Электронная библиотека » Евгений Финкель » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 07:36


Автор книги: Евгений Финкель


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Черёмуха

Капотня. Я приехал туда следом за мамой весной 1970 года. Как на дальнюю неведомую заставу. Где мы заново начинали жить. После наших Никитских и Рублёвки.


Там нечего было любить. Я пробовал полюбить факел нефтезавода. Но разве можно любить факел?


И тогда я полюбил черёмуху. Справа от подъезда был островок зелени, укрытый ею. Под её сенью я прятался, как в шалаше. Ложился на землю и дышал. И меня никто не видел.


Потом черёмуха отцвела, запах пропал. Но я продолжал прятаться.


Это было поздним летом. Еще до школы. В мой шалаш забралась девочка. Она была из соседнего подъезда. Я её раньше видел, но не знал, как зовут.


«Это моя», – сказала она. «Что твоя?» – спросил я. «Это моя черёмуха». «Почему?» «Потому что я первая». Мой маленький мир рушился. «Зато я тут живу, в первом подъезде». Она посмотрела на меня, запустила руку в зелень и вытянула оттуда на ладошке горсть черных ягод. «На!» Я взял, пожевал и выплюнул. «Дурак, – сказала она. – Так надо». Снова запустила руку в зелень, вытянула горсть и сунула ягоды в рот. Щеками старательно изобразила, как надо. Скорчила смешную рожу: ягода рот вяжет. Потом сплюнула косточки. Снова сунула руку в зелень и дала мне черных ягод.


Ее звали Таня. Она умела делать «мостик».

Первая любовь

1 сентября 1970 года. Школьный двор. Беззубые улыбки. Одна прекрасней всех.


Полчаса спустя. Я в печали. Мама спрашивает: «Что случилось?» Бабушка спрашивает: «Хочешь писать?» Дедушка смахивает набежавшую слезу. Я печален, потому что меня и ту девочку ведут в разные классы.


Час спустя. Я счастлив. Кто-то помолился за нас. Она сидит прямо передо мной. Можно протянуть руку и потрогать бантик. Снимаю и протираю очки. Она оборачивается и показывает мне язык. Или улыбается? Или улыбается. Без очков я плохо вижу.


– Меня зовут Женя.

– А меня – Лина.

Милка

Она была красивая. Рыжая девочка с лисьей улыбкой. Тоже – грауэрмановская.


Они звонили три раза, я выбегал в коридор, спрашивал «Кто там?» и приоткрывал дверь на цепочке, выглядывал, радостно говорил «А это вы», снова закрывал дверь, снимал с цепочки и распахивал перед гостями. Так меня учила Бабаня.


Она была моей сестрой. Не родной, конечно. И даже не двоюродной. Милка была на год младше меня, и у нее была привычка обниматься при встрече. Я открывал дверь, и она меня обнимала. Красивая. А за ней стояли ее родители. Очкарик папа, я тоже был очкариком, и красивая мама.


Девочек я стеснялся. У меня в классе была Лина, которую я любил. Но разобраться в своих чувствах мне было сложно. Потому что в гостях у бабушки Кати я сох по сестре Тане, а у Бабани и деда Гриши мне становилось немного жарко, когда приводили Милку.


Лина и Таня были далекие-предалекие. А Милка любила быть близко. Она могла запросто навалиться, чмокнуть в нос и сказать так ласково-ласково: «Очкарик». А потом: «Пошли в шкаф». В нашем шкафу мы прятались и целовались. Я снимал очки и запихивал их в карман дедовского парадного пиджака. Мы целовались, а его медали звенели над нами. «Что это вы там делаете?» «Мы в прятки играем». «От кого прячетесь?» «От людей».


Ее родители часто ругались, даже у нас. Мы убегали во двор или забирались в шкаф. Но в такое время нам было не до поцелуев. Милка прижималась ко мне и говорила: «Никогда не выйду замуж».


Вышла. А потом ее сбила машина.

Певец

Я пел всегда. И никогда не нежно.


Сказать по правде, не пел, а орал. Но мама считала, что у меня абсолютный слух. А потому, когда в возрасте трех лет я нагло заявил «Мама, больше никогда не пой», она навсегда перестала петь про лунную поляну, чтобы не травмировать хрупкий талант.


Я же подобную заботу о ближних проявлял редко. И искал себе слушателей везде и всегда.


Оказавшись в троллейбусе по дороге к больницу (в детстве меня постоянно таскали по врачам), я вскарабкивался на сиденье и вопил, силясь перекричать всех:

 
О, дайте, дайте мне свободу —
Я свой позор сумею искупить!
Спасу я честь свою и славу!
Я Русь от недруга спасу!
 

Моя еврейская бабушка была близка к инфаркту. И волоком тащила потом меня в Филатовскую (что рядом с Планетарием), не решаясь больше сунуться в общественный транспорт.


Добрая докторша Руфь Самуиловна, успокаивая Бабаню, на своё горе решила проверить – не оказала ли скарлатина губительное воздействие на слух и голос ребёнка. На предложение «Женя, скажи что-нибудь» я ответил диким рёвом:

 
Стонет Русь в когтях могучих!
В том она винит меня!
 

Потом настало время революционных песен, разученных под руководством деда Гриши, у которого с советской властью были свои счёты.

 
На Дону и Замостье
Тлеют белые кости!
Над костями гудят ветерки!
Помнят псы-атаманы!
Помнят польские паны
Конармейские наши клинки!
 

Иййй…

 
Эх, тачанка-ростовчанка!
Д-наша гордость и краса!
Пу-ле-мёт-на-я! Тачанка!
Все четыре колесааа!
 

Деду нравилось. Он разрешал мне петь в троллейбусе.


Мне семь лет, почти восемь. Я выпускник первого класса. И я же боец 13-го отряда пионерского лагеря имени Зои Космодемьянской. Моя мама вожатая 1-го отряда. У старших – КВН. Мне предложена роль Цыганёнка в сценке про Неуловимых мстителей. В 13-м отряде завидуют все.


По сценарию было так. Я выхожу, делаю широкий взмах рукой и произношу «Цыганский романс! Очи чёрные!» И тут «тра-та-та» – я падаю замертво, меня утаскивают за кулисы под мои крики: «Спрячь за высоким забором девчонку…» Вот и вся роль. Смешная, но короткая.


Вышло так. Я махнул рукой «Цыганский романс! Очи чёрные!» Тут «тра-та-та». Глянул в сторону «пулемётчика». Придумал: «Мазила». И заорал:

 
Очи чёрные!
Очи страстные!
Очи жгучие!
И прекрасные!
 

Это не укладывалось в сценарий. Пулемётчик превратился в кавалериста и со шваброй наголо бросился на маленького очкарика. А вот вам фиг. Вёрткий я.

 
Как люблю я
Вас!
Как боюсь я
Вас!
 

Бойцы 1-го отряда гонялись за мной по сцене. Но сквозь грохот баталии доносился до зрителя мой голос писклявый:

 
Знать увидел
Вас!
Я в недобрый
Час!
 

Триумф! Жюри было единодушно. Цыганёнка до вечера носили на руках. Утром я проснулся знаменитым, с первой в своей жизни кличкой «Очи Чёрные».


– Мама, правда, голубые?

Виталик и Валерик

В лагерь имени «Зои Космодемьянской» меня привезла мама. Она меня там спрятала. Не всем так повезло. Другие мои одноклассники хоронили Валерика.


Виталька Графов и Валерка Никандров. С Валериком мы успели почти подружиться еще до школы. Его папа работал на нефтяном заводе, у него была служебная машина, на ней мы ездили летом в лес. Мы – это Валерка, его папа и мама, моя мама и я. Помню одуванчики и какие-то ржавые штуки… Виталик неважно учился и был каким-то неприметным. Дружить с таким я не мог никак. Уже после школы, рассматривая старую классную фотографию, я обнаружил, что он был тонок, большеглаз и красив.


Однажды мы узнали – все сразу – что Виталик и Валера взорвались. Говорят, это была большая банка с краской, в которой они проковыряли дырку, вставили фитиль и подожгли. Но что-то не получилось, банка взорвалась сразу…


Мы все тогда что-нибудь взрывали. Да и потом тоже. Делали порох из серы, селитры, угля и марганцовки. Добывали на Быковском аэродроме магний из разбитых вертолетов. Потом точили магниевую крошку напильником. В худшем случае отделывались ожогами.


