Текст книги "Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики"
Автор книги: Евгений Соловьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Каково приходилось в этой обстановке интеллигентной мысли – сообразить нетрудно. Интеллигентная мысль менее всего подходила под требования системы. Ведь вся привлекательность умственной или творческой деятельности в том и заключается, что в ней человек выявляет свою особенность и индивидуальность. Если нет такой возможности, если нет свободы, позволяющей проявить самого себя, то не все ли равно, что икону писать, что утаптывать мостовую? Но какое дело системе до особенности и индивидуальности? Крупных людей, как, например, Пушкин, она старалась привлечь на свою сторону. С мелкими она совершенно не церемонилась.
Несмотря, однако, на эти неприятности и стеснение, несмотря на то, что существование и литературы, и журналистики только терпелось, но не признавалось, обе они в процессе естественной эволюции пережили за это время очень важный момент своего бытия. Совершилось это втихомолку, незаметно, но все же совершилось и как факт может быть упомянуто в нашем предисловии. Не говорим уже о том, что литература, по словам Белинского, стала общественной силой, то есть сблизилась с жизнью, с ее практическими стремлениями и задачами, о чем упоминалось нами выше. Пользуясь случаем, указываем на другое обстоятельство: в литературе появился разночинец, и из занятия случайного она стала делом, таким же настоящим делом, как учительство, чиновничанье и пр.
Об этом стоит сказать несколько слов.
В это время установился обычай платить за статьи гонорар. Уже Полевой, издавая “Московский телеграф”, частенько делал это, и после него плата писателю-журналисту стала как бы правилом. Платили редакторы, издатели, то есть лица, прямо и непосредственно связанные с литературой, и прежний гонорар в виде табакерок, милостивых улыбок, всевозможных подачек со стороны меценатов и меценаток стал мало-помалу отходить в область предания, откуда можно пожелать ему никогда не возвращаться. Благодаря этому оказалось возможным избирать писательство карьерой и исключительно отдаваться ему. Таким образом, оно возвысилось до степени дела. Раньше же им занимались между прочим. Дилетанты и любители создавали повести, романы, критические статьи, поэмы, печатали их ради славы и во имя собственного тщеславия, услаждались похвалами, возмущались нападками, но делом их жизни была не литература, а полк, департамент и так далее. Оттого позволять себе такую роскошь, как писательство, могли лишь люди обеспеченные, обладавшие родовым или благоприобретенным. Но писательство как карьера, литературная работа как дело всей жизни были немыслимы для разночинца, не имевшего ни родового, ни благоприобретенного, пока гонорар не стал обычаем и даже правилом. Эта полистная и постатейная плата является для историка как бы символом того, что кончился наконец аристократический период в литературе и вместо него наступил другой, уже ни в коем случае не аристократический.
Разночинец обосновался в литературе. Журналистика открыла для его сил такое поприще, о котором раньше он не мог мечтать и во сне. Литературные нравы покровительствовали ему. Никто не справлялся о его происхождении, о чине и звании его родителей; так или иначе, но ценили его по делам. Дух времени, правда, был против такой оценки, но литература выступила на свою самостоятельную дорогу и держалась своей собственной линии. В обществе, где протекция, родство, связи, портреты предков и пр. играли такую важную роль, вдруг появился уголок с другими нравами и другими взглядами. Этот уголок был – литература. Звание генеральского сына или внука – увы! – не ценилось там нисколько. Талант, личная заслуга, непосредственная способность влияния на другого – вот что значило, вот что стояло на первом плане. И разночинцу (хотя и не всегда) открывалась возможность вздохнуть свободно.
Войдя в литературу, разночинец внес в нее и особенные взгляды. Он явился с чердака, с антресолей, из подвалов, явился бледный и исхудалый, знакомый с голодом, помятый жизнью. Он знал эту жизнь, знал ее по опыту, на собственной шкуре – и прежнее созерцательное, оптимистическое отношение к бытию было не по вкусу ему. Он хотел дела; сын страдания, так или иначе он решился бороться с ним. И борьба началась.
ГЛАВА II
Почему так хорошо забыт Сенковский? – Характеристика его как личности и писателя. – Детство и воспитание. – Поездка на Восток. – Литературная деятельность до открытия “Библиотеки для чтения”
Полагаем, что ничто так хорошо не забыто, как прошлое журналистики и журналистов. И понятно, почему это так. Среди общественных деятелей журналиста забыть особенно легко. Это несомненная, хотя и грустная истина. Что остается после него? Груда исписанных бумаг, почти непонятных через 20–30 лет после его смерти. Давно забытые имена, давно переставшие не только волновать, но даже интересовать нас события, намеки на современные явления и обстоятельства, в которых мы не можем разобраться без скучных комментариев, – вот наследие журнальной работы. Надо быть или философом, или поэтом, чтобы новое поколение могло интересоваться тобою; большинство журналистов служит своей эпохе и умирает вместе с нею. Они волновались, негодовали, любили, спорили, ссорились, но какое дело до всего этого нам? Пятьдесят лет успели создать новые имена и новые интересы, за пятьдесят лет все прежнее отчасти исчезло, отчасти забыто. Нам трудно даже на минуту перенестись в прошлую жизнь; вместо людей с мускулами и кровью перед нами бродят бледные тени; вместо яркой картины перед нами слабо проведенные штрихи. Истины, когда-то великие и новые, кажутся нам азбучными; события, возбуждавшие прежде такой страх или такие восторги, не производят на нас ни малейшего впечатления. Если мы интересуемся прошлым, то разве лишь тем, что в нем есть общего, выдающегося, а злоба тех дней – не злоба для нас. Понятно, что если журналисту, который не был одновременно поэтом, как Белинский, или философом, как Писарев, Михайловский и так далее, приходится оглянуться на свою прошлую деятельность, то он не может не почувствовать тоски и угнетения. Он чувствует, как скоро он будет забыт, как скоро исчезнут последние следы совершенной им громадной работы. Кому надо, кому охота копаться в старых журналах, кто простит и поймет эту торопливую, лихорадочную деятельность, кто заинтересуется давно минувшей злобой дня? А между тем все это когда-то волновало и мучило, все это заставляло судорожно хвататься за перо, опровергать и доказывать, бороться и надеяться… Тогда нельзя было не торопиться, тогда некогда было раздумывать над отделкой формы, над тем, чтобы придать своему произведению более строгий и обработанный вид. Надо спешить. Жизнь не ждет, ежедневно выдвигает она на сцену новые вопросы, и обязанность журналиста – ответить на них.
“Я принялся, – писал Сенковский Ахматовой, – перебирать в своей памяти все, что написал до сих пор, и вижу, что решительно не сделал ничего хорошего, что могло бы остаться после меня, что было бы соразмерно с тем громадным трудом, который я наложил на себя с ранней юности, чтобы приготовиться работать хорошо и быть полезным. Я так дурно распорядился моею жизнью, моими способностями; я вступил на такой путь, который принудил меня насильно тратить все это для других, всем жертвовать для других, – глупо, потому что я получил за это только неблагодарность и клевету и ничего не сделал для самого себя, для прочности своей собственной славы, для моих материальных интересов, наконец потому, что и материальные интересы имеют также свою цену, когда приближаешься к старости. Что останется после моей смерти? – множество работ, разбросанных, едва начатых, неконченных, которые я всегда предпринимал с намерением связать их вместе, усовершенствовать, придать им большее развитие, сделать из них произведения прочные и замечательные; и всегда, предаваясь сумасбродно несчастной трате моих идей и способностей на пользу других, я оставлял их неконченными и забытыми по недостатку