Текст книги "Пыльные записки"
Автор книги: Евгений Николаенков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Ах, милый Аркадий (ведь вы простите, если назову вас так просто), я многим осталась поражена. Я как читала вначале, то вмиг угадала, что конец окажется исповедью. И как прочла, то, – поверите ль маленькой дурочке, – тотчас и всплакнула. И это от сердца, от сердца! И, опять-таки, от романов! Ах, давайте шутить над ними и плакать, их перелистывая вместе! Я так положила. Раз уж даны нам слёзы, то и у них своё намеренье – охватить губы наши после щедрою улыбкою.
Представьте, у нас выпал первый снег, и всё новое с ним как будто оживилось: нежный полог неба как бы спустился наземь, ложась тёплым покрывалом над недавно слетевшею листвой, кружева искусно выткались на стёклах спален, вслед высыпала детвора и принялась за свои забавы, лица стариков, склоняясь над ними, обрели лучезарный свет, а юности эта ночь сообщила прозрачность и сиянье белоснежности.
И какой, какой же славный ваш старичок! Только он моими словами вдруг заговорил! Я сама первая так ответить должна была, сама первая всё это выдумать… но ведь я ещё сумею… смогу… мне ещё отведено время… чтобы воскресить вас?.. помните? – дайте свою руку, – я ваша добрая сестра… Я ведь точно также всё воспринимаю и чувствую… только… только, кажется, словами такими в достатке не располагаю. Знаете, я раньше думала о многом, но теперь лишь главное поняла: не бывает необразованных сердец даже в совсем простых людях! – вот моё слово. Даже напротив, чем сильней обучен и приготовлен человек – тем более он и к рассудку ведом! Всё-всё им истолковать желает, и ему на казнь всё повергает, всякую даже не свойственную уму мысль… а я за чувство, за чувство стою! Но вот незадача: меня всегда-то и будут считать за маленькую-премаленькую девочку, если во всём и всё захочу только чувством мерить. А я хочу более, чем хотела прежде. А после – не хочу от всего отрекаться, всем пренебрегать, не желаю идти по той проторенной, счищенной дорожке, когда никому и не до чего уж нету дела! Когда черствеет, холодеет душа, когда реже заливается чувство звуком, и когда летам не сообщается боле мудрость, а истории сердец остаётся шептать лишь с веком ушедшим… Тут и моё откровенье…
Но простите, приняла вашу форму и также увлеклась словом, как и вашими нескорыми письмами. А вы ужо их слишком задержали: я, было, начала вступать в беспокойство, и, если б не увлеклась в ту пору совершенно странным и неожиданно происшедшим со мною делом, то и окончательно бы закончила паникой и потерей рассудка. Ах, мой голубчик, не принимайте слишком к сердцу, я так объявила вам, потому что не в силах была хранить свою тайну, своё чувство, – а оно так всегда опасливо и тонко, что неожиданные формы принимает и не знает наверно, чем и кончит после. Вот и со мной также: как только коснётся меня какое-нибудь, хоть даже самое малое известие, я тотчас принимаюсь его «расширять» и душу нередко вводить в болезненный кризис. Так и трепещу от всего, что даже так незначительно и так мало. Так случается со всякою даже хрупкостью… и с моей тоже случилось, – хоть и стыдно, должно быть, в этом так скоро сознаваться, – но, видите, – мне так мучительно всё скрывать и держать слова «за пазухой»; не подумайте на меня, сразу глядя, что лишь от малодушия «точу язык», – как изволит изъясняться моя милая няня, – поверьте, на то есть причины слишком внутренние и слишком глубокие, которых до сроку и я не желала бы касаться…
Теперь же мне нужно было объясниться с вами по тому делу и случаю, – о котором объявила я вам вначале, – что произошло в эти дни, и что оставило на сердце моём долгий и памятный след. Не знаю только, боюсь за содержание, боюсь, что выскажу и расскажу не так вовсе, как было, не так, как о том другие рассудили, а как могло лишь мне одной представиться. Но и пусть так оно и будет, – в одном тогда не ошибусь я – в душе своей, что не приобщилась ещё к «сухости», и именно ей вверяю весь рассказ и всё его теченье; ведь сердце не может же заключить строгостью и судом? А если и прилетят они случайно и приобщусь я невольно к ним, то, всё-таки, останется по-моему: осужу себя тотчас же первая и не дам ходу дурному чувству… Слушайте, вот моё маленькое происшествие, вот моя роковая история…
Часть вторая
Одним письмом о множестве
Глава IЭто было начало ноября, какое только может быть у него начало: мокрый, ревущий, пронизывающий ветер, сваленные ветви, устланная серым, изношенным ковром земля, сплошь состоящая из медных, пожухлых листьев, да низкие звуки леса и колючие крики галок, – всё напоминало старое, забытое полотно.