Виталик и Валерик сгорели почти полностью. Их потушили слишком поздно.


Первым умер Виталик. В гробу он был синим. Наши мамы сшили нам красные повязки с черным ободком. Директор школы Александр Васильевич решил, что для всех нас будет «хорошим уроком», если мы похороним своих товарищей.


Вторым умер Валерик. В гробу он был оранжевым. Этого я уже не увидел. Мама решила, что у меня нервный срыв. И увезла в пионерский лагерь, где в живом уголке жил настоящий орангутанг. Но я все равно боялся спать.


После лета мы вернулись домой. Я смотрелся в зеркало и видел морщины. Морщины мне нравились.

Жопой в муравейник

Это было очень больно.


И обидно.


Потому что глупо.


В «Зое Космодемьянской» нас водили плавать на озеро. Там такие мостки. И с них надо прыгать. Было страшно, но все побежали – и я побежал. И прыгнул. Плавать я тогда еще не умел, зато умел идти на дно. Добрался я до дна, схватился за сваю, подтянулся – высунул нос. Дышу.


Я вокруг вопли и брызги. Не люблю.


Снова ушел на дно, и по дну добрался до берега.


Чувствую, пора пописать. И босой в трусах карабкаюсь на песчаный мыс, где то ли ели, то ли сосны.


Вскарабкался. Чувствую, не писать мне пора.


Присел. Смотрю на ужасное внизу. Никто меня не видит. Хорошо.


И тут случилось страшное. Очень болезненное. Совершенно несправедливое. Кто-то вдруг хвать меня! За это самое. Ну, у мальчиков есть, у девочек нету.


Кааак я кричал! Я тааак кричал, что снизу ко мне бросились все лагерные мучительницы разом.


О, ужас. Как быть?


Натягиваю трусы.


А они бегут.


Что им сказать-то? Что меня туда укусили?


Позору…


Оглядываюсь. Кругом вереницы рыжих муравьёв.


А они бегут. Мучительницы.


И тут, о чудо, вижу Огромный Белый Гриб. Мне по колено.


Я его вытаскиваю и поднимаю над головой.


Они добегают.


– Ого, Финкель, вот это Гриб! Ты поэтому так кричал?


– Ну, да.


– А ты знаешь, Женя, что посреди муравейника голый стоишь?


– Ой.

Чернила

В первом классе учиться – не куличики лепить. Тут тебе и костюмчик мышиный, и ранец, и уроки.


Но самая мука – терпеть.


Ведь раньше как? Захотел – на толчок, обоссался – молчок.


А тут?


«Запомните раз и навсегда, до звонка все ученики – в классе, входит учитель – все встают. И тишина! Чтобы муху было слышно! Во время урока не болтать, не шелестеть, не вертеться! Хотите спросить, – поднятая рука! Ясно?!»


Это не наша учительница, это завуч начальной школы. Наша Анна Павловна строгая, но не дура.


Поднимаю руку.


– Что тебе, Финкель?!

– А если надо выйти?


«Повторяю для бестолковых. Хотите в туалет, – поднятая рука! Ясно?!»


Все хихикают.


«Тишина в классе!»


Я не хихикал. Я ноги промочил. А теперь мне жуть как хочется писать. Но руку поднять – чтоб в туалет? Лучше умереть.


Со мной и так никто не дружит. Себе дороже дружить с конопатым очкариком со странной фамилией, к тому же не местным и воображалой.


Я не воображаю, нет. То есть, конечно, воображаю, но не в том смысле. Да ну вас.


Сижу, колени сжал, ноги скрестил, терплю. Макаю ручку в чернильницу, скриплю пером, вывожу каракули-прописи.


Говорю себе: «Шшшш, шшшш». Помогает, когда писать хочется. Меня дедушка научил. Главное не сбиться на «щ» – тогда точно обоссышься.


Подумал про «щ»… и обоссался.


Потекло по ноге. И на пол.


Только не это. Господи, за что?


«На Бога надейся, сам не плошай», – наставлял меня дедушка.


И в отчаянии я проливаю чернила – на костюмчик свой серый, чтобы скрыть предательское пятно, на пол, чтобы закрасить лужу, и немного на соседа. Он бросается на меня с кулаками. Все кричат. А я кричу громче всех. Почти радостно.


– Можно мне выйти?! Я чернила пролил!

Шкаф

Он оказался на Никитских ещё до моего рождения. Своим происхождением он был обязан дубовой доске и дубовой фанере, вонючему лаку и русским умельцам. У него не было имени – его звали просто Шкаф. Когда комната делилась пополам срамной перегородкой, ему было тесно. Потом перегородку убрали, и началась большая жизнь Шкафа.


Ко времени появления Шкафа в комнате уже жили: два дивана – бабушкин и дедушкин, гудящий холодильник и дореволюционная тумбочка. Вскоре подселили один раскладной стол, шесть стульев, послереволюционный сервант, книжные полки, трехстворчатое трюмо, два простых кресла и кресло-трансформер. Конкурентов у Шкафа не было. Если не считать пространства в стене, приспособленного после сноса перегородки под хранилище, и антресолей в коридоре.


Шкаф был выше и толще деда Гриши, и я его поначалу боялся. Когда темнело, Шкаф со скрипом отворял дверцу, отчего я пугался ещё сильнее. И тогда я пищал из-под одеяла: «Дедушка, дедушка». Дед вставал, подходил к шкафу, упирался в дверцу плечом и поворачивал ключ. Шкаф затихал до утра.


Потихоньку я привыкал к Шкафу. В правой половине жили бабушкины вещи – их можно было подложить под себя и уснуть. Посередине жили вещи дедушкины – на пиджаках, подтяжках и шляпах спать было неудобно. А слева был клад: здесь хранились разные медали, мешок красного бархата с юбилейными рублями, дедовы коллекции автомобильных ключей и машинок, похожих на настоящие. А ещё патрон, портсигар и старая вставная челюсть.


Бабушка любила Шкаф за то, что у него на двери было зеркало. По утрам она открывала дверцу и прихорашивалась. Дед зорко следил за тем, чтобы сквозь зыбучие шторы никто не увидал бабушкиной красы. Мне полагалось закрывать глаза. Я не перечил – не больно-то и хотелось. К Шкафу дед не ревновал, просто он его не считал за человека.


Не стало дедушки. Потом – бабушки. Шкаф достался мне. Со всем своим содержимым. Вещи были распиханы по коробкам. Медали и машинки были отданы отцу, деньги пропиты, сигара скурена. Патрон закатился за половицу. А вставная челюсть отложена до худших времён. У зеркала прихорашивались поутру милые барышни. Почему-то они любили Шкаф, больше чем трехстворчатое трюмо. Я зорко следил за предательскими шторами.


Потом пришла Ритка и родила Аньку. Впервые за время нашего знакомства Шкаф развернулся и переполз к другой стенке. Теперь он отгораживал наш диван от детской кроватки. Когда темнело, Шкаф скрипел дверцей до тех пор, пока дочь не звала папу. Поворот ключа успокаивал его до утра.


Однажды Шкаф переехал. Разобрать его не получилось. Поэтому разбирали хранилище, которое когда-то было пространством между внешней и внутренней дверью. Потом разбирали входную дверь. Потом разбирали дверь парадную. Четыре дюжих мужика взгромоздили его на грузовик, и мы со Шкафом покатились на окраину.


В новом доме Шкафу не понравилось сразу. В двери он не пролезал, пришлось – через окно. В большой комнате ему было тесно. К тому же хозяин вёл себя подозрительно, подходя поминутно с мерной лентой и просительно заглядывая Шкафу в глаза. И этого мальчика он пугал когда-то, этого мальчика он убаюкивал в своей утробе, этот мальчик доверял его зеркалу своих девочек.


Мы уже знали – что должно произойти. И оно произошло.