времени и вследствие того усложнения занятий, в которое я вдавался необдуманно и из которого мне теперь трудно выбраться, несмотря на все мои усилия достигнуть этого, чтобы отдаться самому себе и работать над тем, что должно пережить меня. Успех, который имели все эти наброски, все эти пустяки, более или менее блестящие, нисколько не ослепляет меня; я знаю лучше, чем кто бы то ни было, что они не имеют настоящего достоинства, и высокое понятие, какое они дали публике о моих способностях, – тяжесть, подавляющая меня, потому что я боюсь, вижу, что смерть настигнет меня прежде, чем я сделаюсь свободен, чтобы доказать моим согражданам, что я действительно стоил того уважения, которое они отдали мне сразу, и что они не обманулись в моих способностях. Признайтесь, что для человека, умеющего чувствовать сильно, для человека с сердцем, для того, кто не лишен благородного честолюбия, мысль обмануть все ожидания, и обмануть по своей собственной вине, не может не быть убийственной. Вы понимаете теперь причину этой жестокой грусти, которая овладевает мной время от времени, и этого желания, я скажу даже – этой любви к преждевременной смерти, которая заставила бы меня исчезнуть, не уничтожив всего престижа. Если я не успею выйти из моего несчастного положения и найти время, чтобы кончить мои сочинения, чтобы показать свои истинные дарования, я дам одержать надо мною верх моим врагам, всем тем, кто теперь унижает мое дарование из зависти.
Уже и то унизительно думать, что такая сволочь может когда-нибудь одержать надо мною верх благодаря моей непредусмотрительности. Говорили, что у меня есть только ожесточенные враги или фанатические друзья; если это так, я насмехаюсь над моими врагами, я доказываю им каждый день, что насмехаюсь над ними и не боюсь их; но я чувствую в то же время, и очень сильно, что имею большие обязательства к тем, кто удостаивает меня своим дружеским фанатизмом, и что я прежде всего должен оправдать их лестное пристрастие произведениями, достойными их и меня.
Вы не можете поверить, какие жертвы я приношу, чтобы заслужить уважение моих друзей, и до сих пор ничто не удается мне; в начале каждого года я говорю себе: наконец я свободен, почти свободен, и могу спокойно заняться моими собственными произведениями! Тщетная надежда: мало-помалу все работы сваливаются на меня, – и в конце года жертва принесена, а тяжесть моих занятий не уменьшилась ни на волос.
Нынешний год я принес еще большие жертвы и уже вижу, что без меня дело не идет и что все мое время будет истрачено на помощь другим, а помогать – просто значит делать все самому! Вы мне скажете: может быть! но эти сто толстых томов “Библиотеки для чтения” – уже довольно хорошие права на славу; вы рассыпали там множество новых идей о множестве предметов; они произвели не один умственный переворот в нашей стране; они дали не один спасительный толчок. Положим, что это правда, потому что это было сказано и повторено сто раз моими друзьями и даже моими врагами: но что такое “Библиотека для чтения”? Это вещь эфемерная; в продаже не осталось даже ни одного экземпляра из этих ста томов; все было прочитано, изорвано, потеряно, этого не перепечатают никогда, и память о моих громадных трудах, обо всех этих толчках, обо всех этих умственных переворотах изгладится очень скоро: обо мне останется только одно смутное предание.
Лет через десять вы сами забудете все, что там находилось, и, может быть, спросите себя с удивлением: но что же такое сделал этот человек, внушивший мне когда-то столько уважения и дружбы? Достигнуть такого результата после стольких трудов – об этом страшно подумать! Ваше благородное сердце сумеет понять грусть, меланхолию, уныние, часто овладевающие мною от этого”.
В общем характеристику, данную Сенковским самому себе, мы считаем совершенно справедливой. Но очень может быть, что многие найдут ее преувеличенной и воспримут как комплимент в меланхолической рамке. Пока не место разбираться в этом: нам ниже придется достаточно говорить и о “Библиотеке для чтения”, и о ее заслугах перед русской мыслью и русским просвещением. Заметим только, что никакого желания превозносить Сенковского у нас нет, что мы совершенно ясно видим его недостатки и уж ни в коем случае не желаем ставить его рядом с Белинским. Но странно было бы забывать имя Сенковского в издании, посвященном замечательным людям. Велик он не был, но в его “замечательности” сомневаться никак невозможно. Пускай называют успех “Библиотеки для чтения” эфемерным, ее издателя – гаером, клоуном и пр.,– это не важно. Важно другое: в тридцатых годах “Библиотека для чтения” была единственным журналом, который читали, Сенковский – единственным критиком, которого слушали. Вычеркните его деятельность, – и у нас нет журналистики тридцатых годов. Маленькая, скромная журналистика – согласны, но другой в то время и быть не могло. Маленькая и скромная, но она благодаря своим достоинствам или недостаткам – это увидим ниже, будила мысль дремавшей российской публики, она первая проникла в провинцию, первая встряхнула ее. Она приучила наше общество к журналу, сделала его необходимым для интеллигентной семьи, создала, наконец, новый тип журнала.
Для величия этого мало, для “замечательности” – более чем достаточно.
* * *
Я считаю необходимым на немногих страницах напомнить читателю образ Сенковского.
Профессор университета и блестящий лектор, знаток восточной литературы и Востока вообще, ученый, прекрасно владевший языками персидским, арабским, турецким, коптским, французским, английским, немецким, русским, польским, итальянским и испанским, свободно писавший на пяти языках, одновременно талантливый публицист, критик, автор бесчисленных повестей, единственный редактор и почти единственный сотрудник самого распространенного когда-то журнала: таков Осип Иванович Сенковский с внешней стороны своей деятельности. Громадная память, блестящий ум и не менее блестящая фантазия, невероятное трудолюбие, разносторонний талант и энциклопедическое образование делали его самым заметным и влиятельным человеком среди русских журналистов.
Прочтите любую страницу из произведений Сенковского, все равно откуда выхваченную, – из его повестей или фантастических рассказов, из его критики или литературной летописи, из его фельетонов или ученых трактатов: вам сейчас же бросится в глаза резко очерченная индивидуальность автора. После самого незначительного опыта бесчисленные псевдонимы Сенковского не будут затруднять вас. Как бы он ни подписывался – барон Брамбеус, Тютюнджю-Оглу, Т.-О., О.О.О., Cel, Б.Б., Осип Морозов, Белкин, Снегин и пр. и пр., – вы его сейчас же узнаете, как узнавала его некогда публика тридцатых годов. У Сенковского не только резко очерченная индивидуальность, но индивидуальность утрированная, утрированная произвольно самим Сенковским. Там, где вы увидите блестящее и общедоступное изложение самых трудных вопросов лингвистики или политической экономии, или даже медицины, внезапно прерванное веселой шуткой или иронической фразой, в которой автор подсмеивается и над предметом, и над самим собой; там, где после одушевленных красивых строк вы натолкнетесь на другие, в которых дается полный простор скептицизму, готовому усомниться в сделанных выводах, в усилиях ученых, в эрудиции автора и даже в себе самом; там, где шутка зачастую переходит в буфф, полный утрировки, где читателю нельзя подчас разобраться, серьезно ли говорят ему или шутят, где ни на минуту не исчезает насмешливая улыбка автора, где все так искусственно, где все так тревожит и тормошит ваш ум и так мало действует на сердце, волю, – там вы угадаете руку Сенковского.
Громадная ученость, острый ум, блестящая, но не симпатичная фантазия – вот что прежде всего бросается в глаза в произведениях Сенковского. О чем бы он ни говорил с вами: о Востоке, о фонетике, о политической экономии, о хирургии, о музыке, о Лермонтове, о железных дорогах, о капитале, – он сумеет вас заинтересовать. Удивление прежде всего овладеет вами: какова бы ни была тема, речь Сенковского всегда свободна и самостоятельна, он видимо владеет темой во всех ее изгибах и подробностях. Он поражает вас ловким подбором фактов, цифр, неожиданными сопоставлениями, быстрыми переходами и даже скачками от одного предмета к другому. Он заставит вас понять дело, как бы ни было лениво ваше мышление, он растормошит вашу фантазию во что бы то ни стало. Ни перед какими средствами и затруднениями он не остановится. Без всякой скуки будет толковать он вам на целых страницах азбучные истины, пересыпая свои объяснения веселыми шутками и бойкими остротами, десять раз вернется к тому же предмету, разжует его и поможет даже проглотить. Но в то же время ему ничего не стоит в последних строках оставить читателя под впечатлением, что все сказанное, быть может, и не истина, что все говорилось ради шутки и веселого времяпрепровождения.
Не останавливайтесь на первых страницах, не поддавайтесь очарованию безусловно умного человека, у которого весь организм, кажется, пропитан умом, – идите дальше. Идите дальше – и вами скоро начнет овладевать утомление. Ваш ум удовлетворен стройной логикой, смелыми парадоксами, интересом аргументации, ваше воображение “приятно провело время”, следя за прихотливой фантазией автора, за ее изысканными арабесками, но ваше чувство, ваша воля как будто остались незатронутыми. Сенковский объяснит вам все что угодно; но где тот предмет, который бы он заставил полюбить, где та цель, ради которой весь этот шум и блеск? Ваша воля осталась ненапряженной, нет слез негодования, нет любовного волнения сердца. Вызванные чтением работа ума и игра фантазии не в силах компенсировать скрывающейся за строчками пустоты и холодности чувств.
Задача художника, актера, вообще артиста как служителя искусства – “разогреть предмет”. Мне простят это неудачное, но лучшее по краткости выражение “разогреть”. Впрочем, можно сказать и иначе: “Задача искусства – представить вам предмет или всю совокупность предметов с выгодной для них стороны”, то есть затронуть любовь и ненависть вашего сердца, повлиять на вашу волю. Этого не было у Сенковского.
Сравните его с Белинским. По всей вероятности, несомненно даже, он был в десять раз образованнее последнего, если не более того. Но Белинский умел угадывать, тогда как Сенковский только понимал; Белинский носил в своей груди благородное, смелое сердце, в нем таились все муки и надежды современности, он умел возбуждать и воспитывал наши стремления; как истинный художник он вызывал наши восторги и наши негодования; как человек, наделенный творческой силой, он был всегда самостоятелен. А главное, статьи Белинского – сама жизнь измученной, но не утерявшей героической веры души, поэма, созданная верой в грядущее счастье, мукой и страданиями эпохи. Сенковский умен, умен, как Мефистофель, но как часто оставляет он нас при одном бесцельном, бессодержательном смехе!.. Белинский – боец, Сенковский – наблюдатель.
Есть умное изречение, которое гласит: “Жизнь представляется трагедией тому, кто смотрит на нее с точки зрения чувства, и комедией тому, кто стремится только понять ее”. Вся жизнь для Сенковского была комедией, часто водевилем, иногда скверным анекдотом. Он не любил касаться высоких страстей, героических порывов, не верил даже в мрачные силы человеческой природы. Редко возвышался он до взгляда на жизнь как на таинственную драму, разыгрывающуюся на нашей маленькой сцене – Земле, он предпочитал видеть в ней интересную комбинацию довольно-таки бессмысленных случайностей. Величие не поражало его, зло не пугало. В первом он находил всегда яркие следы эгоизма, во втором – тот же эгоизм в форме мелких страстей, если угодно – мошенничества, тщеславия, подобострастия.
Строго говоря, он ни во что не верил, ничего не хотел, ни к чему не стремился.
Что такое люди? В ответ на это Сенковский еще в молодые годы написал фантастическую басню. Она характерна. В общих чертах вот ее содержание: “Шел факир. Это было в Индии, где факиров такое же множество, как у нас титулярных советников. Как вдруг он очутился на краю темной и глубокой ямы, прикрытой сухим хворостом и соломой. Это была волчья яма, куда по неосторожности упали обезьяна, змея удав, тигр и человек. В три приема факир вытащил зверей и готовился уже в четвертый раз опустить пояс в яму. В эту минуту обезьяна, змей, тигр – все трое вдруг закричали ему по-санскритски: “Стой, что ты делаешь? Оставь его там! Не вытаскивай человека из ямы. Сгинь он в ней, пропади!” “Почему же так?” – спросил изумленный факир. “Как почему? – воскликнула обезьяна. – Неужто не знаешь ты своего рода? Человек! Да это глупейшее, хитрейшее, вероломнейшее животное во всей природе. Он презирает обезьян. А сам что он делает? Всю жизнь проводит в обезьянстве. Он даже издает сам для себя еженедельные журналы обезьянства с раскрашенными рисунками и еженедельно переделывает всю свою наружность по этим рисункам, всякий раз хуже, всякий раз страннее, смешнее и гаже. Я хоть и обезьянничаю, хоть и кривляюсь, по крайней мере делаю это для собственной моей потехи, когда мне весело; он, напротив того, прибегает к этому средству единственно для того, чтоб обмануть других на свой счет, чтоб ослепить их, чтоб их поддеть, надуть, обобрать… Фуй! Как тебе не стыдно быть человеком! Поди лучше жить с нами, с честными, природными обезьянами, в лесу, в бору, в пустом поле: я уверена, что ты будешь нас любить и почитать, у нас не найдешь ты ни измены, ни преступлений, ни пороков. Да какой у нас прекрасный пол! Как он обезьянничает просто, натурально, неподдельно: уж право не так, как ваши женщины, которые всеми силами стараются подражать обезьянам, да не умеют!.. Говорю тебе, не вытаскивай его из этой ямы: придет время, что будешь в том раскаиваться!..” – “Обезьяна судит весьма правильно, – промолвил змей, приподнимая голову. – Несравненно лучше иметь дело с обезьянами и змеями, чем с вашею братией, честный факир. Я уж не стану говорить про обезьян; хотя человек и очень похож на них лицом и телом, но это не должно делать им никакого бесчестия: они поистине добрые, кроткие и шутливые твари, – а скажу лишь несколько слов о нашей породе… Змей употребляет жало только для своей защиты, он не наступает, не нападает ни на кого; а человек?… О, любезный факир! Ни в каком болоте, ни в какой пещере в свете нет змеи, ехидны, дракона, наделенных от природы сердцем столь злобным, жалом столь ядовитым, как сердце и язык человеческие. Человек жалит и убивает собственных своих ближних, невинных и беззащитных, в шутку, для потехи, в удовлетворение своему тщеславию, из подобострастия, даже из предполагаемого угождения другому человеку, коим хочет он воспользоваться только при случае; он смеется и жалит, заключает в объятия любви, дружбы, гостеприимства – и жалит до смерти. Злоба – его стихия, хитрость – его ремесло, орудие, следствие его природы. И он еще порицает нас, бедных безногих!.. Советую тебе, оставь человека в яме, если не желаешь испытать его неблагодарности. Ведь вы сами сознаетесь, что мы умнее вас!.. Вы же мудрость изображаете в образе змеи!..”
Между факиром и зверями произошел спор об относительном достоинстве человека. Услышав речь факира о человеческом уме, животные расхохотались. Факир был приведен этим смехом в смущение и остолбенел. “Как, – воскликнул он, – вы не верите, что у человека есть ум? Человек делает луки, стрелы, ружья, часы, подзорные трубы, считает звезды и печатает газеты…” – “Ха-ха-ха!..” – “Человек философствует, то есть рассуждает о таких вещах, которых никто, и даже он сам, не понимает…” – “Ха-ха-ха-ха!..” – “Сделайте же вы то, что делает человек!..” – “К чему, – сказали звери, – нам считать звезды, печатать газеты и углубляться в философские, то есть, как ты сам говоришь, недоступные для ума предметы, когда мы и без того находим для себя пищу. То, что вы называете вашим умом, есть не что иное, как хитрость: изысканная, ужасная, адская хитрость, высочайшая степень хитрости, при помощи которой добываете вы себе пропитание. Все ваши выдумки имеют целью или то, чтобы набить себе желудок живностью, которую похищаете вы наперерыв один у другого, надувая себя взаимно новостью или искусностью ваших затей, или желание погубить другого из зависти, вражды и предрассудка. Если обладаете вы хоть одной частицею всеобъемлющей предвечной мудрости, которая управляет природою, сохраняет и развивает ее, то скажите нам, что хорошего выдумали вы или сделали на пользу природы, которой составляете важную и нераздельную часть?” – “Вы это говорите из зависти, – отвечал факир. – Не хочу вас слушать…” – и, бросив свой пояс золотых дел мастеру, он вытащил его из ямы.
Спасенный человек кинулся от радости душевно обнимать своего спасителя: он целовал у него руки, кончик бороды, целовал край платья. Он называл его своим благодетелем, кормильцем, отцом, султаном; он плакал от восторга, пал перед ним на колени и хотел поцеловать у него ногу… Прошло несколько лет… и утомленный путешествием, истощенный голодом, тот же добрый факир медленно тащился с огромным посохом в руке по дороге. Он просил у встречных подаяния; никто не давал ему, и все отворачивались от него с презрением. Факир вздохнул и залился горькими слезами.
Вдруг обезьяна прыгнула с дерева прямо на плечо к нему и начала обнимать его и лизать: “Не узнаешь меня?… Я Мога-Уда, которой ты спас жизнь третьего лета”.
Обезьяна принесла факиру плодов; змей стащил для него из кладовой сыру и кувшин молока; тигр, желая отплатить за оказанную услугу, задушил дочь местного султана, сорвал с нее богатые ожерелья, запястья и отдал все факиру.
Тот, нагруженный дарами благодарных животных, вошел в город и направился прямо в дом когда-то спасенного им золотых дел мастера.
– Любезный друг, – сказал он ему, – ты обещал мне поделиться со мною твоим имением…
– Да, – прервал золотых дел мастер его со смущением, – я обещал… Но… знаете, любезный друг, так только говорится, особенно когда человек растроган…
– Не в том дело, – отвечал факир, – я не хочу твоего имения, а только прошу сделать дружеское одолжение. Вот дорогие вещи, цены которых я не знаю. Скажи, чего они стоят, и постарайся продать их выгодно для меня.
При этих словах факир вынул из кармана ожерелья и запястья и передал их золотых дел мастеру. Тот узнал их сразу, потому что сам их делал для дочери султана, но он нисколько не дал заметить это своему спасителю. Напротив, он сказал ему: “Я продам их как свои собственные. Ты – мой благодетель; я тебе обязан жизнью. Позволь только удалиться с ними на короткое время. Пойду к соседу взвесить эти каменья”. Факир охотно согласился на это предложение. Золотых же дел мастер прямо с вещами побежал во дворец и просил доложить султану, что он поймал убийцу стыдливейшей государыни, его дочери, в доказательство чего и представляет похищенные у нее драгоценности.
На другой день добрый факир лежал обезглавленный на куче навоза, а золотых дел мастер гордо расхаживал по городу с орденом старого башмака на спине.
Обезьяна, змей и тигр, узнав о несчастье своего спасителя, заплакали и сказали: “Теперь он узнал, что такое люди!..”
Приведенный рассказ – прелестно написанная вещица, представляющая собой подражание восточным повествованиям. Но в ней Сенковский целиком выявил свою точку зрения, выявил очень резко и с такой откровенностью, до которой он возвышался не особенно часто.
