной должна была прийти машина, чтобы отвезти на очередное мероприятие. Времени хватило как раз на то, чтобы высушить феном пару носков и понять, насколько это бессмысленно: мои ботинки валялись на дне мутного бассейна – то есть на полу моего гостиничного номера. Водитель позвонил мне на мобильный. Он подъехал, ему негде припарковаться, скоро ли я спущусь? Я взглянул на папины туфли на столе, на вид очень удобные. Я надел их и завязал шнурки. Туфли сидели отлично.
Узкий дом
Официантка в варшавском кафе спрашивает, не турист ли я.
– Честно говоря, – отвечаю, указывая на ближайший перекресток, – вон там – мой дом.
Поразительно, как быстро я стал называть пространство шириною 120 сантиметров в чужой стране, на языке которой я не говорю, «домом». Но я и правда чувствую, что длинное узкое пространство, где мне довелось провести ночь, – мой дом.
Всего три года назад сама идея казалась мне каким-то дурацким розыгрышем. На мой мобильник позвонили с неопределяющегося номера. Позвонивший говорил на английском с густым польским акцентом и представился Якубом Шчесны, польским архитектором.
– Однажды я шел по улице Хлодна, – сказал он, – и увидел узкий проем между двумя зданиями. Этот проем сообщил мне, что я должен построить там дом для вас.
– Отлично, – сказал я как можно серьезнее. – Всегда полезно делать то, что тебе говорит проем.
Через две недели после этого странного разговора, сохраненного мною в воображаемой папке «Загадочные Розыгрыши», Шчесны позвонил снова. Выяснилось, что на этот раз он в Тель-Авиве. Он приехал, чтобы мы встретились лично, потому что ему показалось (совершенно справедливо), что я недостаточно серьезно отнесся к нашей последней беседе. В кафе на улице Бен-Еуда он подробно изложил свою идею: построить для меня дом в пропорциях моих же рассказов, предельно минималистичный, чем меньше – тем лучше. Увидев невостребованное пространство между двумя зданиями на улице Хлодна, Шчесны решил, что должен построить в нем дом для меня. Он показал мне архитектурный план: узкое трехэтажное здание.
Я принес родителям компьютерную симуляцию этого дома. Мама родилась в Варшаве в 1934 году. Когда началась война, ее семья оказалась в гетто. Еще ребенком ей пришлось искать способы накормить семью, в том числе маленького братика. Дети могли выбираться из гетто и возвращаться с едой через дыры, куда не протиснулся бы взрослый человек. Война унесла ее маму и брата. Потом она потеряла отца и осталась совсем одна на свете.
Много лет назад мама рассказала мне, как после смерти матери говорила отцу, что не хочет больше бороться, что ей все равно, умрет она или нет. Отец ответил, что ей нельзя умирать, что она должна выжить. «Нацисты, – сказал он, – хотят стереть нашу семью с лица земли, и спасти ее можешь только ты. Это твоя миссия – пройти через войну и сделать так, чтобы наше имя продолжило жить. И чтобы каждый, кто ходит по улицам Варшавы, его знал». Вскоре ее отец умер. Когда война закончилась, маму отправили в польский детдом, потом во французский, а потом в Израиль. Мама осталась в живых и тем самым выполнила отцовскую просьбу. Выжили и семья, и имя.
Когда мои книги начали переводить на другие языки, оказалось, что самая серьезная и несколько неожиданная известность ждала меня в двух странах – Польше и Германии. Позже, в идеальном соответствии с маминой биографией, к ним присоединилась Франция. Мама никогда не возвращалась в Польшу, но мой успех у нее на родине был для нее очень важен – важнее даже, чем мой успех в Израиле. Помню, как она прочла мой первый сборник в польском переводе и сказала: «Ты вообще не израильский писатель. Ты польский писатель в изгнании».
Мама смотрела на эскиз дома не дольше секунды. К моему изумлению, она сразу опознала улицу: по чистой случайности узкому дому предстояло возникнуть там, где маленькое гетто сообщалось с большим. Когда мама тайком пробиралась обратно с едой для родителей, ей приходилось миновать баррикаду, охраняемую немецкими солдатами. Она знала, что если ее поймают с буханкой хлеба, то расстреляют на месте.
И вот я здесь, на том же перекрестке, а узкий дом перестал быть просто планом. Возле дверного звонка висит табличка с крупными, четкими буквами: DOM KERETE (ДОМ КЕРЕТОВ). И я чувствую, что теперь мы с мамой действительно исполнили дедушкину мечту: наше имя опять живо в городе, где от нашей семьи не осталось почти ни следа.
Когда я возвращаюсь из кафе, у входа меня ждет соседка, еще старше моей мамы; в руках у нее банка. Она живет через дорогу, услышала про узкий дом и решила встретить нового израильского соседа баночкой домашнего варенья. Я благодарю ее и объясняю, что мое пребывание в этом доме будет редким и чисто символическим. Она кивает, но почти меня не слушает. Мужчина, которого я ловлю на улице, чтобы он переводил с английского на польский, в какой-то момент бросает это занятие и виновато говорит, что соседка, кажется, неважно слышит. Я снова благодарю ее и хочу уже войти в дом. Она хватает меня за руку и разражается длинным монологом. Наш переводчик еле за ней поспевает.
– Она говорит, – объясняет он, – что, когда была маленькой, неподалеку жили две ее одноклассницы. Обе они были еврейки. Когда пришли немцы, они были вынуждены перебраться в гетто. Перед их уходом ее мама сделала два бутерброда с вареньем и попросила передать этим девочкам. Они взяли бутерброды, сказали «спасибо», и больше она никогда их не видела.
Пока он говорит, старушка кивает, словно подтверждая все сказанное на английском, а когда переводчик заканчивает, добавляет еще несколько фраз.
– Она говорит, это точно такое же варенье, с каким ее мама сделала те бутерброды. Но времена теперь другие, и она надеется, что вас никогда не заставят уйти.
Старушка все кивает, глаза ее наполняются слезами. Когда я ее обнимаю, она сперва пугается, а потом расцветает.
Вечером я сижу на кухне моего узкого дома, пью чай и ем бутерброд с вареньем, сладкий от щедрости и горький от воспоминаний. Я жую, и тут на столе вибрирует мобильник. Я смотрю на экран: это мама.
– Ты где? – спрашивает она обеспокоенно, совсем как когда я был маленьким и слишком долго не возвращался из гостей.
– Я тут, мама, – говорю я, и у меня перехватывает горло. – Я в нашем доме в Варшаве.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.