Простите, голубчик Аркадий, что на серую тему свела (ведь вы думали, что я – сплошь восторженный, милый дитя, который и знает только себе, чтоб говорить на чувственных тонах?.. но, поверьте, у меня есть и другие стороны, – хоть и стыжусь об них заявить). Это так, тут для контрасту, для красок нужно.
Гостил в то время у нас один купчик приезжий. Но казалось, – даже с первого виду, – что он не пробудет у нас слишком долгого времени. Росту он был значительного, стану крепкого и положения видного. Ещё он не был человеком в летах, но видом был старше и уже бросал на всё и на всех равнодушные взоры, как будто вымеряя что-то и назначая чему-то цену. С ним вместе была одна маленькая девочка, одетая не по-купечески и не по примеру своего спутника. Я не знала решительно ничего из их жизни, но что-то меня завлекло так сильно и так неотвязно, что решилась я, наконец, во всём убедиться сама и подглядеть с близкого расстояния, – если так можно только сказать, – на всю эту загадочную картину.
Девочка шла вместе с заезжим гостем рука об руку, но как будто чем-то связанная, невидимой какой-то нитью. Ей не было и тринадцати лет (я так определила, потому что немного умею читать лица, а в особенности всё детские), волосы её были как-то потрёпаны и колыхались усиленным ветром, глаза, как небо, голубые и в них спряталась, казалось, вся глубина и тайна его; лицо её могло быть привлекательно и нежно в иную минуту, а иногда выступала и улыбка на его бледных очертаниях, но в след всегда являлась пасмурная грустинка и как бы уединённая задумчивость, так ещё не свойственная такому юному, чистому ребёнку!
Впоследствии всё узналось и разъяснилось совершенно: и мои наблюденья и моя беспредметная грусть. Я поневоле напрягала своё любопытство, оно приняло даже неслыханные прежде формы, ум отказывался подчиняться мне: я вовлеклась в поиски и расследование, так что каждый жест мой и все чувства мои могли подсказать другим о моей рассеянности, сбивчивости и о том, что я не принадлежу сама себе уже более, – представьте, Аркадий Андреевич, всё во мне воспалилось, так что мне уже был назначен режим отдыха и спален!
Но я заглядывала, всё же, в окна своей обители: там бродили ветры, и промокшая листва равнялась с землёю. Меж тем, тайная тоска и боязнь чего-то и за что-то, всё сильнее и неотвязнее мучили меня и с каждым днём отзывались на сердце с новою силой… Такова моя тонкая натура (замечаю это с улыбкой), но не пренебрегайте хрупкостью и слёзами, – помните, они иногда много плоду и истины с собой приносят!.. Я всё хотела тем временем выведать: и где остановился купец и где держит он свою сожительницу и как её имя…
Они проживали, по счастью, недалеко. Я могла видеть как каждое утро, в самую рань, – в том часу, когда кипела обыденная жизнь и в дремоту была погружена ещё жизнь помещичья, – выводили эту девочку. Её забирали обыкновенно тётки и няньки по чьему-то поручению и наставлению. Ещё заметила я, что те обыкновенные платья, что по будням, в дневные часы, носила она, как бы изменялись к утру в цвете: они стали все пышные, кисейные, из сукна ценного, в кружевах; а небрежность причёски и недавние вихры её теперь были уложены в особом вкусе и с соответствием моде.
Есть у нас один помещик Сластолюбов, проживает напротив моего дому, – и почему так вдруг сошлось, что всё то, что совершилось, текло и случилось именно рядом? Трудно даже предположить. Но я знала в тайне (и не напрасно), что меня вела тропинкою чья-то сильная рука, искавшая будто и себе опору. И потому я не умолкала. Мне всё хотелось сделать, всё желалось совершить: но каким путём и как? Тем более, что я была заперта в стенах своей неволи. Я посылала Авдотью (а мы к тому времени были самые, что ни на есть подруги) к соседям, применила все силы на её обученье (а её жутко нужно было обучать всяким делам), состоявшее в том только, чтобы она усвоила уроки разведки, хитростей и уловок. Ей я поручила бегать по соседям и выведывать всё, что касалось приезжего и его девочки. Велела ей держать тайны и ухо востро и всякий раз, если б вздумали её допрашивать прежде меня, – как-нибудь сворачивать с вопроса и, тем временем, давать ответы сторонние и незначащие или выспрашивать что-нибудь совсем невзначай, – в том и состояли единственно все наши занятия. Но ученица живо обогнала меня чуть не с первого разу, проявляя способности сверхактивные, так что мне пришлось сбавлять и тушить весь её пыл.
Вот что я узнала.
Этот помещик, который носит эту ужасную фамилию, в которой я всегда что-то подозревала, этот Сластолюбов, оказался хуже, чем самый мой страшный сон. Теперь объяснение, которое не желаю описывать я ни в каких тонах и ни в каких красках! Он назначил час и время встречи, так называемого «показа»!.. Хотел скрыть некоторые обстоятельства дела от публики и потому зазывал в ранние часы. Не могу, ни желаю описывать его внешности. Ведь впечатления мои о нём составились раньше, чем я впервые его увидала. Это был кудрявый рыжеватый господин, лет средних и с реденькой заострённой бородкою, сложенный в форме бочки уже давно и находящий в ней всё далее и более совершенный простор и уют, как и английский ростбиф, который всякий раз рад удаче и новоселью в безднах желудка своего хозяина. Он держал какой-то план на счёт этой девочки.
Мне стыдно продолжать. Щёки мои алеют, и невольно злость на всё и всех берёт, а потом откуда-то берётся и эта бледность, и эта тоска, и эта дрожь, только что вспомню я о той несчастной…
Её судьба непроста. Как после и уже окончательно я узнала, она не имела ни кого в мире, совсем оказалась сиротка. Её сдали в один приют, когда ей было столько возрасту, когда дети многого ещё не могут помнить, но когда многое и главное уже ощутили. О, верите ль, добрый мой Аркадий, эти дети могут вырасти и быть злы на всё, всё, – здесь их правда и их права. Но узнаете ли причину? Не думайте, что всему виной лишь одно их одиночество и бедность. Помните, говорили, что «маленький и бедный человек раньше всех правду отыщет», но тем и несчастнее будет. Эти дети прежде ощутили сердцем, нежели сперва дошли умом. А, дошедши, уже взрастили в душе своей ядовитые плоды. Ведь никто же на земле не растолковал им причину их резких чувств, внезапных слёз и снежных вихрей, никто не пришёл прежде, чем нахлынула тоска, и никто-то не оберёг от злобы, когда уж миновал отведённый срок всему их детству. Не примет и не поймёт его никогда никакой ум, всё измеряющий лишь правилом и законом, для которого все тайные изгибы живут лишь в одном прямом только виде. Всему нужно тепло и сочувствие, как бы ни было оно своевременно и дико.
Глава IIЕё звали Елена. Так отозвалась она в самый первый день, когда очутилась по случайности в одном приюте. Думали-передумывали сперва, как и окликнуть её. Девочка молчала, словно самый огромный секрет у неё выспрашивали, но когда наткнулись на «Елену», то та вдруг вся задрожала и с какой-то нерешимостью качнула головкой. После же – ни слова и ни на какой спрос не откликалась. Так весь день и промолчала в сторонке. Её подобрали на старом, заброшенном дворе и в невыносимо мерзкую пору. Она неподвижно сидела, прижавшись к какому-то серому углу и, казалось, вся окоченела от нестерпимого ветра и начинающихся холодов. Никому так и неизвестно было доподлинно её происхожденье.
Это было одинокое и дикое дитя, никогда не знавшее на себе со стороны ни ласки, ни любви, вернее, слишком ощущающее как бы какое-то расстояние, как бы какую-то неестественность в обращении с нею. Она теперь уже могла всё позабыть и оставить навеки близость: не внимать доброте и сторониться всякому теплу. Только родная душа сумела бы отыскать ключ к её сердечку, к её тайникам…
Но потом явился этот купчишка, этот Промышляев, – уже после нескольких лет, прожитых ею в приюте, – назвался каким-то родовым именем и выделил некоторую сумму, пожелав стать её благодетелем, а чин благотворителя пустить в околотке. Так потом об этом и говорили, но в несколько иных тонах. Капитал он скопил значительный, но что до капиталу, – то здесь не существовало пределов его роста, как и пределов мечтаний о нём. Поместил он Лену к себе в огромный дом с шикарными просторами и с меблированными кругом красным деревом комнатами. Но случилось так, что девочка, раз попав в этот замок, не смогла ужиться с его хозяином вовсе, «не прижилась», – как потом будет говорить он. Все списали на её характер. По душе ей было находиться и проводить время с простою детворою, а то и вовсе с прислугою. (Хотя, вначале, трудно было ей позабыть свою природную дикость). На том и остановились: определили девочку во флигель возле дома, где и проживала вся знакомая ей челядь, которой она невыразимо как нравилась. Так было спокойнее. Так и жила она.
Купец не был против, несмотря на такую странность и такое «пожелание» с её стороны. Впрочем, как потом выяснилось, совсем и позабыл о существование этого ребёнка, на долгие даже годы. После определили ей учителей. Но всё валилось из рук её, и всё-то портила она. Но, странно, в эти годы, в восьмилетний возраст свой, пристрастилась она к книгам и впервые начала думать мыслями, которые не могли ещё родниться со столь юными её летами, и которые оказались так быстры, так стремительны в своём развитии, что привили себе невольно вскоре и первую мнительность.
Я принялась вновь за поиски, когда вспомнила, что уж с неделю её как не видала. Но, обежав всю округу, так и возвратилась с «пустыми руками». И вот снова очутилась я в своей темнице. На меня нашла тогда совершенная задумчивость, – представьте, – не могла пошевельнуться в своих креслах: не то дремота, не то хмурое небо вгоняли в сон. Я всё наблюдала и смотрела в окно: мне казалось – там лишь одна разгадка. Я смотрела-смотрела, следила-следила, так что и не заметила, как вскоре уснула. Ведь до сих пор все эти дни, все эти ночи, боже мой, – сплошь дарили одни кошмары, так с неделю и сомкнуть глаз не давали. Итак, я спала, но не ощущала сна более и не могла определить границ меж ним и явью. Я и здесь искала. Но срок прошёл, наступили сумерки. Видимо, я всё уж проспала…
Глава III– Барыня… барыня, – ворвалась вдруг ко мне Авдотья, – проснитесь, матушка Варвара Александровна, скорей же, там… – беда, – задыхаясь, выговаривала она. Девушка стояла посреди комнаты с раскрытыми настежь глазами и жаркими как день щеками. Она беспрерывно лепетала что-то, пытаясь растолковать и обозначить весь ход событий, но слов не доставало ей и чувства спирали горло…
– Что с тобой, Авдотья? – не могла, было, вначале сообразить я, – какие там ещё дела? И вдруг, будто что кольнуло ум мой: не нужно понимать, – нужно действовать и бежать, теперь же, и немедленно-немедленно!..
– Барыня, барыня… всё ходом, всё дальше… идёмте, идёмте, – кричала всё сильней она, – скорей же, скорей! И, что было у меня, в том я и выбежала.
– Там совершенная история… там целая трагедия! – дорогой объясняла мне она, – Теперь идём в этот дом… следом за мной… я путь знаю, – распоряжалась она, – Я была теперь на кухни у Матрёны… там, где этот барин живёт… как его… Про… Прозябаев… нет-нет… Промышляев. Матрёна-то и слухом не слыхивала от него никаких дурных поступков… и глазом не видывала никаких тамошних картин… Я успокоилась… мы по-домашнему разговорились…
– Чего же ты так испугалась и как в бреду теперь, Авдотья? – нетерпеливо прервала я.
– Матушка, голубушка, не поспешайте допрашивать-то, я очень сбиваюсь, – как бы что-то соображая, проговорила она, – сейчас… сейчас всё объясню… В то самое время, в ту самую-то минуту… и произошло главное и всё наметилось в природной, так сказать, картине!
Мы сидели, стряпали кушанье, и совсем было увлеклись делом-то, но… слышим мы… неистовый… страшный… не то свист, не то визг, долгий какой-то, такой протяжный и как будто не голос это был… а вой… скрип петель каких… Тут мы заслушались и глазом-то всё поглядывали, что творилось у них… в гостиной-то… Тут, барыня, всё как на ладони, всё в двух шагах так и раскрылось, так и выскочило самой незваной выскочкой… Я призвать вас, вот, и пожелала теперь… ведь невдомёк мне одной, что там происходит, и чтой-то всё это значить может! И словом не передать, знамо, ума наш господин видного и слогом с широко поле! Надо только глазу вашему быть там! Небось, вы, матушка, опишите верно, и на всё дело лёгкую руку приложите. На вас и надежда! Теперь, теперь… пройдёмте по чёрному ходу (мы вошли в довольно больших размеров дом), вот сюда… ступайте… скорей… скорее, Варвара Александровна, тут мы ещё можем что-то спасти и что-то может быть ещё по-нашему, а не по-ихнему! – видно было, как она сморщилась вся в лице, воображеньем очертив недавнюю фигуру…
Она провела меня в совершенной тайне по тёмной лестнице, что проходила мимо передней и вела прямо к кухне, а затем – к тому месту, к той самой «дыре», откуда можно было всё узнать. Меж залом и одной кладовой образовалась почему-то щель, совсем давнишняя, которая расположилась где-то сверху. Никто-то этого и никак не мог узнать. О тайном месте догадывалась лишь прислуга. Стояло подле небольшая тумба, взобравшись на которую открывался весь широкий горизонт. С замиранием и страхом прислушивалась я, и в первый раз ощутила себя преступницей. Но все мои мысли и вся жизнь моя тогда не принадлежали одной только мне, а заключалась единственно в этой минуте… я стала её невольницей, ее пленницей и потому на всё решилась и всё внимала… Там ещё происходила эта сцена, она не утихла и теперь, и мы почти успели прийти к самой её «разгадке», к самой мучившей меня «сердцевине»… но на ясность и простоту, на которую я сейчас же и рассчитывала, то и дело ложились густые сумерки, и являлся сплошь одни туманы.
Глава IV– Зачем не слушаешь меня, несносная девчонка, чего боишься? – допрашивал купец.
– Не пойду, пустите, пустите, – молил какой-то тоненький голосок
Той минутою я всё чаще и чаще вздрагивала, еле переводила дух и чуть вся не покрылась мелкой дрожью… я будто онемела…
– Так ты не хочешь, не желаешь идти добровольно! А знаешь ты ли, знамо ль тебе, что бывает с непослушными и с несносными детьми, какое им место определяют? Так ли, такие ли условия у тебя, таков ли твой комфорт? Как жила ты у меня? Погляди-ка на неё: и сыта, и приодета, и умыта, и расчёсана по моде, и всё в кисейных платьях тебя держу. Иль забыла ты своё место и там, где тебя нашли? – не останавливался он, приобретая в голосе своём всё большую и большую раздражительность, он чуть не смеялся над нею, как бы радуясь внутренне какому-то упоению, какой-то сласти, заключённой в той всецелой и безграничной власти над всяким существом, что только что поймано и теперь в неволе. – Где твоё пристанище, где твой род? Ты повинна только мне и моим желаньям, а я, в свою очередь, не буду следовать дурному и ни пожелаю тебе худой судьбы, напротив, определю её так, как удобно и велено мне одному, и как должно определять, и как иной не сможет и не сумеет… мой голос – твоё ухо, твои следования…
– Я… одна… одна… – едва проговорила Лена. Здесь голос её оборвался.
– Что одна, как ты говоришь, как смеешь ты что-то говорить, чем-то оправдываться, что-то возражать? Во всё продолженье, во всё это время, как была ты у меня, со мной ты и слова не вымолвила. Небось, со слугой Василием, этим старым олухом, всё обговорила, всё обдумала! Видел я, как вы всё там в жмурки играли, всё бегали, крутились, а по ночам сказывал тебе он сказки, о старой, презабытой, дрянной и никому не нужной в наше время его жизни… Что в них ты-то нашла, чем они-то все угодили тебе, ублажили чем, вперёд меня? Отчего не брезгуешь ты их крестьянскою средой, их засаленной одеждою, их старомодными привычками, может они уж и к тебе-то пристали, привычки-то, может и тебе место отвести где-нибудь рядом, в прачечной, возле них? Хватило б бесед тебе навек, наслушалась бы вволю!..
– Вы не любите меня, у вас дурные слова, дурное сердце!.. – чуть набрала воздуху она и продолжала, словно приготовляясь к главному, – Я останусь лучше… одна… я пойду тогда лучше в горничные, в прачки… я буду милостыню просить лучше, чем… я буду сама всему учиться, я жизни начну учиться и ночами спать не стану… – как бы некая твёрдость заговорила в ней и как бы некоторыми надрывами прокричало всё её сердце…
– Могла ли ты и вовсе научиться чему, живя во флигеле столько лет и не понимая ни одного учителя толком? – Странно, Промышляев ничего будто и не приметил и никакого раздраженья за собой ни чувствовал вовсе, продолжая зачитывать бесчисленную свою тираду, минутами любуясь ей, и, наконец, остановясь на мысли об учёности. – Мадам Джузеп раз выразилась мне о твоих способностях: «она, говорит, не смотря на всю свою старательность, усидчивость и покладистость всей своей натуры, не способна в дальнейшем своём развитии не только к значительному уму, но и к малым крупицам его проявленья!» Я, конечно, не поверил ей, и пнул мадам, и про себя ей плюнул! Не стал слушать старуху-учительшу и нанял тебе новых знатоков. Но и после всё тоже и тоже было, а от усердия проку не стало. Но я жду, видишь, я честен, и потому жду наступленья рассудка и благоразумия твоего, я содержу тебя. Разве в этом ни содержится хоть капля любви? Что от любви-то проку? Какая польза от ума и сердец, коль ждут те от своей учёности, усидчивости и чувства во всю жизнь свою непрактичной лишь дичи, не вкладывая внутренних средств своих в значительное предприятие, а пробавляясь лишь только мыслью, что сыты-де мы без хлеба, а желудок наш питаем честью да гордостью. Потому заключил тебе эту тираду, что слишком рассчитываю, как было сказано, на твоё благоразумие и твоё знание этикета. Ведь и я нежен характером, ведь и я добродушную душу имею! Широкую и капитальную. Моё счастье заключено в произведении некоторых сумм, и права на эту волю, вишь, никто и не отымает. Разве не добр я, что первый поверил в твой ум, что первым же бросил камень в сторону их учительствования, потому как сам мальчишкой, помню, убегал от них и корчил всем рожицы сзади. Но родители мои были проницательны во взглядах своих и крепки на руку: всё через ум поступали – розгой прививали этикет и знания! Вот, я и привился. Пора и тебе покориться и правила мои впитать. Я жуть люблю как наши правила, так меня и прозвали: «Правильный, говорят, он человек». И любить стали. Любовь – широка, а узко любить – значит прилепиться к идеалу, но – к черту идеалы, ведь есть дела куды важней! Поверить и отдаться мечте всецело у меня не выйдет, я процесс люблю, жизненный наш процесс ценю, и влюблён в циферблат чисел! Теперь разгорячился, и зачем же?.. – а это действительно с ним произошло, что он, всё далее и далее не мог уже цедить слова и говорить размеренно, и как во хмелю весь был, выдавая пьяные вещи, не щадя своего маленького собеседника. Бедная девочка, всякий раз встречая острое его словечко, тотчас закрывала ладонями личико, и горько плакала никому не приметными, не слышными горячими слезками, – Я жду твоего ответа. Ответа, который составит наше общее счастье: ведь доля его и для меня отведётся и тебя награда ожидает не худая. Тебя на крыльце Сластолюбова встретят и радушно отведут тебе комнаты и приданое. И там ты, наконец, и всеми науками и всею жизнью овладеешь, без флигелей и прачечных, покуда будешь ты послушна да воспитана…
Маленькая девочка всё чаще и чаще вздрагивала, чуть не качаясь с места, и какой-то постоянный ужас уже запечатлелся на лице её, так что вся она пронялась лихорадочною какой-то дрожью; но более она была поражена: никогда прежде и никогда так не заговаривал её благодетель. Он всё молчал прежде, бывало, читая газету, или просиживая подолгу за счётным делом. А о красноречии его и не слышала она, как не слыхала и о его ласках. Но слова своего, всё-таки, в ответ не вымолвила, и в этот раз потупила лишь только глазки.
– Дитя моё, Леночка, – продолжал разливаться он, искрив странно как-то улыбку, – сегодня почти зима и я чист пред тобою как этот свежий снег! Разве говорить не желаешь со мной после того, разве не мил я тебе? А от тебя-то ведь и надо мне, чтоб только какое словцо доброе услышать, дыханье твоё нежное подле себя ощутить! Дитя моё, я не предам тебя, я счастье тебе твоё же составлю, и ты увидишь вскоре, как ты улыбаться станешь там… в чужом доме, – все губы его сложились так, будто бы той минутой он слизнул с них сливки, – но не в чужих руках! Я сам смотреть начну, я каждый день посыльного отправлять буду, – если далёка отсюда съеду – с непременным докладом, с обязательным рапортом мне обо всем: о твоих делах, о твоём ежедневном положении… Я и спать не лягу, коль узнаю, что там не пришлась ты… «по вкусу»… и что там, куда посылаю тебя на… воспитание, неладное что-то твориться… И в какие руки, в какие руки отдаю тебя! Ты послушай, послушай! ты влюбишься в него сейчас же, когда всё узнаешь и вблизи разглядишь! Я убеждён, что людей не умеют хорошенько в нашем веке разглядывать – так, разве, обойдут кружком каким, носом поводят, да и восвояси к себе в хижинку, так ничего складного и не обозначив в человеке! Этот человек, Сластолюбов, мой давнишний знакомый и лучший даже друг. Он золотого пошива сердца! Он жизнь мне спас, грудью прикрыв от одной знатной барыньки, в дом которой приглашены мы были когда-то…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?