Оттого-то мы и не поскупились на место, полагая, что даже в нашем сокращенном изложении рассказ прочтется не без интереса.
Остановимся на его точке зрения.
Это почти свифтовская точка зрения, хотя и без свифтовской силы. В других произведениях Сенковский выводил еще более ничтожные страсти, еще глубже проникал в человеческую пошлость и ничтожество. В отношении его к людям, особенно к русским людям и к русской публике, заметно барское, аристократическое презрение, иногда даже дерзость. Это презрение умного, образованного и гордого человека, несомненно исполненного чувством собственного достоинства, к темной, копошащейся у его ног массе пошлого люда, все мелкие страсти, надоедливые похоти, детские капризы, наивное тщеславие, грубую жестокость которого он видит слишком ясно. Ненавидеть это ничтожество нечего, тем менее следует плакать о нем; самое законное отношение к нему – отношение сатирическое.
И конечно, Сенковский был сатириком. Своим взглядом на людей он больше всего напоминает Свифта, но у него нет титанической силы презрения, которая характеризует великого ирландца. Сенковский никогда не доходил до той глубины отрицания, до той мощи ненависти, которая помогла Свифту создать образ Ягу и заставила его предпочесть лошадей людям. Сенковский сатирик потому, что он слишком ясно понимал своих современников, но у него недостало художественной мощи, чтобы воплотить свои богатые наблюдения в вечные типы.
Нам уже не раз приходилось указывать на отличительную черту характера Сенковского – его ум. И повторяем, это был не просто умный человек, каких довольно много, это был умный человек прежде всего. Острая и холодная наблюдательность, ясный и прямолинейный взгляд на жизнь, скептицизм, не покидающий его ни на минуту даже во время увлечения, насмешка, заканчивающая восторженную тираду, – все это как нельзя более естественно и необходимо для человека, у которого рассудок работает так энергично, что не дает простора ни сердцу, ни воле. Вглядываясь в окружающее удивительно ясным, понимающим взглядом, Сенковский чувствовал к нему невольное презрение. Пошлость, ничтожество, подхалимство бросались ему в глаза прежде всего. Он так же легко, как в раскрытой книге, читал в душах маленьких людей, всех этих Булгариных, Гречей и пр., которые копошились около него со своими крошечными страстями, несоразмерным тщеславием и хамскими наклонностями. Их-то он понимал и видел насквозь, и в этом случае ему никак нельзя отказать в большой проницательности. Но зато он как будто не замечал того великого, что таилось в окружающей его жизни и что нет-нет да и прорывалось наружу – и даже не случайными взрывами, а серьезными течениями мысли. Сенковскому было дано постигнуть всю отрицательную сторону своей эпохи, добраться до самых сокровенных источников и проявлений душевного ничтожества, но у него не хватило чутья, если угодно, проникновения, чтобы понять, какие великие силы таились вокруг него, какие славные мысли зрели в стороне от того скверного болота, в котором безнадежно погрязло большинство современников. Очевидно, что Сенковский мог презирать их, как презирал своих журнальных врагов: он ни на минуту не сомневался – да и мог ли сомневаться? – что причина злобы, возбуждаемой им, причина насмешек, клевет, доносов – все это личность и личность. Но, оценив по достоинству Булгарина и ему подобных, Сенковский никогда не мог возвыситься до понимания такого врага, как Белинский: точка зрения последнего была ему очевидно не по плечу. Лишь изредка Сенковский давал простор таившимся у него глубоко-глубоко в душе “романтическим чувствам”. Тогда он писал такие веши, как “Любовь и смерть”, или вел переписку с Ахматовой. Это были редкие минуты, когда умный, постоянно насмешливо и скептически настроенный человек находил у себя в сердце порывы в какую-то неясную и таинственную область, где скрывается загадка жизни. Но о них еще наша речь впереди…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?