Текст книги "Время других. Книга про поэтов"
Автор книги: Евгений Бунимович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Евгений Бунимович
Время других. Книга про поэтов
© Е. Бунимович, 2024
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Время других
Так я думал назвать совсем другую книгу – книгу нечастых моих стихов последних лет, книгу о времени, которое перестаю ощущать, понимать, принимать…
А еще я писал эту книгу, книгу про поэтов, книгу рассказов, эссе, воспоминаний о нашей ошалелой поэтической юности, книгу прощаний, книгу о тех, кого нет, и о тех, кто далече. И однажды я понял, что именно эта книга про время других. Это мы были другие – поколение, которое потом назвали «гражданами ночи», «поколением дворников и сторожей», «параллельной культурой», «московским андеграундом», как еще? Поколение, о котором я тогда же, в начале восьмидесятых, писал:
В пятидесятых – рождены,
в шестидесятых – влюблены,
в семидесятых – болтуны,
в восьмидесятых – не нужны…
Чувство прекрасного
1
Я ушел из дома неизвестно куда.
То есть и мне самому тоже было неизвестно – куда.
Где ночевать? Где жить?
Город большой, друзей много.
Очень большой. Очень много.
Устроится. Найдется.
Безличная форма глаголов успокаивала. Саднило другое.
Тяжелая, безысходная ссора с родителями.
Мы жили все вместе – родители, семья старшего брата, еще и мы с Наташей и сыном Данилой трех лет от роду. И не было никакой возможности жить самим, отдельно.
Почему – долго объяснять. Абсурд тогдашних законов. Тупик.
Единственный выход – размен квартиры, но родители хотели жить с нами. А мы хотели жить сами.
В общем, я ушел.
Брать с собой в никуда жену с сыном не решился. Оставил в заложниках.
Поехал на Патриаршие. Зачем? Не знаю. Просто любил эти места с детства.
В глубине двора на углу Бронных (Большой, которая поменьше, и Малой, которая побольше) увидел за деревьями загадочных зеленых человечков. В нелепых колпаках с бубенчиками.
Доигрался. Средь бела дня такое мерещится.
Шел куда глаза глядят, в итоге глаза глядят на зеленых человечков. С бубенчиками. Наваждение. Зажмурился, тряхнул головой.
Человечки не пропали. Еще и закурили.
Бежать, не оглядываясь…
Однако абстрактно-логическое рационально-математическое левое полушарие мозга не позволило эмоциональному правому капитулировать перед необъяснимым.
Стоп. Разобраться, понять, что со мной. Пока не поздно.
Если что – аптека рядом. Бегал когда-то бабушке за лекарствами, знаю.
Если что?
Пригляделся. Один из торопливо и нервно куривших зеленых человечков показался знакомым. Виталик?
Того хуже. Бред наяву, да еще визуально-конкретный. Измененное сознание?
К черту оба полушария. Бежать, не оглядываясь…
Зеленый человечек – вроде как Виталик – приветственно замахал мне обеими руками.
Ну да, конечно он. Даже руками махал не как все, а крупно, нарочито, по-актерски.
Ну хоть не бред, не белая горячка – детский спектакль с утра пораньше. Волшебник Изумрудного города. Массовка, выскочившая в антракте во внутренний театральный дворик покурить.
2
С Виталиком мы познакомились за пару лет до.
На «встрече творческой молодежи», для которой нас специально свезли в подмосковный Дом творчества.
Предложение поехать исходило от того самого комсомола, из которого меня прямо перед тем активно выгоняли. Причем не за что-нибудь пристойное, за пьянку там или аморалку, а за политику.
Наташа сказала: «Зря отказываешься. Поехал бы на пару дней – хоть отоспишься».
Сыну было месяца два-три, не больше, орал он ночами нещадно, а рано поутру надо было двигаться в школу – учительствовать.
На первых уроках глаза слипались, язык с трудом поворачивался. Спасая себя, мучил детей: давал бесконечные самостоятельные и контрольные.
Для мыслей о высоком предназначении, о незапятнанной репутации представителя параллельной культуры, андеграундного поэта, которому западло идти на какие-то сделки и компромиссы с властью, места в бессонной голове оставалось все меньше.
Я малодушно согласился.
В школе меня отпустили, поскольку бумага была из ЦК комсомола.
– Так вы комсомолец? – удивленно спросил директор.
Я неопределенно пожал плечами.
К назначенному часу прибыл на побывку к воротам комсомольского дома в Колпачном переулке, где незадолго до того меня и выгоняли.
Тьма. Холод. Декабрь.
Явился вроде на рассвете, но все равно опоздал.
Охранник у ворот долго искал меня в списках допущенных. Поставил галку.
– Зайдете в здание, там уже выступает секретарь ЦК, потом вы все садитесь вон в те автобусы и едете.
Оглянулся в поисках пути к отступлению. Поздно.
Вдоль переулка в ожидании творческой молодежи томились пустые автобусы с опознавательными надписями на ветровых стеклах…
Обнаружил автобус с биркой «Писатели», залез, добрался до заднего сиденья, отключился.
Проснулся от натужного чихания нашего с трудом заводившегося автобуса.
На моем плече спал некий субъект, которого тоже вскоре разбудил внезапно оживший автобус.
Познакомились: Климонтович, Коля, прозаик. Позже выяснилось, что он закончил ту же, что и я, Вторую математическую школу – на пару лет раньше. Разминулись.
Автобус постепенно заполнялся прослушавшими напутственную речь.
Заглянувший к нам сопровождающий, раздавая листочки с программой, торопливо сообщил, что место, куда поедем, хорошее, номера на двоих, кормить будут, развлекать тоже. Строго напомнил про сухой закон. Никто не улыбнулся.
К сожалению, я знал практически все входившие в автобус молодые и не очень молодые дарования. Селиться в номер было не с кем. Эта пьянь выспаться не даст.
Новый знакомый Климонтович тоже доверия не вызывал, сам был с очевидного похмелья.
Планы рушились. Незапятнанная андеграундная репутация сливалась псу под хвост.
И тут в автобус вошел незнакомец из иного мира.
Свежий воротничок из-под свитерка, аккуратная курточка, спортивная сумка в одной руке, ракетки для бадминтона в другой.
Посреди хмурого декабрьского утра ракетки показались не совсем уместными, но, как утверждал популярный тогда шестидесятнический слоган, «имеющий в руках цветы другого оскорбить не может». А имеющий в руках ракетки для бадминтона не должен был квасить по ночам и на рассвете, бить себя в грудь, обливаясь кровавыми слезами, что неизбежно будут проделывать остальные попутчики.
Вот с кем надо селиться! Этот должен спать здоровым спортивным сном!
Бадминтонист вежливо поздоровался со всеми сразу. Из чего следовало, что он здесь никого не знал.
Я высвободил плечо из-под головы вновь задремавшего Климонтовича, установил его голову по возможности вертикально и подсел к бадминтонисту, служившему, как выяснилось, артистом в театре на Бронной у опального Эфроса, но внезапно сочинившему пьесу. После чего его и отправили на встречу молодых творческих работников – уже не как артиста, а как писателя.
Наконец кортеж тронулся в путь.
Впереди милицейская машина с мигалкой и крякалкой, за ней цепочка автобусов с корявыми табличками: «Писатели», «Композиторы», «Художники», «Артисты»…
Замыкала скорбную процессию еще одна милицейская машина с такой же дискотекой на крыше.
На автобусных остановках хмурые в преддверии неизбежного рабочего дня москвичи вчитывались в таблички на ветровых стеклах в расчете на свой маршрут и столбенели, провожая взглядом нашу мрачную колонну.
Что они должны были думать?
Кто они, эти писатели, композиторы, художники, артисты, печально глядевшие в заиндевелые окна?
За что их повязали и куда повезли?
3
В доме творчества хотел было сразу начать программу отсыпания, но неугомонный артист-бадминтонист Виталик предложил помахать во дворе ракетками.
Я малодушно согласился, поплелся за ним.
Собратья по перу, уже выяснившие, где тут ближайшая торговая точка, и возвращавшиеся в корпус затаренными, смотрели на меня, дергающегося в спортивных конвульсиях на скрипучем снегу, с тяжелым недоумением.
Зачем нас всех туда привезли – не помню. Наверное, встречи какие-то были, семинары.
В безнадежной надежде избежать неизбежного (тотального пьянства и разврата) комсомольские функционеры придумали ночами крутить в местном клубе культовые западные фильмы, запрещенные к выпуску в обычный кинопрокат.
Прослышав про эти закрытые сеансы, из Москвы слетался ночной десант знакомых знакомых и приятелей приятелей, посильно способствуя расширению формата пьянства и разврата.
«Осенняя соната», которую я там увидел, все-таки вышла потом в московский прокат. Я честно предупредил жену, что там очень все по-бергмановски смутно, туманно, толком понять ничего нельзя, не надо и пытаться.
Когда все же пошли (Бергман!), я с изумлением смотрел на экран, а Наташа с не меньшим изумлением поглядывала на меня, постепенно осознавая, в каком состоянии ее теперь шнурком прикидывающийся муж должен был находиться на пресловутой встрече творческой молодежи, чтоб ничего не понять в самом, пожалуй, прозрачном фильме скандинавского классика.
Одна из идей была, видимо, приобщить нас к большому миру советской литературы. Каждое утро нам доставляли очередного секретаря союза писателей, намеревавшегося пообщаться по душам с не очень молодой молодой литературой.
Настойчиво созывали, ходили по коридорам, стучали в двери.
Самое простое было запереться изнутри. Залечь на дно. На нет и суда нет.
Однако встречи с секретарями проходили в холле посреди нашего этажа, как раз на полпути в мужской сортир, находившийся в противоположном конце коридора.
Не обойти никак.
Настойчивый стук в дверь будил, суровая неизбежность вынуждала (уместное слово).
В этот день на встречу с несвежей поутру «свежей литературной порослью» (как она поэтично выразилась) прибыла солидная дама, тогда поэтесса, позднее автор душераздирающих околокремлевских любовных историй.
Решительно проследовав мимо, я все же на обратном пути задержался в холле, присел на край дивана. Неловко. Дама как-никак.
Дама только-только вернулась из Лондона в статусе жены не то нашего дипломата, не то нашего журналиста, не то нашего шпиона, да и не суть, все это было примерно одно и то же. Наверное, и сейчас.
Платье по ней струилось – неописуемое. Лучше опишу очки. Они висели на шее на тонкой цепочке. Типа бусы или кулон. У нас так не носили. Я даже не сразу смог понять, что это. Пожалел, что сам очками не пользуюсь, а потом в школе всех учительниц подсадил на такие цепочки, которые они наловчились мастерить кустарно, из подручных средств, но похоже.
Я б и дальше изучал хитросплетение звеньев этой цепочки, когда б не открылась дверь ближайшего к холлу номера и не возник на пороге поэт Салимон.
Поэт Салимон и тогда был куда объемней меня, и выпить мог больше, но утром выглядел хуже.
Сероватый недопеченный блин его лица, весь в рытвинах и колдобинах от только что с трудом покинутой подушки, не выражал решительно ничего.
В больших черных трусах и веселой чебурашечной маечке, с полотенцем на шее и зубной щеткой в кулаке, он на автопилоте проследовал по обязательному мужскому маршруту.
По возвращении Салимон наконец заметил поэтессу, посмотрел затравленно, присел рядом со мной на подлокотник.
Она рассказывала нам, как жила в Лондоне (кратко) и как тосковала по далекой родине (подробно). И как ей было тяжело без России, и как притягательна Россия, и как это невыносимо – тоска по России.
Мы сидели и слушали – мы, которые вообще никогда в жизни нигде за кордоном не были и (полагали) никогда в жизни и не будем. Железный занавес (казалось) навсегда.
Всю заграницу нам изображала советская тогда Прибалтика.
В Москве были блинные с пельменными, в Питере – рюмочные, а там – кофейни. И в самом слове «кофейня» чудилась Европа.
И вот мы сидим и слушаем, как тяжело… как притягательна… как невыносимо…
Вдруг Салимон не выдержал, встал, сказал прочувственно: «Как мы вас понимаем, Лариса Николаевна!» – и решительно направился к себе в комнату.
И меня такой идиотский хохот разобрал, что я понял: лучше и мне ретироваться.
4
…ты никогда не найдешь его… но я его уже нашла… тогда недолго ждать… он захочет, чтоб ты построила крепость для него из своих сисек своего влагалища своих волос улыбки из своего запаха… он сможет почувствовать себя в безопасности и возносить молитвы перед алтарем своего члена… но я нашла его… нет ты одинока ты совсем одинока…
Мы внимали очередному запретному Трюффо-Феллини-Пазолини, когда по рядам пошел шорох. Во тьме кинозала, пронизанного нездешней силы похотью и страстью, искали меня. Еле нашли.
Так и не довелось мне в ту ночь узнать, до чего там у них дошло, у Пфайффер с Брандо, ибо сосед мой (свежий воротничок из-под свитерка, утренний бадминтон на снежной поляне) в местном баре-буфете спьяну вмазал первому (второму?) секретарю комсомола, который назавтра с утра должен был перед нами выступать и специально приехал накануне, чтобы поближе познакомиться и пообщаться с творческой молодежью в неформальной обстановке.
Вот и пообщался. Так с фингалом под глазом секретаря и увезли.
Назавтра привезли другого. Но уже в светлое время суток и сразу в президиум.
Надо сказать, среди всей тогдашней отвязанной «творческой молодежи» писатели и поэты были самые отвязанные. В самом прямом смысле – поскольку не были привязаны-приписаны ни к какому госучреждению.
Ни к театру, ни к оркестру, ни к цирку, ни к филармонии.
Писателю не нужна мастерская, галерея, оркестровая яма.
Ну дал в морду и дал, что с него возьмешь? Он же в миру лифтером работает, ночным сторожем, бойлерщиком, дворником…
Запретить печатать? Так и без того не печатают.
Однако сосед мой на театре служил. Тут другой случай. Наверняка выгонят с волчьим билетом…
По ходу дела выяснилось, что Виталика сразу – пока не схватили, не скрутили, пока гоголь, оторопь, немая сцена – увели из злосчастного бара в ночь.
Оставалась надежда, что в толпе, в алкогольных парах и сигаретном дыму, не очень его и разглядели.
Надо было немедленно отправлять его с глаз долой, в Москву. Но где мы вообще находимся? Где тут поблизости ж/д станция? Автобусная остановка? Как вообще отсюда выбираются? Да еще и ночью?
У местного персонала не спросишь – заподозрят, сдадут.
Идея!
…я не знаю, кто он… он преследовал меня… он пытался меня изнасиловать… он сумасшедший… я даже не знаю, как его зовут…
Все в той же тьме кинозала нашлись знакомые знакомых, которые согласились героя сопротивления эвакуировать, но чтобы быстро.
Халявный Годар-Висконти-Бертолуччи закончился, под саксофон и финальные титры зрители-нелегалы торопливо линяли.
Я вернулся в комнату. Виталик бездыханно свисал с кровати. Спал – его состояние можно было и так назвать.
Старательно запаковал подающего надежды драматурга: куртка, шарф, шапка, сумка, ракетки, воланы. Все собрал, все оглядел, ничего не осталось.
Предстояло еще как-то доставить безжизненное тело ближе к милому приделу. Виновника ЧП уже повсюду искала комсомольская челядь.
Дом творчества представлял собой типичную барскую усадьбу, испохабленную годами коллективного пользования. От входа к парадным воротам вела прямая аллея. Некстати хорошо освещенная.
Опасность обостряет все чувства. Включая чувство прекрасного.
Стоя на ступеньках перед входом в корпус в размышлении, как бы дотащить Виталика до машины, которая была там, далеко, за воротами, я вдруг некстати ощутил всю красоту зимней морозной ночи.
Ясное небо с неяркими звездами. Расчищенная от снега пустынная широкая аллея посреди старинного усадебного парка, некогда регулярного, французского, но заросшего, одичавшего. Высоченные столетние ели в снегу. Сугробы на скамейках, сутулые фонари, длинные тени…
– Пожалуй, я б в Лондоне тоже тосковал по родине, – задумчиво сказал я Салимону, помогавшему волочь Виталика.
– По центральной дороге не пройти – засекут, – цитатой сразу из всех партизанских фильмов ответил Салимон, который, похоже, понял, о чем это я.
Утопая в снегу, поволокли мы артиста-драматурга-бадминтониста боковыми тропами, едва подсвеченными бледным лунным медяком, и наконец аккуратно засунули его в нетерпеливо бурчавшую машину. И тогда только заметили, что одеть-то я его одел, но не обул.
Так и уехал Виталик в одном мокром носке. Второй утонул в подмосковных сугробах.
Вернулся в номер, обшарил все – ботинок не нашел. Они случайно обнаружились сутки спустя. Этажом выше, у композиторов.
5
Любимое детское чтение, «Волшебник Изумрудного города». Боже, какая это оказалась бесстыжая театральная халтура.
Бедные дети смотрели на сцену во все глаза и доверчиво кричали «Не скажем!» злой волшебнице Бастинде, еле передвигавшейся по сцене и лениво цедившей в притихший зал: «Ну, где там ваша Элли?»
После спектакля мы зашли с Виталиком в общую гримерку, где уныло разгримировывались соучастники коллективного издевательства над детьми.
– Каникулы… Три спектакля в день гоним, – начал было оправдываться только что изображавший великого и ужасного Гудвина, хотя я ничего такого не сказал, ни о чем таком не спрашивал. Не до того было. Из дома все-таки ушел.
И оказался в изумрудном закулисье. Почти как Элли.
Не прерывая оправданий, Гудвин разделся догола, обтерся полотенцем, оделся в уличное – джинсы, свитер, куртка – и уже в дверях, уходя, представился:
– Саша меня зовут.
Краем уха уловив что-то про мои бездомные мытарства, он добавил, обращаясь к Виталику:
– Солнышко наше встает теперь где-то далеко. И похоже, на сей раз он там надолго. А комната его пустует…
Так я попал в театральное общежитие у Рогожской заставы, где обитали молодые любимовские и эфросовские артисты с Малой Бронной и Таганки.
«Солнышко наше» оказалось племянником Олега Янковского, тщательно упакованный мебельный гарнитур которого занимал всю площадь брошенной комнаты. И весь ее объем.
Знаменитый дядя находился в очереди на без очереди в ожидании новой квартиры. Другая очередь на без очереди дефицитный гарнитур уже подошла, а квартиру еще не дали. Девать роскошный югославский гарнитур было некуда, вот и завезли его пока в комнату к племяннику, который в общежитии отсутствовал, ибо надолго завис в хоромах очередной поклонницы.
Разложив на единственном свободном клочке пола диванные подушки, из уважения к великому артисту я оставил их в целлофановой упаковке, которая нещадно хрустела подо мной ночи напролет. Так и спал.
Много лет спустя в минуту ненужной ресторанной откровенности я рассказал о том, как спал на этом диване. Все смеялись, кроме сидевшего рядом со мной Олега Янковского, нахмуренности которого не снял и пассаж про целлофан.
Как мне жилось в театральном общежитии (хорошо жилось), желающие могут узнать из одноименного стихотворного цикла, читанного тогда же друзьям-поэтам.
Парщиков, смешно тараща глаза и топорща губы, еще (помню) сказал, как роскошно я выдумал этот мир, какая тема бездонная: потроха театра, тени Гоголя, Шекспира…
Он принял меня за себя, а общежитие театра – за плод моего воображения.
– Я не выдумал, Леша. Я там жил. Живу. Я вообще ничего не выдумываю. Пишу то, что правда со мной было.
– Почему так? Зачем? – искренне удивился Парщиков.
Действительно, зачем?
2015
Общежитие театра
1
Нехорошее время размена квартир.
Общежитие театра – случайно, но кстати.
Монологов на кухне московский ампир.
Чебутыкин, спросонок бредущий в сортир.
Мрачный Гоголь в купальном халате.
Неизбежные кильки в томате.
Это быт с чертовщиной. Но все-таки быт.
Мизансцены судьбы при отсутствии рампы.
Диалоги любви при отсутствии лампы.
– Не хотите откушать?
– Спасибо, я сыт.
Что за странную роль мне сыграть предстоит!
Я – поклонник, а все остальные – таланты…
2
…бьют часы наугад, на дворе то светло, то темно,
выдыхаешься сразу, сто лет дожидаешься вдоха,
бьют часы наугад, как ни глянешь в окно —
то светло, то темно, то одна, то другая эпоха
отражается в луже, которая не без подвоха,
потому что в ней небо не отражено,
бьют часы наугад, и пространство вступает в игру,
как ни глянешь в окно – тополя, купола да канавы,
как ни глянешь в себя – маета да желание славы,
да похмелье в чужом, состоявшемся завтра пиру,
в общежитии театра, в районе Рогожской заставы
бьют часы наугад, приближается вечер к утру,
приближается солнце к окну, валит снег вперемежку с дождем,
проясняется если не время, то место,
узнаю широту, на которой рожден,
эту блажь, эту дурь, это вечное лезть на рожон,
узнаю долготу, помесь оста и веста,
эту царскую водку, и кончится чем – неизвестно…
3
виталик
друг
донских кровей рысак
из театра воротился весь в кудряшках
поскольку он играет роль шапиро
постольку режиссер его завил
а что тут удивительного
впрямь
сперва шапиро
а потом отелло
на всю москву не напасешься мавров
всегда в продаже гуталин рассвет
4
…и пока от оваций не оглох,
на престижные поклоны выходя,
раствори свою душу, скоморох,
в пыльных каплях московского дождя,
пусть от Красных до Никитских ворот
совершает с тобой круговорот,
все равно не протрезвеешь никак
в православных московских кабаках,
заспиртуй свою душу, лицедей,
и пополни бахрушинский музей,
пусть поставят на столик небольшой
и напишут не стойте над душой!
5
актеру хуже всего в столь
обычной ситуации для любого столь —
ного града в котором столь —
ко пропащих нищих настоящих
поэтов пишущих в стол
прозаиков пишущих в стол
композиторов пишущих в стол
актеров играющих в ящик
6
Относительно крыши – чего нет, того нет.
Относительно славы – см. относительно крыши.
В общежитии театра, где сны шелестят как афиши,
относительно – все, абсолютен – рассвет.
Дебютирую в роли бездомный поэт,
а в герои-любовники ростом не вышел.
И не то чтобы роль – так, вставной эпизод,
32 фуэте, прижимая к груди кофемолку.
Но молва по Москве прокатилась: везет…
Кто везет? Что везет? Хорошо, если мама и елку.
Хорошо хоть под утро, напялив мурмолку,
появляется сон, а во сне – новый год.
А во сне как во сне, мандаринами пахнет,
Чебутыкин, проспавшись, наносит визит,
тень отца своего реставрирует Гамлет,
потому что пора обновлять реквизит.
Относительно крыши – над нами не каплет,
относительно славы – над нами сквозит.
1982
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?