Один человек, имени которого Шкаф не запомнил, пришёл с пилой. Сначала не стало ног, потом – правой части туловища. Зияющая рана была прикрыта дубовой фанерой. Огромный Шкаф превратился в компактный – какое ужасное слово – шкафчик. В маленького старичка, пахнущего сухими опилками. Он уже не скрипит, когда на улице темнеет. Его уже давно никто не боится.

Шпильки

Шпильки, шпильки, шпильки… Мамины шпильки и шиньон. Мама носит Башню. Это такая причёска. Как у артистки Быстрицкой. Они похожи. Но моя мама самая красивая.


Как мама делает Башню, я не знаю. Она просыпается, когда я сплю и колдует у зеркала. Утром в школе нужно быть на высоте. Мама ростом метр пятьдесят восемь. Мама – училка, преподаёт историю.


Зато, когда мы возвращаемся из школы, после ужина мама просит меня разобрать Башню.


Это очень смешно – искать у нее в голове шпильки, как обезьянка ищет блошек. Я их считаю. Восемнадцать шпилек и один шиньон.


Потихоньку я научился делать так: вытягиваешь все шпильки, кроме двух нижних, придерживая Башню рукой, потом быстро вытаскиваешь последние. И волосы волной скатываются на плечи. И училка превращается в маму.


Так было долго. Так было всегда.


А один раз, мне было лет восемь или девять, я заметил у мамы седые волосы. Сразу несколько. И подумал: «Как хорошо. Теперь она точно не выйдет замуж». И сказал ей.


И она вышла. Еще два раза.

Кто не с нами, тот фашист

Это такая игра. Учителя обычно не мешают. Только маме почему-то не нравится. Хотя и училка.


Играют так. Кто-то начинает прыгать и кричать: «Кто не с нами, тот фашист!» И тогда другие тоже начинают прыгать. А через минуту уже весь этаж прыгает.


Перемена.


Потом этот кто-то начинает прыгать на одной ноге и кричать: «Кто не с нами, тот фашист!» И история повторяется.


Потом на другой ноге.


По-разному можно.


Я один раз попробовал. Раньше всех начал прыгать и кричать: «Кто не с нами, тот фашист!» Меня толкнули. Я упал и заплакал. И никому не было жалко.


Может, прыгал неправильно? Может, кричал не так?


А потом в другом конце коридора все стали прыгать и кричать. И только я – нет. Получается, я фашист?


Мама, как я тебя понимаю.

Возвращение

В августе 1950-го нас с мамой и дедом внезапно отпустили в Москву, а к Новому году приехал и отец.


Почему нас отпустили? Не понимал тогда и теперь не понимаю. Отец тоже толком не мог ничего объяснить. Конечно, за него хлопотали друзья, а мужик он всю жизнь был компанейский.


Папу, естественно, вышибли из НКВД, отобрали все награды, но работу он нашел быстро – специалист. Правда, формально ИТР его не брали до самой реабилитации. Реабилитировали его в 1954-м, уже после смерти деда… и «вождя».


Иван Кузьмич Новиков обратно принимать меня в свою 110-ю школу не хотел, но мама проявила себя форменной тигрицей, дошла до Мосгороно, и я вернулся в свой «любимый» класс и сел за свою парту.


В Ясной Поляне иностранный язык начинали в пятом, а в 110-й в третьем (ещё один аргумент Ивана Кузьмича), и мне была дана первая четверть, чтобы догнать класс.


Так я начал заниматься с Лидией Германовной Янсон. Она была преподавателем немецкого в нашей школе. Её не выслали из Москвы в начале войны, как всех немцев, более того, она всю войну проработала на громкоговорящей агитационной установке (ГАУ), и на её старенькой шерстяной кофточке в День Победы мы вдруг увидели… орден Ленина.


В конце первой четверти я перегнал своих одноклассников: лихо читал газетный текст и пытался что-то чирикать по-немецки. Мне нравилось заниматься с «Лидией», но это не мешало участвовать в каверзах, которые мы ей регулярно устраивали.


Она плохо видела… Я пошёл на Арбат, в зоомагазин, купил лягушонка и посадил в открытую чернильницу на учительском столе. Лида ткнула пером в чернила и вынула насаженного на перо дёргающегося лягушонка. Ручка упала на журнал, Лида схватилась за сердце. Урок был сорван, класс ликовал. Я стал героем, но на душе было гадко. Нас в классе было 42 идиота.


После возвращения из Щёкино в семье начался разлад. Дома было тяжко. Дэзьку нам забрать в Москву не дали: она оказалась «племенная, из питомника». Поэтому, когда я узнал, что у моего одноклассника Саньки Дембо есть щенок лайки, то помчался его смотреть.


На Скатертный, 21.


И остался.


И жизнь моя пошла по другим рельсам.

Скатертный

Скатертный, 21 – кооперативный трёхподъездный двухэтажный дом, построенный в начале 20-х годов нэпманами. Дед Саньки Дембо был нэпман.


Поначалу семье Дембо принадлежал весь подъезд: двухэтажная квартира – две комнаты с кухней, ванной и туалетом внизу и аналогичная наверху.


В 30-е годы их «уплотнили» и оставили только верх. Внизу поселили эмигрировавшего в 1933-м из Германии коммуниста, испытателя парашютных систем Штерна, который был женат на своей ученице Марине Николаевне Барцевой. Марина была в группе женщин, совершивших первый в истории групповой ночной прыжок из стратосферы. До недавнего времени во многих войсковых авиационных частях висела их групповая фотография. Марины давно нет. Штерна – за всё хорошее, что он сделал для Страны Советов – в 1937-м расстреляли.


Когда я впервые попал в этот дом, то был потрясён: два битком набитых книгами книжных шкафа (в нашем доме книг практически не было), старинная тяжёлая мебель с бронзовыми сисястыми наядами на подлокотниках кресел, все стены в картинах Репина, Серова, Саврасова… Всё это было наследство отца Тэдди, Санькиного деда.


Теодор Максович Дембо был геолог-полевик и «работал по золоту». Саньку дразнил «помесь жида с канарейкой». Предки Тэдди были из прибалтийских купцов-евреев, а Санькина мать, Молчанова Татьяна Вячеславовна – питерская дама, по материнской линии была Лермонтова. Столбовая дворянка. У Тэдди это была вечная тема для шуток.


Татьяна тоже была геологом. Занималась «прибрежной линией» и своими питерскими дворянскими ножками прошла всё северное побережье СССР: от Кольского до Камчатки, включительно.


Санька родился в Ленинграде 21 декабря 1939-го. Когда началась блокада, Санька разучится ходить и говорить. От голода. Тётка Таня рассказывала, как она охотилась за мышкой – сварить Саньке суп. Когда мышка утопилась в Санькином ночном горшке, Таня поплакала – поплакала, вымыла мышку и суп сварила…


В семье Дембо я был встречен мягко, но настороженно. Моя зашоренность пугала.


Где-то в 1950-м году, во время «разговора за чайным столом», любимым занятием на Скатертном, Тэдди повел речь о том, что все люди – человеки, все имеют право на ошибки… Вот, например, Ленин… И тут я вскочил, звенящим голосом завопил: «А Сталин?!» И убежал, хлопнув всеми дверями… Несколько дней на Скатертном не появлялся. Как меня надо было воспринимать?


А тут ещё Барцевых уплотнили и подселили к ним хмыря, который тут же стукнул «куда надо», что в этом доме жопы подтирают Ликом Великого Вождя! О туалетной бумаге тогда и не слышали, а в туалеты, на гвоздик, вешали использованные листочки отрывных календарей. А там, что ни неделя, то Лик… Было много неприятностей. Затаскали, но, слава Богу, никого не посадили.


В 1950-м я застал ещё мать Тэдди, врача. За стол, обедать (в нашей семье – ужинать) садились поздно – ждали всех. Обязательно с графинчиком водочки, зимой – на мандариновых корочках.


Выпивали взрослые по первой, и Тэдди начинал канючить: «Мам! Расскажи похабный анекдот!» «Тэдди, но здесь же дети». «Ну, ма-ам!» «Тэдди!!» «Ну, ма-а-а-ам!!!» «А, чёрт с тобой! Дети, закройте уши!» И выдавала та-а-акое… Мы большую часть не понимали, но понимающе хихикали.


Изредка за столом появлялся родственник Тэдди, академик Фок. Дядя Володик. Много позже, когда мы уже учились в институтах, я, бывало, подначивал Саньку попросить дядю Володика «разогнуть» ядрёный интеграл. Дядя отрывался от газеты, морщил лоб и вздыхал: «Ребятки, так он же табличный!» И писал ответ. В таблицах интеграл найти было невозможно.


Там же, на Скатертном, я познакомился с Петром Евгеньевичем Оффманом. Этому геологу СССР во многом обязан своей сибирской нефтью и газом. Потом некто Гуревич, поставив в соавторы и Петра Евгеньевича, написал «приключенческую» повесть «Купол на Кельме»… Особой благодарности от страны Пётр Евгеньевич не дождался, кажется, ему дали какую-то премию. В коллективе. С замминистра.


Где-то в 1964-м Петра Евгеньевича «хватил кондратий» (это его выражение): инфаркт, потом инсульт. Так как у него в семье мужиков не было, а сам он был мужик довольно крупный, мы с Санькой и другими ребятами ходили к ним дежурить – ворочать.


Лежит он недвижим и нем, труп трупом. А жена собрала консилиум. Стоят то ли два, то ли три профессора над этим «трупом» и талдычат жене: это ему нельзя и это нельзя и это… Вдруг «труп» открывает глаза и кривым ртом, но очень внятно вопрошает: «Доктор, а водку можно?» Поперхнувшийся и видно охеревший доктор хватает ртом воздух и ответствует: «Хорошему человеку, батенька, водка никогда не вредила!»


В нашей компании это стало присловьем, а Пётр Евгеньевич поднялся и провёл ещё два или три «поля» верхом на лошади.


Сидим за столом: тётка Таня, Санька, я и две питерские дамы – дворянки, тётки Тани подруги. Стол большой, хлебница стоит рядом со мной… Как вдруг одна из «недорезанных буржуек» – нищая питерка, обращается ко мне: «Э-эрик!.. Будьте столь любэ-э-эзны, передайте мне хлэ-э-эб». Я заметался. А она: «Да вы по-простому, перстами». Тоже стало присловьем.


Тэдди по натуре своей был Учитель. Он вывернул мою жизнь: он взрастил во мне (простите за пафос) чувство собственного достоинства, он показал мне, как надо жить. Он много чего для меня сделал. Он приучил меня к Хорошей Книге (о, эти чтения вслух «за чайным столом»! ). Он привёл меня – десятилетнего, в Малый зал Консерватории. Это осталось на всю жизнь.


На Скатертном всё время толпились интересные люди.


Несколько раз появлялся «английский мальчик Петя». Его дед и бабка уехали из России в Англию, когда в 1904-м «русский бунт, бессмысленный и беспощадный» спалил их усадьбу где-то под Смоленском. Петя говорил на языке Тургенева. От него мы узнали, что Джером К. Джером в самом лучшем переводе бледная тень подлинника, а Роберт Бёрнс в переводе Маршака звучит лучше, чем на родном английском.


Появлялся дальний родственник тётки Тани. Последний раз я его видел где-то в 70-х. Мне запомнилось, что был он офицером КГБ и «служил» в РПЦ. Умный, начитанный, интересный человек, владевший несколькими языками. На слова тётки Тани «Ну, как же тебе не стыдно, ведь ты же неверующий!», он спокойно отвечал: «Служба, Татьяна Вячеславовна». Как-то увидел по телевизору нынешнего главу РПЦ и ахнул. Одно лицо с Татьяниным родственником. Но утверждать не берусь. Пусть останется «человеком, похожим на генерального прокурора».


На Скатертном я познакомился с академиком Тиховым и позднее несколько раз бывал у него дома. Был такой астроном, открывший жизнь на Марсе. Это всё на полном серьёзе: по изменению окраски поверхности, в зависимости от времени года, Тихов доказывал, что поверхность Марса покрыта мхами и лишайниками красного цвета. А ещё внучка была у академика… Мои рассуждения о природе Тунгусского метеорита академик выслушивал скептически. Или у него физиономия была такая?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации