Электронная библиотека » Евгений Ухналев » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Это мое"


  • Текст добавлен: 21 марта 2014, 10:32


Автор книги: Евгений Ухналев


Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Люди

Перед тем как начать писать о моей жизни после лагерей, мне бы хотелось вспомнить некоторых хороших людей, назвать некоторые фамилии, чтобы о них осталась память.

Например, из времен СХШ – ныне здравствующий художник Прошкин. Он делает хорошие, свежие акварели, пейзажи – не сказал бы, что я приемлю такую живопись, но неважно. Я помню, что он был совсем невысокого роста человеком с огромной, мощной черной шевелюрой. Хороший человек. Или Гвалевич, не помню его имени, – тот почему-то всегда ходил с громадным портфелем. Он был очень трогательным, застенчивым человеком. Над ним посмеивались, но по-доброму. Или Гудзенко – он уже умер, у него в те далекие времена были интересные работы. Мальчишкой он коллекционировал иллюстрации. В СХШ была приличная библиотека по искусству, и он очищал книги этих библиотек от иллюстраций. Все об этом знали, но никто не выдавал. У нас была прекрасная библиотекарша, которая очень терпеливо к этому всему относилась, не поднимала этого вопроса, хотя наверняка понимала, что в конце концов ей придется отвечать. Или, например, Лео Тийвель – мы с ним дружили до самого моего ареста. Он был очень талантливым парнем, интересным скульптором, но с ним произошла беда. В СХШ не было скульптурного направления, а рисовальщиком Лео был слабым – объемы ему удавались прекрасно, а вот плоскости нет. Так что он ушел, а куда – не помню. Очень жаль. Или Илюшка Глазунов – в то время у него была английская военная форма, он в ней ходил, на голове какая-то офицерская пилотка. Причем это не было пижонством, просто не было другой одежды. А форму, думаю, по ленд-лизу прислали…

В общем, было очень много хороших, интересных мальчишек. Причем среди нас совсем не было никакой агрессии, все происходило абсолютно по-человечески. Конечно, как и всегда, среди людей существовала зависть и всякая другая мерзость, но она существовала за стенами, за стеклами, где-то там. Хотя, естественно, безобразия случались – количество дряни во все времена сохраняется, плюс-минус процент. Но, к счастью, до поры до времени мы с этим почти не соприкасались.

Теперь что касается Воркуты. Понимаю, что уже оскомину набило мое выражение “все были чудесные, добрые люди”, но это действительно так. И некоторых воркутинцев тоже обязательно нужно вспомнить.

С нами сидели самые разные люди. Например, были власовцы. И к ним никто не относился как к предателям, потому что все сидели вместе, у нас была общая жизнь. Хотя все, конечно, как-то кооперировались – свои старались держаться вместе друг с другом – по интересам, по специальности, по месту рождения. Например, прибалты группировались с прибалтами, власовцы – с власовцами и так далее. При этом почему-то над прибалтами довлел… комплекс неполноценности малых народов – тот комплекс, которого я никогда не наблюдал, скажем, у грузин. Не знаю, из-за чего это происходило.

Но не было никакого предубеждения, никто никого не тыкал. Так, был громадный процент тех, кто попал в лагерь, побывав в немецком плену, – их автоматически называли власовцами, никто не разбирался в тонкостях. Но все понимали, что вокруг просто люди, попавшие в жернова немецких и наших лагерей.

Был, например, мужик откуда-то из Средней Азии, не помню, как его звали. Про него я знал, что он был летчиком, асом, очень много немцев сбил. А потом сам был подбит. Попал в плен к немцам и, опасаясь расстрела, назвался другим, каким-то солдатом. Интересно, что, когда немцы, гестапо, пытали пленных, им нужна была правда, истина, а наши, когда пытали и били, преследовали совершенно другую цель – чтобы человек подписал. Ну да ладно. Короче говоря, немцы его слушали, слушали, а потом говорят: “Ладно, парень, бросай это дело, мы же все знаем”. И достают вырезки из газет с его портретами – о том, что он едва ли не Герой Советского Союза. Они не просто допрашивали невиновного – они все знали, просто хотели добиться истины.

Или, например, был человек, фамилию которого я не помню – кажется, Абрамов. Чудесный человек. А фамилию я забыл, потому что мы ее никогда не употребляли, мы все называли его Милочка. И все, кто остался жив, помнят его именно как Милочку. Это был человечек карикатурной внешности – маленький, плешивый, с типично еврейским носом. Очень остроумный, добрейшая душа, милейший, и Милочкой его звали заслуженно. Помню один связанный с ним случай. Мы стояли на вахте, и кто-то спросил Милочку, куда он поедет, если его вдруг освободят. И он сразу, не задумываясь, ответил: “Или Хуйнарыльск, или Сукапозорск”. Замечу, что у нас в лагере мата было не очень много – так, кто-то ругнется порой. Но были два характерных выражения – “хуй на рыло” и “сука позорная”. Отсюда и ответ Милочки.

Что касается проектной конторы, то помню, например, двух друзей, сметчиков, которые все время были вместе, – один был Гельгафт, а фамилии второго я не помню, мы его звали Тигра, чудесные мужики. Тигра сам про себя рассказывал, как на какой-то пересылке во время осмотра стоит он голый, никто на него внимания не обращает. А одна баба из надзирательниц – там всегда было очень много бабья – взглянула на него – худенький, маленький – и сказала: “Господи, ну и тигра… ” Так и прицепилось.

Или еще был сантехник Иван Степанович, не помню его фамилии, но мы все звали его Клизмой – не знаю почему, других сантехников так не звали. Клизма был очень странным человеком, совершенно беззащитным. Когда я узнал о том, что меня освобождают, я раздал окружающим какие-то свои вещи, в основном книги, которые мне прислали с воли. Ему я отдал два тома “Всемирной истории” по его просьбе.

Моим непосредственным начальником в проектной конторе был Михаил Иванович Сироткин. Уже потом, после освобождения, ходили слухи, что он в Москве записывал какие-то свои воспоминания. Но я их не читал и ничего про них не знаю. И еще одного человека из проектной конторы я хочу вспомнить – Бруно Майснер, из поволжских немцев. Он был очень нервозным, все время подносил ладонь к лицу и дышал в нее. Говорят, он тоже писал какие-то воспоминания, встречался с людьми. Некоторые говорили: “Дурак этот Бруно, записывает что-то. Кому это нужно?” Но и его воспоминаний я тоже не встречал, ни в самиздате, нигде. Вообще удивительно, что в самиздате почти не было воспоминаний – Солженицын, Шаламов, Гинзбург и, кажется, все. Как будто целая эпоха вылетела. А с другой стороны, кому они нужны? История – предмет, который никогда никого ничему не учит.

Сложно вспомнить всех – в нашей проектной конторе было человек пятьдесят. Всплывают в памяти какие-то люди. Виктор Михайлович, опять без фамилии, – уже потом, после освобождения, до меня дошли слухи, что он покончил с собой в Москве.

Борька, Боб Узбекский – не знаю, почему его прозвали Узбекским, он был совершенно русским парнем. В то время он казался очень интересным, как и большинство окружающих, – возможно, в силу моей молодости. А потом, на воле, этот интерес пропал. Помню, мы жили на Витебском проспекте, как-то созвонились с Бобом, договорились о встрече. Посидели вечером, разговаривали о какой-то чепухе. Меня освободили раньше многих, остальные досидели до 1956-го, до того момента, как по всем шандарахнула речь Хрущева. Борька, Ваня Щербина и другие поступили в филиал Горного института…

Интересно, что после моего возвращения у меня абсолютно сменился круг общения. То есть не осталось никого, кто был до лагерей. Только об одном человеке я случайно узнал – о Сашке Кемнице. Я уже работал в Эрмитаже, бывал у подрядчиков и однажды увидел на стене Доску почета, где висела фотография Сашки. Я его сразу узнал – у него было очень запоминающееся лицо. Я смотрю – он, а имя при этом совершенно другое. И в общем, мы так с ним и не встретились.

Удивительно, но я не держу зла на человека, который написал донос. Просто слишком ничтожно все, что было связано с той системой. И он слишком ничтожен, чтобы держать его в памяти. С таким же успехом можно было бы думать о следователях, о судьях. Тот человек, который кинул мне в камеру курево, – вот о нем хочется помнить, пускай о нем останется память.

Когда мы вышли оттуда, и я в том числе, мы стали другими. Мы были лучше там, когда сидели. Не из-за того, что там “страдание”, – чушь это все собачья, не особо мы там и страдали. Но там мы были личностями, каждый из нас. А потом мы вышли, и, наверное, произошла адаптация под тех, кто был здесь, кто не сидел, подстройка – я такой же, как вы. Стерлось то, что было у каждого, стерлась индивидуальность. Мимикрия – страшная черта, жуткая. Но никуда от нее не деться.

Часть третья Ленинград

С нуля

Мама была очень наивным, очень доверчивым человеком. Верноподданным, как и миллионы остальных. К тому же она работала в “Интуристе”, а ее сын сидел в лагере – это важное обстоятельство. Когда они с бабушкой вернулись с вокзала, где встречали меня, я уже был дома, мылся в ванной. Хотя ванной тогда еще не было, был просто кран с холодной водой. Мама зашла в ванную, и одними из первых ее слов были: “Ну, я надеюсь, ты теперь стал другим человеком, ты осознал свои ошибки… ” Мне было очень нелегко уверить ее, что я стал еще хуже. И это ее, конечно, огорчило.

Между тем мне нельзя было оставаться в Ленинграде дольше 24 часов. С точки зрения сегодняшнего человека было бы интересно проследить, откуда брались все эти советские регламенты, кто их придумывал и, главное, зачем, потому что они совершенно никем не соблюдались, никто на них не обращал внимания. Так что мама у себя на работе моментально начала по поводу меня хлопотать, чтобы мне разрешили остаться в городе хотя бы на месяц. И этот месяц я прожил, нигде не работая, – отсыпался, отъедался, хотя, в общем-то, голодным не был. Отъедался и осматривался.

Я, конечно, отвык от свободы, но довольно быстро адаптировался. Очевидно, скорость адаптации зависит от степени разумности. Ни у кого из наших, с которыми я потом встречался, я не видел страха перед свободой, перед большим городом. Возможно, потому что в проектной конторе мы много общались с вольными. Некоторые даже помогали. Вот, например, был у нас такой Дулов, нормальный, порядочный человек, в Ленинграде работал в Гипрошахте. Я пришел к нему, он меня узнал, устроил на работу – меня приняли техником-архитектором.

Я, надо заметить, всю жизнь по сю пору жутко страдаю по поводу отсутствия у меня высшего образования. Его и не могло быть – меня же посадили прямо со школьной скамьи. Хотя потом я совершал какие-то попытки. Но у меня не было справки даже об окончании средней школы. К тому же, когда я учился в СХШ, аттестатов зрелости не выдавали, могла быть только какая-то справка – столько-то классов пройдено. В дальнейшем мне пришлось поволноваться, когда я без высшего образования устраивался главным архитектором в Эрмитаж. Но это было потом, а пока я начал работать техником в Гипрошахте. И впервые ощутил к себе странное отношение со стороны тех, кто не сидел. Потому что все знали – 58-я статья, политический, “враг народа”. Хотя мне, честно говоря, на их отношение было наплевать.

Ничего не могу сказать про людей, которые со мной там работали. Все какая-то серятина, серятина без интересов, без книг, без увлечений. Нормальным людям свойственно что-то коллекционировать, откладывать, что-то делать, чем-то увлекаться. А тут ничего! Очевидно, это было свойственно всем слоям нашего населения. Хотя если вспомнить эти времена – боже мой, это же было золотое дно! Комиссионные набиты уникальнейшими вещами, причем все стоит совсем недорого. Потому что сейчас берут в комиссионный за пять копеек, а продают за полмиллиона, а тогда наценка была у %, и все. А сколько было книг! В перестройку нас ошарашило, когда в один день появились книги, о которых мы и не мечтали, и тогда случилось примерно то же самое. Это были уникальные книги, старых – “Сытинских” – и прочих изданий. И все это за копейки. “Беломор” стоил гг копейки, хлеб – 14–18 копеек, а томик Брокгауза – рубль! Люди собирали библиотеки и выбирали, чтобы книжки были чистенькими, странички – не желтенькими… Странная была жизнь – кто хотел, избито выражаясь, “жить духовно”, у того были абсолютно все возможности, кроме политического строя. Сейчас принято жалеть о том времени, говорить, как было хорошо, но те, кто так говорит, просто не понимают, что на самом деле было мало хорошего. Их устраивало, что “Докторская” или даже “Отдельная” колбаса стоила два двадцать, и их совершенно не смущает, что, кроме этих двух сортов, другой колбасы не было вообще, не существовало.

Недавно зашел с женой в одну из подворотен на Загородном проспекте и вдруг отчетливо вспомнил картину – во двор с улицы заходит тетка, везет на тележке какой-то ящик, собирается чем-то торговать. А за ней бежит хвост, человек сто, если не больше, и каждый держится за другого, чтобы очередь не распалась. Еще даже никто не знает, чем будут торговать. Оказалось – сосиски. Хотя обычно, в магазинах, сосиски продавали две продавщицы – одна ворочала кульки из твердой, как крафт, желтой бумаги, а вторая отвешивала по килограмму. А комиссионные ломились от потрясающих вещей. И при этом все ходили серые, какие-то грязные, потому что мытье в бане было только по субботам. В домах – клопы и тараканы. Хотя у нас на Марата почему-то тараканов не было – наверное, вымерли в блокаду, потому что есть было нечего, и холод еще.

И вот в таком сером состоянии жила большая часть населения. И, естественно, работники Гипрошахты. Ни у кого даже мысли не возникало подойти в каком-нибудь закутке и спросить: “Послушай, расскажи, как там?” Наверное, боялись. Но что это за жизнь, когда все вокруг боятся?!

Потом я сорвался. В то время было очень модно сокращать штаты. Чисто по-нашему – их всегда сокращали, но они никак не сокращались. В лучшем случае были перестановки, царил какой-то сюр. На самом деле все это нужно очень серьезно изучать. Да, конечно, об этом писали Кафка, Оруэлл, Замятин, хотя Замятин мне не очень нравится – он настолько все заострил, что его текст стал походить на карикатуру, стал несколько чрезмерным. Но дело не в этом, а в том, что я сорвался. Мне говорили: “Зачем тебе это?” И правда, я мог бы там работать и работать, все было бы нормально. Но сорвался и пошел устраиваться в другое место, не понимая, что общество-то еще не успело измениться – оно по большому счету до сих пор не особо изменилось. В какой бы отдел кадров я ни совался, везде меня встречал одинаковый текст: “Сидел? Нет, нам не нужно”.

Меня нигде не было нужно, я скитался по разным учреждениям, пока ни попал в проектный институт “Гипроспецнеефтестрой”, теперь он называется Гипроспецгаз. Такое же вонючее учреждение, как и все остальные, только люди чуть поинтереснее. Поработал там немного и снова сорвался с места в очередной раз. При этом я совсем не рисовал – бросил после лагеря. Только, может быть, какие-то маленькие набросочки, какие-то открыточки кому-то, карикатурки – вообще ничто.

И в общем, я метался, нигде не удерживаясь подолгу, пока не оказался в ГСПИ – Государственном специализированном проектном институте. Там я окончательно притерся к этой жизни, адаптировался, привык, стал совершенно нормальным ее участником. Но это было уже после XX съезда, после речи Хрущева. Помню, как мы слушали эту речь. В ГСПИ устроили какое-то засекреченное слушание только для партийных, всем запретили делать какие-либо записи, но при этом никого не гнали, и мне удалось поприсутствовать. Насколько я помню, эта речь произвела огромное впечатление, притом что с позиций сегодняшнего дня в ней не было ничего особенного.

Только вдруг подумалось, что вот в Древнем Риме, например, существовал постулат – за одно преступление полагается одно наказание, два раза за одно и то же не судят. А у нас это правило было перечеркнуто. Я вспоминаю случай моего приятеля Славки Муравьева, которому дали десять лет, а потом снова засудили за то же самое. Они вдруг поняли, что повели себя как идиоты, не расстреляли, а дали десять лет, которые он отсидел. И они исправили свою ошибку – снова осудили его, потом еще – он отсидел более четверти века, а потом его все равно расстреляли.

В те времена существовал совершенно реальный термин – “повторник”. То есть он отсидел, вышел, а потом сел вторично по тому же обвинению, может быть, несколько видоизмененному… Сейчас исследуют мозги маньяков, находят там какие-то отличия от мозгов нормальных людей, так вот, неплохо бы изучить мозги всех этих советских деятелей – там тоже, думаю, не все в порядке было. Но вряд ли мы дождемся такого исследования.

Короче говоря, я оказался в ГСПИ, притерся, жизнь стала походить на жизнь. Институт был секретный – у нас все секретное, это же прибавка к жалованию начальства. Был там такой Иванов, завкадрами, – чудесный человек, настоящий фронтовик, “копченый”. Он меня спрашивает: “Сидел?” – “Сидел”. – “Образования нет?” – “Нет”. – “Да, у нас с образованием бестолковая ситуация”. И взял меня на работу, спасибо ему большое.

Во время мытарств по проектным институтам я пытался кому-то показывать свои маленькие рисунки – несколько штук на одном паспарту, но они совершенно ни у кого никакого интереса не вызывали.

А потом я познакомился со своей будущей женой Натальей..

Натусик

Наташа – киевлянка, родилась в совершенно нормальной, спокойной, хорошей, положительной трудящейся семье – мать, отец, бабушка. И еще у нее есть младший брат, он сейчас в Германии живет и часто приезжает в Киев. Точная дата рождения Наташи неизвестна, то есть дата известна, а год – нет. Она говорит, что помнит – война началась, когда она только собиралась в школу, то есть ей было лет семь. В документах записан 1933 год, но это неправда. Когда началась война, все пошло наперекосяк. Они жили в Киеве, а в деревне жила тетя Наташи, Маня, сестра ее матери, и она потом сыграла очень важную роль в жизни Наташи.

Отец Наташи был инженером на маленьком заводике, и его почти сразу немцы забрали, хотя он не служил в армии. Администрация заводика сбежала, а ему было поручено заниматься эвакуацией. Немцы наступали, все пытались бежать через Днепр, в результате он оказался в плену с огромным количеством советских солдат, попавших в окружение.

Надо заметить, что он был очень рукастый, талантливый, весь был в механике. Так что его определили в гараж гестапо чинить машины. Хотя он был совершеннейший еврей. Возможно, он был непохожим на еврея. А возможно, мы не учитываем одно очень важное обстоятельство – возможно. Он не был обрезан, потому что все-таки в советские времена сделать обрезание было не так уж просто. В общем, проработав недолго в гестапо, он с друзьями, такими же пленными, решил организовать побег на гестаповских машинах. Они захватили два автомобиля, и один даже проскочил, а второй, на котором как раз был Наташин отец, нет, и беглецов схватили. Я думаю, их кто-то выдал, потому что на Украине при немцах всегда находился кто-то, кто выдаст. И Наташина мама, Марина Борисовна, украинка, долго пыталась разыскать его – стояла у колючей проволоки, у лагерного забора, и высматривала, потому что кто-то сказал, что видел в этом лагере Сашу, ее мужа. Хотя на самом деле его звали Шмуль, Шмуль Копман, но в те времена было принято менять еврейские имена на славянские. В общем, она его высматривала сквозь проволоку, но потом выяснилось, что его не было в лагере – всех, кого схватили при том побеге, замучили и закопали где-то на склонах Днепра.

Насколько можно судить, мать Наташи к этому времени уже была в подполье – не знаю, официальном или неофициальном. Но сейчас уже известно, что в Киеве было официальное подполье, сформированное сотрудниками НКВД, которых оставили, чтобы они организовали знаменитые взрывы Крещатика – совершенно бессмысленные взрывы, из-за которых немцы погубили столько людей. И было подполье, состоящее из патриотов, которые не ставили перед собой никаких партийных задач, которых не снабжали оружием, – просто по собственной инициативе собирались небольшие группы людей, ненавидящих фашистов. Наташина мама была в подполье, изготавливала фальшивые документы, пропуска. А Наташа с младшим братом и бабушкой в это время каким-то образом перебрались в деревню, за 6о км от Киева, к тете. Бабушка жила с Наташиным братом, а Наташа – у тети Мани. Но кто-то, естественно, настучал, что в деревне есть жидовские дети, и их сразу схватили. Довольно быстро они оказались в камере в подвале киевского гестапо – такое красивое, до сих пор сохранившееся здание с колоннами, там до войны располагалось НКВД. Наташа рассказывала, что с ними была еще большая группа безумно испуганных цыган, и их всех расстреляли, очевидно, в том же Бабьем Яре. Бабушка, пытаясь спасти детей, тоже перебралась в Киев – в коммунальную квартиру на первом этаже, где они жили до войны, – и хлопотала как могла. Но выхлопотать удалось тете Мане, которая заявила, что это не еврейские дети, а украинские. И Наташу с братом удалось выкупить – немцы почему-то иногда давали такую возможность. Насколько я понимаю, примерно в это время погибла Наташина мать – немцы ее повесили.

Дети довольно долго прожили в деревне, до конца войны, а когда в 1947 году умерла бабушка, их забрали родственники отца Копманы: брата усыновили, а Наташу просто взяли к себе. Потом она окончила архитектурный техникум, по распределению отработала некоторое время в Орле, а после этого приехала в Ленинград, где мы с ней и познакомились в 1960 году. В Киеве она больше не жила. Мы часто приезжаем туда, много раз подходили к дому, где жила семья Наташи, смотрели в окна первого этажа – дом сохранился, но во дворе, по словам Наташи, теперь все иначе. И в доме, наверное, теперь все иначе, перепланировки всякие, мы туда не заходили.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации