Электронная библиотека » Евгений Водолазкин » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 25 июня 2014, 15:23


Автор книги: Евгений Водолазкин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Мы между реальностью и мифом
 
Много же и иных всяким чюдным родством,
как во Фрицких, и во Индийскихъ, и в Сирских
странах: у иных песии главы, а иные без глав,
а на грудех зубы, а на лактях очи,
а иные о дву лицах, а иные о четырех очех,
а иные по шести рог на главах носят,
а у иных по шести перстов у рук и у ног.
 
Хронограф 1617 года

Что интересно: согласно опросам, западноевропейцы в целом неплохо к нам относятся. Интересно – потому что источники их информации о нас такого отношения вроде бы не предполагают. Как человек, ряд лет смотревший телевизор в Германии (и продолжающий смотреть немецкие телеканалы по «тарелке» здесь), скажу без обиняков: на положительный образ шансов у нас не много.

Самые благоприятные телевизионные варианты – Собор Василия Блаженного или, скажем, панорама Кижей. Кони на Волге. Открытие выставки самоваров в Берлине. Из менее приятного – достоевские подворотни в Петербурге, нищие в переходах – это если без конкретных обвинений. Но чаще – с обвинениями. С фактами и комментариями. С озабоченным (страна тревоги нашей), врачебным каким-то выражением лица. Наконец, бесконечные фильмы и сериалы, где плохие парни говорят преимущественно по-русски. Эти скуластые, неопределенной расы существа обезвреживаются белокурыми сотрудницами полиции. И эти существа – мы.

Может быть, они нас все-таки не любят? Это сложный вопрос – как, впрочем, всё, что хоть сколько-нибудь связано с любовью. Я слышал его в баварской пивной – в беседе двух наших соотечественников, сидевших за соседним столиком. «А за что им нас любить?» – было ответом. И действительно: за что? Тоже ведь сразу не сообразишь.

Но я бы не сказал, что они нас не любят. Не понимал бы, по крайней мере, под этим какого-то активного действия. Некой злостной нелюбви, направленной конкретно на нас. Суть их эмоций уместнее сформулировать в положительном ключе: они любят себя. Именно себя они считают нормой, и это – прошу прощения за каламбур – нормально, потому что любая человеческая общность в центре мироздания видит именно себя. А как легче всего утверждать норму? Путем демонстрации аномального. Вот они и демонстрируют его. То есть нас. И ошибается тот, кто думает, что мифологизация чужого возникла сегодня. Так было всегда.

Прибыв на Восток, Александр Великий обнаружил там диких людей. Рост их составлял две сажени, а на лицах росла шерсть. Пойдя в глубь пустыни, через шесть дней войско Александра встретило других удивительных людей, имевших каждый по шесть рук и по шесть ног. Многих из них Александр убил, многих же схватил живыми. Он хотел привести их в обитаемый мир, но никто не знал, что едят эти люди, и все они умерли. Муравьи там были такого размера, что один из них, схватив коня, уволок его в свою нору. Александр же велел принести соломы и поджечь ее. И муравьи сгорели. Оттуда пришел Александр в лесистую местность, и увидел иных странных людей: выше пояса это были люди, ниже пояса – лошади. Когда он попытался привести их в обитаемый мир, на них подул холодный ветер, и все они тоже умерли. Александр прошел от того места сто дней и приблизился к пределам вселенной.

Приводя эти сведения из «Александрии», я стремился не слишком удаляться от ее древнерусского текста. Эллинистический роман Псевдо-Каллисфена об Александре Македонском был любимым чтением средневековой Европы – включая, разумеется, наших предков. Не обделенный экзотикой и в греческом своем оригинале, на Руси роман был существенно расширен. Сопоставление древнерусских редакций с оригиналом демонстрирует механику создания мифа, его распространение новыми событиями и подробностями. Лицам, эти подробности добавлявшим (на основе, в частности, «Сказания об Индийском царстве»), и в голову не приходило, что они, так сказать, дезинформируют древнерусскую общественность: на границе ойкумены монстров просто не могло не быть.

«Александрия» – не первое и, уж конечно, не последнее произведение подобного рода. Сообщения о монстрах находим еще у Геродота, много места уделяется им в «Естественной истории» Плиния Старшего, есть они у Солина, блаженного Августина, Исидора Севильского, Павла Орозия, Матвея Меховского и многих других. А вот как в XIII веке итальянским миссионером Джованни дель Плано Карпини описываются земли (приближаемся к отечественному материалу) к востоку от Руси: «…прибыли к паросситам, у которых, как нам говорили, небольшие желудки и маленький рот; они не едят мяса, а варят его. Сварив мясо, они ложатся на горшок и впитывают дым и этим только себя поддерживают; но если они что-нибудь едят, то очень мало». Кроме того, «нашли некиих чудовищ, которые, как нам говорили за верное, имели во всем человеческий облик, но концы ног у них были, как у ног быков, и голова у них была человеческая, а лицо как у собаки; два слова говорили они на человеческий лад, а при третьем лаяли, как собака».

Наконец, и наша собственная культура в вопросах мифотворчества ни в коей мере не является исключением. Вот, к примеру, фрагмент описания русскими сибирских самоедов: «В той же стране есть иная самоядь: по пуп люди мохнаты до долу, а от пупа вверхь, якоже и прочии человеци. А ядь их рыбы и мясо. А торг их соболи и песцы, и пыжи, и олении кожи» («Сказание о человецех незнаемых»).

Что является общим для всех подобного рода сообщений? Место действия. Это – пограничье обитаемого мира, территория, традиционно рассматривавшаяся как неблагополучная. Край ойкумены – если не закон, то по крайней мере важнейший принцип функционирования мифов об аномальном. И это дает ключ к пониманию целого ряда вещей.

На краю ойкумены живем мы. Жестокие, небритые, нетрезвые. Мрачно любуясь пролетающими спутниками, гуляем по Красной площади. Воюем по делу и без дела. Душим прогрессивных потребителей газа и поддерживаем реакционных. Земля наша велика и обильна. Скупаем футбольные команды или безобразно оттягиваемся в Куршевеле. Демократических ценностей (да, скифы мы) упорно не признаем.

Западные претензии – они не к нам лично, скорее к мироустройству в целом: живя на границе обитаемого мира, трудно быть хорошим. Уж такое это место. Я спросил у одного немецкого журналиста, координируется ли кем-то, на его взгляд, транслируемый на Германию «негатив» о России. Он ответил, что ничего об этом не знает. Думает, что не координируется (я тоже так думаю). Что содержание репортажей диктуется зрительским (читательским) ожиданием: спрос, условно говоря, рождает предложение. Будучи бизнесом, телевидение (газеты) торгует лишь тем, что может быть продано.

А кем, в свою очередь, формируется спрос? Предложением? Погружаясь в эту зыбкую диалектику, отвечу: и да, и нет. Спрос формируется традицией. Для заведомо безновостных дней западные телеканалы заказывают какой-нибудь ужастик своим российским корреспондентам. Они исходят из того, что такого материала здесь не может не быть. Могли, казалось бы, обратиться за таким же делом к Болгарии, Румынии, Польше – радикально они от нас не отличаются, а находятся вроде как ближе. Не обращаются. Те – свои. Вошли, что называется, в обитаемый мир.

Край ойкумены – понятие не столько географическое, сколько цивилизационное. Он может находиться в самом центре Европы. Как никогда ярко это проявилось во время Косовской войны, когда министр обороны Германии Р.Шарпинг обвинял сербов в том, что они играли в футбол головами албанцев. Свое повествование Шарпинг основывал, возможно, не на «Александрии» (о футболе в ней ничего не говорится), но рассуждал он строго в категориях древней мифологической традиции. Эта традиция не предполагала доказательств. Если уж где-то должны были играть в такой футбол, то именно в подобных местах. Не эта ли мысль так подавила в Петербурге «Баварию»?

Кто распространяет мифы? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся опять-таки к истории. Перечисленных мной древних авторов нельзя упрекнуть ни в авантюризме, ни в патологической лживости, ни в недостатке образования. Если добавить к приведенному ряду имена Цицерона, Тибулла, Овидия и Вергилия, можно окончательно убедиться в том, что речь идет о публике вменяемой и вполне, так сказать, интеллигентной. Абсолютно те же характеристики приложимы и к авторам Нового времени.

Субъективная добросовестность распространителей мифов – вчитаемся повнимательнее в древние тексты – нередко подчеркивается их ссылками на местное население («как нам говорили за верное»). И итальянцу Плано Карпини, и русским купцам в Сибири, и огромному множеству тех, кто расспрашивал о необычном, аборигены всякий раз рассказывали именно то, чего от них ждали. Вообще говоря, они были не так уж просты, эти аборигены. И когда итальянский монах замечает, что местные описания монстров напоминают описания Исидора Севильского (такое совпадение кажется ему подтверждением истинности описаний), степень его простодушия в чем-то превышает простодушие туземное.

Россия не только охотно поддерживала мифы о себе: она их производила и не ленилась распространять. Забавно, но даже научные работы в области мифологии благодарно пользовались русским материалом. Рассуждая о происхождении мифа о людях с собачьими головами, французский исследователь М.Гедо приводил факты реального существования людей с лицами, сплошь заросшими волосами. В начале прошлого века он упоминает о жителе Костромской губернии (du gouvernement de Kostroma) по фамилии Петров, который в Париже демонстрировал сына, имевшего подобный облик.

Приведу более свежий пример. По одному немецкому каналу в течение всего дня анонсировался репортаж об отсутствии электричества в какой-то подмосковной деревне. Даже по деревенским нашим меркам звучало это, согласитесь, экзотически. Стоит учесть и то, что телевизионный кадр по сути своей – обобщение. Выражаясь языком семиотики, он всегда знак чего-то большего. Будучи немецким обывателем, я представил бы себе дело следующим образом. Если всего в часе езды от Москвы нет электричества, то в двух часах нет, по всей видимости, воды, а в трех, пожалуй, и воздуха.

Я посмотрел программу. Речь шла о дачном поселке, в котором сломался электродвижок. Не желая тратиться на новый, продвинутые московские дачники позвали немецкое телевидение с мыслью, видимо, напугать местные власти и «стрясти» с них движок. Дачники мелькали в своих окнах с громадными свечами, а выйдя во двор, передвигались подчеркнуто на ощупь. Разобрались ли немцы в этой истории из жизни отдыхающих? Подозреваю, что – да. Вместе с тем, не моргнув глазом, они сняли ее и прокрутили по своему телевидению до последнего кадра: эта история их вполне устраивала. В большей или меньшей степени она соответствовала тому, что в Германии думают о России.

Отдельная тема – наши за границей. Нынешние обитатели Куршевеля вызывают у французов не меньшее потрясение, чем вызывал в свое время сын крестьянина Петрова. В отличие от истории столетней давности, к любопытству примешивается абсолютно не скрываемое презрение. Служащие отелей «русской Европы» охотно выступают в прессе и рассказывают о проделках своих гостей. В заключение они говорят, что это русское безобразие себя окупает, и оттого – презирают нас еще больше. Такое вот взаимообогащение культур.

Традиция разоблачения мифов так же стара, как и традиция их создания. Геродот, например, не очень верил в существование одноглазых людей аримаспов. Страбон порицал Деимаха и Мегасфена за то, что «они рассказывают нам о людях, которые сидят на своих ушах, о безротых, безносых, об одноглазых и длинноногих и о людях с повернутыми назад пальцами».

Особое место в этом ряду занимает позитивистская наука XIX – первой половины XX века, пытавшаяся отыскать в причудливых описаниях «объективную основу» и тем самым развенчать миф. Так, необычный вид живущих на Севере кинокефалов («песьеголовцев») толковали, сближая их с моржами (А.Лерберг). Объясняя отсутствие у аримаспов второго глаза, сообщали, что в таких холодных областях, как киргизские степи, жители защищаются от снежной слепоты тем, что пользуются только одним глазом (Р.Хенниг). Этот путь толкования оказался тупиковым, потому что у мифа – свои законы и своя реальность. Кинокефалы возникали вовсе не потому, что на границе обитаемого мира кто-то кого-то напоминал. Всё дело было в этой самой границе: от подобных территорий впору было ждать чего угодно.

В то время как причины возникновения мифов теряются в длиннейшей историко-культурной ретроспективе, со следствиями этого процесса можно и нужно работать. Мифам следует противопоставлять реальность. В свое время меня удивило, что читавшиеся мной на Западе лекции о древнерусской культуре нередко превращались в сеанс демифологизации. С неподдельным интересом аудитория, убежденная в особой мрачности русского Средневековья, узнавала о Новгородской «демократической республике», о том, что древнерусская женщина, в отличие от западной, была субъектом права, о том, что у нас, оказывается, не было инквизиции. Слушатели открывали для себя, что Иван Грозный – именно «грозный», а не «ужасный» (Ivan the Terrible, Ivan der Schreckliche). Объясняя, почему Грозный – не Дракула, я пытался дать им понять, что при всех Ивановых злодействах он – фигура трагическая и глубокая. Это – Шекспир, а не Дисней.

Проблема «русских мифов» была подробно рассмотрена в книге В.Р.Мединского «О русском пьянстве, лени и жестокости». Стиль этой книги мне не близок, но появление ее кажется симптоматичным. Общество – в лице, между прочим, депутата ГД – проблему начинает осознавать. Замечу лишь, что, взяв курс на демифологизацию, важно не заходить здесь слишком далеко: не в меру горячее отрицание монстров может казаться не менее странным, чем утверждения об их существовании.

Мифологические архетипы в головах современных людей сидят так же прочно, как сидели они в головах людей прошлого. Без осознания этого не объяснить невероятного успеха «Гарри Поттера», «Властелина колец» или, скажем, победы финских монстров на «Евровидении». Но это – отдельная тема. Что же касается нашей темы – национальной мифологии, – можно попытаться ответить на два вопроса: 1) зачем она нужна им? и 2) зачем она нужна нам?

Ответ на первый вопрос, в сущности, очевиден. Он обусловлен древней ролью мифов о неблагополучном. Эта роль – подчеркнуть собственное благополучие. Рассказ о чьей-то отверженности – это одновременно сообщение о собственной избранности. Свой мир легче всего утверждать на фоне антимира. Именно потому так важен Западу факт его отделенности от нас. Именно потому – вопреки демократическим принципам и здравому смыслу – в обозримом будущем нам не приходится ждать открытия ими границ. Политологи и историки справедливо отмечают, что важнейшим катализатором становления НАТО и Евросоюза был СССР. СССР больше нет, но НАТО и Евросоюз остались, как остались и их геополитические интересы. Почему же должна измениться сопровождающая эти интересы мифология? В этой истории я не искал бы конкретных виновников: уровень проблемы более цивилизационный, чем политический. В этом объяснение того, что в обозримом будущем мифология будет, по всей видимости, самовоспроизводиться.

С ответом на второй вопрос дело обстоит сложнее. Почему мы так активно убеждаем Запад в том, в чем он и без того уверен? Может быть, причина – в нашем молчаливом признании своего периферийного положения в мире (оно выражается многообразно – от захлестнувшей нас заимствованной лексики до планов строительства небоскреба в Петербурге)? Или мы просто привыкли к роли? По большому счету, на вопрос, зачем нам нужна эта мифология, я ответить затрудняюсь. Могу даже предположить, что она нам не нужна.

В заключение скажу о важной вещи, которую приберег напоследок. Да, отношение к краю ойкумены было по преимуществу негативным. Но нельзя вместе с тем не вспомнить и о противоположной тенденции, засвидетельствованной также с самых давних пор. Речь идет об идеализации, порой – сакрализации окраинных земель. Ведь как раз в пограничных местах помещались земли блаженных, там локализовался Рай. Обе традиции могли уживаться в творчестве одного автора, как это имеет место у того же Плиния, наряду со страшными чудовищами описывавшего счастливых гипербореев. Принадлежность к идеализирующей традиции позволяла видеть в России Эльдорадо и гнала сюда сотни тысяч западноевропейцев. Истории о сказочной жизни отрывали от родной почвы немцев и голландцев, итальянцев и французов и бросали их в наши суровые края. Это лишний раз доказывает, что миф – не абстрактная культурологическая категория, а вполне реальная сила.

В последнее время наряду с рассказами об ужасном в отношении России наблюдается очевидное возрождение идеализирующего мифа. Подобно негативному мифу, идеализирующий миф Запада имеет под собой определенную почву (объективное улучшение ситуации в России), но страдает теми же преувеличениями и кривизной. После стольких лет нищеты и бессилия гиперболизация нынешних богатства и силы может показаться лестной. Для национального самосознания даже – полезной. В каком-то ограниченном, реанимирующем смысле с этим, вероятно, можно согласиться. Но по большому счету это не так.

Дело не только в том, что всякое преувеличение ведет к разочарованию, что самолюбование для развития пагубно – это вещи очевидные. Важно и другое. У идеализирующей и негативной мифологий есть общая черта: и положительное, и отрицательное приобретает здесь ненормальные размеры. Мне кажется, мы созрели для более сложных, а потому – значимых ролей. И с прежними можно уже, в сущности, попрощаться. Уйти, смывая с себя на ходу ненужные краски.

Вопросы и ответы

О себе

Когда Вы впервые в жизни взялись за перо и написали свой самый первый рассказ?

Мне было лет восемь, и я написал рассказ о том, как на нашу страну напали немцы. Если мне не изменяет память, это было вольное переложение одной из песен. А потом пришла моя тетя (она преподавала русский язык в университете) и сказала, что рассказ малохудожественный. Я не понял, что это значит, но с тетей спорить не стал. С тех пор вопрос художественности обрел для меня особое значение.


В Вашем вхождении в литературу есть что-то неожиданное, таинственное, я бы даже сказал, чудесное. Никто не знал про существование писателя Водолазкина еще несколько лет назад – знали ученого, филолога, специалиста по древнерусской литературе – и вдруг стали выходить одна за другой художественные книги, и Вам довольно быстро и, на первый взгляд, очень легко удалось сделать себе имя в литературе. А ведь нынче это еще труднее, чем в советские времена, и можно привести в пример немало людей, написавших одну или две книги, но писателями так и не ставших. Вы – стали. В чем Ваш секрет и действительно ли тут замешано какое-то волшебство?

Мне кажется, и в моем случае имя делалось не без сложностей. После вручения одной из литературных премий ко мне подошел почитаемый мной Владимир Семенович Маканин. Он сказал мне, что рассчитывал на победу моего романа «Соловьев и Ларионов» и сожалеет, что этого не случилось. И прибавил: «Всё у вас для этого было – кроме имени. Вам не хватило имени». Что до легкости, о которой Вы говорите, то она выразилась в несколько другом смысле. Я не испытывал напряжения, свойственного начинающим авторам. Ко времени публикации моих первых вещей вопрос самореализации (он важен для всякого человека) в моей жизни уже не был основным. «Опорной» ногой я стоял в науке, и страха «не состояться» у меня не было. В случае литературной неудачи я бы продолжал заниматься Древней Русью (как, впрочем, занимаюсь ею и сейчас), эта работа доставляет мне радость.


Вы долго к этому шли, таились, писали в стол и не решались публиковать или же стали писать относительно недавно? Как это случилось? Не страшно ли было отдавать в печать свое первое сочинение? Известный ученый, доктор наук, а вдруг Вас обругала бы критика, коллеги либо подняли бы на смех, либо посочувствовали. Это все-таки риск. Или же Вы всё точно рассчитали? А с другой стороны, не жалеете, что какое-то время было упущено? Может быть, стоило начать раньше?

До сорока лет я написал лишь несколько вещей, так что речь о систематическом писании в стол не идет. Было, скорее, другое. Предчувствие, что литература – это та сфера, которая когда-нибудь может стать моей. С этим предчувствием я, видимо, и пошел когда-то на филфак, как идут туда многие – не имея еще конкретных жизненных планов, из влечения к слову как таковому. Другое дело, что филологическое образование – это я понял уже потом – к писательству особо не приближает. Иногда даже отдаляет, поскольку свое умение писать литературно филолог способен ошибочно принять за что-то большее. Гладко написанный текст – это еще не литература. Литература – это то, что возникает над текстом, как электрическое поле вокруг проводов. И для того, чтобы создать это поле, автору нужна особая энергетика, особое умонастроение, видение (ведение?), которые появляются с опытом. Под опытом я понимаю не механическую сумму пережитого, а результат внутренней работы, который включает и пережитое, и выводы из него, и что-то такое, что приходит без всякой видимой причины. Это возникает чаще всего в зрелом возрасте, и здесь лежит ответ на Ваш вопрос, жалею ли я, что время упущено. Нет, не жалею, потому что время не было упущено – внутренняя работа шла. Начни я писать раньше – мог бы, наверное, публиковать тексты, создающиеся на чистой технике, – детективы, фантастику, еще что-нибудь. Но жанр, стиль (а с ними – глубина погружения) обладают удивительной цепкостью, и не всегда у начавшего «в легком жанре» впоследствии получается сменить регистр. Я знаю талантливых людей, которым, несмотря на все усилия, это так и не удалось. Что до возможности выглядеть смешным, то, я знаю, некоторые мои коллеги из этих соображений пишут под псевдонимом. Но правда, как известно, рано или поздно выходит наружу, и тут уж становится смешно вдвойне: еще и под псевдонимом. Я, подобно Карлсону, в этом отношении сохранял спокойствие. С годами вообще меньше смотришь по сторонам, просто делаешь то, что считаешь нужным.


Изменилась ли как-то Ваша повседневная жизнь после того, как Вас стали печатать и из ученого Вы… как бы это лучше сказать – превратились в писателя, обогатились им, усложнились, раздвоились? В самом деле, как в Вас сосуществуют два этих начала, не мешают ли они друг другу? Кто жена, а кто любовница – или же чеховское сравнение тут не работает?

Наука и литература – это разные способы познания мира. В одной голове они могут чувствовать се бя хорошо, лишь находясь в разных помещениях. Совместное их проживание пагубно: хуже пестрящего научными данными романа может быть только художественно написанное исследование. В науке я текстолог, занимаюсь преимущественно генеалогией древнерусских текстов, и работы мои похорошему скучны. Настоящая наука должна сводить эмоции к минимуму, и полученное научное воспитание не позволяет мне изменять этому принципу. Те эмоции, которые не помещаются в генеалогические стеммы, я отдаю литературе. Необходимое разделение науки и литературы не исключает в то же время их взаимодействия. Наука дает литературному творчеству материал и внимательное отношение к источникам, литература же, со своей стороны, – тот гармонический взгляд, которым поверяется алгебра науки. Что до чеховского образа, то я назвал бы себя двоеженцем, но боюсь, такого определения не поддержит моя жена.


Что вам важно в художественном слове – как писателю, как исследователю и как читателю? Что Вы любите читать больше всего? А чего никогда не читаете?

Я не могу сказать, что есть тексты, которые никогда не буду читать. Такое заявление для филолога недопустимо. Даже плохой, слабый текст очень важен для отражения общей картины. Для того чтобы определять литературную магистраль той или иной эпохи, нужно обращать внимание и на проселочные дороги. Движение литературы – это последовательное проникновение в сферу невыразимого, отвоевывание у нее новых пространств. Художественные новации возникают не из праздного интереса, они – инструменты, при помощи которых с явлений снимают проклятие невыраженности. Новые инструменты появляются только тогда, когда старые уже не достигают цели. Как читателя меня интересует то новое, что удалось выразить. Как исследователя – те инструменты, при помощи которых удалось выразить новое. Как писателя – то, что всё еще остается невыраженным.


Становится ли новая книга для вас навязчивой идеей, которая полностью занимает вас, пока роман не будет готов, или Вы можете возвращаться к работе время от времени, когда чувствуете вдохновение?

Мне кажется, роман – это как длительные любовные отношения. Здесь предусмотрена возможность и чаю выпить, и на работу сходить. Особенно важно – на работу: у нас не много людей, позволяющих себе заниматься исключительно писательством. Понятно, что при таких обстоятельствах непрерывный экстаз невозможен. Зато в сердце автора есть сильное постоянное чувство. Автор часто думает о романе. А роман напоминает о себе не только за письменным столом, но и в электричке, в ванной, на рабочем заседании. Он входит в авторскую жизнь, и такое вхождение без определенной упорядоченности отношений невозможно.


Был один художник, который болезненно воспринимал выставки своих картин и отзывы посетителей, даже самые положительные. Он чувствовал ревность и, наверное, страх, что его не поймут или поймут не так. А вам не страшно делиться с людьми Вашими книгами? Что Вы чувствуете, отдавая готовую книгу в печать?

Я чувствую, что ее жизнь только начинается. Книга ведь только наполовину создается автором – вторая половина создается читателем, его восприятием. По большому счету, сколько читателей, столько и книг. Как же я могу ревновать к своим соавторам? Меня не пугают даже самые странные интерпретации моих книг: значит, и это было заложено в моем тексте. Не обвиняю читателя даже тогда, когда он не хочет быть соавтором и попросту закрывает мою книгу. Это ведь я и никто другой написал что-то такое, что родило в читателе подобный отклик.


«Соловьев и Ларионов» – Ваш писательский дебют?

Нет, кое-что я писал и раньше. Было несколько пьес, был роман «Похищение Европы», стилизованный под «литературную речь», – своего рода протест против расхристанных текстов, которые так любили в девяностые. На нынешний мой взгляд этот роман недопустимо публицистичен, сейчас я бы так уже не писал. Мне вообще кажется, что лишь в последние годы я начал избавляться от инфантилизма. Знаете, у меня какое-то удивительно позднее взросление.


Несмотря на годы занятия наукой?

Наука не учит жизни, а если и учит – то какой-то особой ее стороне, которая не очень пригодна в писательской работе. Стать представителем «профессорской» литературы было одним из главных моих страхов. Я и сейчас боюсь скатиться к литературе приема, всякий раз проверяю себя на способность над вымыслом слезами обливаться. Прежде всего – над своим собственным.


Получается?

Представьте себе – да. В защиту корпорации отважусь напомнить, что и филологи любить умеют.


Вы же помните фильм «Осенний марафон», который, как кажется со стороны, ровно про Вас: филолог, Ленинград, странная жизнь человека, которому с текстами легче, чем с людьми. Вы ведете такое бузыкинское существование? Я не про личную жизнь, разумеется, а про быт, тип научного существования.

Безусловно, Бузыкин – это очень питерский персонаж. И я знаю людей из моего круга, которые не только подобны Бузыкину, но он им очень нравится, они себя с ним отождествляют, им кажется, что этот фильм о них, и после выхода фильма они даже стали в себе несколько культивировать эти черты. Что касается меня, то я себя с Бузыкиным не отождествляю. Я человек другого склада.


Но Вы тоже бегаете целыми днями с заседания кафедры на ученые советы?

Нет, у меня всё несколько иначе. Бузыкин – это скорее тип университетского человека, бесконечно замотанного, бегающего с лекции на лекцию. У русского академического ученого особый образ жизни, прежде всего – спокойное занятие наукой.


Не предполагающее бегания с будильником?

Нет. У академического ученого в среднем два присутственных дня в неделю – когда он может выпить чаю с коллегами, а затем отправиться, как и во все прочие дни, в библиотеку или архив – основное место занятий исследователя. Жизнь гуманитария в русской академической традиции всегда была несуетной. Это не значит, что она – ненасыщенна, наоборот, она заполнена до предела. Если посмотреть, сколько успевают сотрудники Академии и как плодотворны их занятия, можно только удивиться. Человек же, читающий лекции, – а в России нагрузка очень велика – просто физически многого не успевает. То, что академический мир сейчас пытаются разрушить, – большая ошибка. Дело не только в том, что Академия обеспечивает львиную долю научных достижений России. Это еще среда, которая сама себя воспроизводит, а если угодно – и способ жизни. Всё это важно для нормального существования общества в целом, и надеюсь, что это все-таки сохранится.


Статус ученика Д.С.Лихачева обязывает к чемуто? Ну не знаю, материться нельзя публично, или там порнографический роман написать, или в НБП вступить?

Всякому человеку должно хватать его собственных тормозов. Если ему приходится вспоминать о том, чей он ученик, это опасный признак.


Вы петербуржец. Как Вы думаете, это накладывает на Вас какой-то отпечаток? Верите ли Вы в петербургский миф, и если да, то что он сегодня? Актуально ли противостояние двух столиц? Испытываете ли Вы чувство некоторого превосходства по отношению к москвичам? (Будь я петербуржцем, то, честно скажу, испытывал бы – а так только зависть.) Или неприязни к ним?

Я думаю, жизнь в этом городе накладывает отпечаток на любого. Петербург – это такая форма, которая неизменно лепит свое содержание. Посмотрите, как город опустошался после большевистского переворота или – особенно – в блокаду. На смену ушедшим приходило совершенно иное население. Оно съезжалось из самых разных мест, но уже после нескольких лет жизни здесь приобретало новое качество, становилось некой общностью, непохожей на население прочих городов. Не все из приехавших ходили в Эрмитаж или Мариинку, но важно уже то, что они ходили ми мо них, мимо соборов и дворцов, по набережным и мостам, и эта красота делала их другими. Нынешний Петербург лишен столичной энергетики, его больше не окружает аура власти, но тем с большей силой в нем стали проявляться его внутренние свойства, его метафизика. Что до противостояния Москвы и Петербурга, то если оно и существует, то скорее как род любовной игры – чтобы освежить чувства. Здесь любят шутить, что в Москве есть много чего, но всё лучшее – в Петербурге. Это, конечно, не совсем так. Несмотря на эти бодрые заявления, поток переезжающих из Петербурга в Москву гораздо мощнее противоположного. Всякий желающий «достичь успеха» понимает, что в полной мере цель осуществима лишь в Москве. Это касается большинства сфер – за исключением, может быть, науки и литературы, к которым мне посчастливилось иметь отношение. Потому, любя Москву, вряд ли я когда-нибудь задумаюсь о переезде. Мне кажется, что московские пространства уже превышают те пределы, которые способна освоить человеческая душа. А Петербург, как известно, город маленький. Перешел через мост – Пушкинский Дом, перешел через два – Публичная библиотека. Я живу недалеко от Петропавловской крепости и всюду хожу пешком. Петропавловская крепость не случайно построена Петром на Заячьем острове – оттуда оба рукава Невы простреливаются. Так что город у меня в целом под контролем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 3.2 Оценок: 23

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации