Текст книги "Вишенка"
Автор книги: Евграф Жданко
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Вишенка
Евграф Жданко
© Евграф Жданко, 2023
ISBN 978-5-4490-2290-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ВИШЕНКА
– Ты плачешь, дедушка? – Нет, пташка, притворялась Слезинкой хитрая росинка на щеке, Потом скатилась вниз и тут же затерялась В следах, оставленных тобою на песке.
– Зачем пытаешься, Сощурив глазки в щёлки, Чего-то высмотреть, а может, рассмотреть?.. Ну не туман же за рекой, огни в посёлке Иль сруб заброшенный, разобранный на треть…
– Мне мать привиделась, стояла как живая В тени акации у старого сарая… И не казалось мне, что брежу или сплю. Так постояв, она ушла через минуту, И я опять сказать промедлил почему-то, В который раз уже, что я её люблю.
(из выхваченных шорохов пространства)
Если мысленно взлететь над заснеженной равниной, отрешившись от суетных картин текущего дня, велика вероятность того, что глаза, приученные видеть жизнь только такой, какой она предстаёт перед ними там, то есть далеко внизу, – глаза эти обретут вдруг небывалую и необъяснимую зоркость и станут способны рассмотреть реальность, которая, возможно, и являлась им когда-то раньше, но бывало это либо во сне, имеющем свойство забываться в момент пробуждения, либо в болезненной полудрёме, которая размывается и тает по мере выздоровления, а может быть, просто переориентации сознания, и возвращения к привычной, однако не обязательно подлинной, ситцевой пестроте буден. Да, к их ситцевой пестроте… Вот и я, сегодняшний, уже не впервые поднимаюсь в эту высь, вдыхаю полной грудью этот особый студёный воздух, не имеющий запаха какого бы то ни было из времён, и роняю взгляд на белый простор, лежащий подо мной, такой одинаково седой повсюду и лишь с западного края чуть подкрашенный в розоватый цвет скупыми лучами раннего заката, и знаю, что там стоит февраль сорок второго года, а тоненький пунктир, бегущий за серой струйкой дыма, возникающей бог весть откуда, – это санитарный эшелон, везущий раненых в один из тыловых госпиталей, зарывшийся в сугробы на окраине Вологды. Мне тяжело удерживать равновесие на такой большой высоте, особенно при столкновении потоков разрежённого до крайности воздуха, мысли с трудом удаётся сосредоточиться на вещах, столь неудободоступных для неё… Но всё равно я знаю, что в третьем вагоне от головы поезда находится моя мать, совсем ещё молодая «сестричка», только что отдежурившая сутки и тут же уснувшая тяжёлым, но тревожным сном, едва лишь сброшены с девичьих ног огромные, мужского размера, валенки, а голова коснулась застиранной казённой наволочки с расплывшимся чёрным штампом.
– Лидóк, просыпайся, а то всё на свете проспишь: и завтрак, и принца, и победу! – звучит, как из-за плотной стенки, бодрый, но не очень ласковый голос. Это Степанида, в обиходе – просто Стёпа, старшая медсестра военно-санитарного поезда №410, дородная баба чуть за тридцать в долгополом белом халате и такой же белой косынке, прихватившей жирноватые тёмные волосы, заплетённые в две тугие косички, уложенные и закреплённые на массивной круглолицей голове каким-то замысловатым образом; в скрипучие кирзовые сапоги крепко вставлены две объёмные ноги (настолько объёмные, что пришлось под них слегка распороть верха голенищ!), завёрнутые в свежие портянки, ещё пахнущие звездастым, солдатским, мылом. – Иди умывайся, – продолжает Стёпа, заметив, что Лида открыла глаза. – Отоспишься на месте, а пока выпьем чайку да бегом в оперблок на ампутацию: у череповецкого паренька гангрена до бедра поднялась – ногу уже не спасти, отнимать надо… Начмед только что заглядывал, торопил, так что пошевеливай тазом-то!
…И гремит жестяными кружками, кидая в них по щепотке чернущего морковного порошка, с успехом заменяющего довоенный чай. На льняном полотенце, постеленном на столешницу вместо скатёрки, уже лежат полбуханки ржаного вчерашнего хлеба, несколько варёных картофелин «в мундире» и – надо же! – лоснящийся кусочек сала, при виде которого пересохший во сне рот сразу заполняется слюной. «Да, со Стёпой и на голодном острове с голоду не пропадёшь», – мелькает в голове Лиды, потопавшей негнущимися валенками в конец вагона, где у двери в тамбур висит старенький «ляминевый» умывальник.
Три часа в операционной пролетели быстро, и если бы не одеревеневшие икры и боль в пояснице, то можно было бы подумать, что день – это сменяющие друг друга картины за заиндевевшим окном: то заунывные, когда по обеим сторонам – только белое поле до горизонта; то весёленькие, когда изредка поезд остановится на четверть часа на какой-нибудь узловой станции и можно выскочить из пропахшего бинтами и хлоркой вагона на морозный воздух; то волшебные, когда случайный луч протиснувшегося в щель между облаками солнца как-то удачно упадёт на ветки елей, выстроившихся очень кстати в сотне метров от полотна, и сгустит поредевшие краски так, что возрадуется глаз и мелькнёт в голове мысль о том, что всё-таки жизнь идёт, что ты в ней есть, а значит, что-то, может быть, ещё будет… Вот с этим настроением Лида брякала заляпанным инструментом, полоская его в белом эмалированном тазике и складывая в видавший виды автоклав, время от времени переговариваясь с санитаркой Полиной, сортировавшей пришедшие с перевязки окровавленные бинты. Когда та закончила эту неприглядную работу и поставила кипятить огромный бак, доверху набитый «вторичкой», они вместе покатили непослушную тележку с гремящими суднами в соседний вагон, где находились «тяжёленькие».
В отличие от вагона с ходячими ранеными, здесь почти не было слышно разговоров, на лицах (если они не были скрыты марлей) лежала печать молчаливого страдания, а в воздухе царила атмосфера безразличия и затуманенного сознания людей, чья жизнь висит на волоске, а обозримое будущее, как правило, не простирается дальше двух-трёх часов. Мука делала их в Лидиных глазах похожими друг на друга: и седоватого комбата-майора, принявшего в себя пулемётную очередь, но вцепившегося в жизнь всей своей зубастой волей; и сержанта-танкиста, умудрившегося выбраться из горящей машины с перебитыми ногами и обуглившейся чуть не до костей спиной; и хлипкого солдатика интендантской службы с простреленным лёгким, так не вовремя оказавшегося в полуторке, попавшей под огонь немецкого штурмовика. … Вот и сейчас Лида машинально двигалась по тесным проходам между лежаками, стараясь не задеть то торчащую из-под одеяла забинтованную культю, то свесившуюся до пола руку, и привычно выставляла жёлтые «утки» под просевшие от постоянной нагрузки нижние «полки». У одной из них пришлось остановиться и поправлять скинутое в бреду одеяло. Раненый тяжело, со свистом, дышал, беззвучно шевелил потрескавшимися от жара губами и лишь временами шёпотом то звал «старшину», то просил пить. Лида ещё вчера обратила внимание на это почти детское личико с ярко выраженными еврейскими чертами, так отличавшееся от примелькавшихся рязанских, вятских, вологодских типов своей утончённостью, симметрией и некой экзотикой, напоминавшей ей репродукции с картин Иванова, виденные в книжке по истории русского искусства, которая попалась однажды в школьной библиотеке. Ранение в грудь было тяжёлым, поэтому солдатика положили поближе к выходу, чтобы можно было по прибытии в конечный пункт быстро вынести и сразу либо отправить в стационарную операционную, либо просто погрузить в труповозку… Лида ещё раз взглянула на это красивое лицо и двинулась дальше по проходу.
Очередное дежурство подходило к концу. За окнами брезжил поздний зимний рассвет. В вагоне началась суета, громче прежнего зазвучали голоса персонала, распоряжения начальника смены, захлопали двери тамбуров: через час – Вологда. Час промелькнул незаметно. На перроне у первого пути их уже встречала целая армия санитаров с носилками, а дальше, на привокзальной площади, в ряд выстроились крытые грузовики с красными крестами на тентах. Зевать по сторонам было некогда, тем более что Стёпа с утра выглядела раздражённой, и было бы крайне нежелательно лишний раз привлечь её разгорячённое внимание. И всё же мельком, почти краем глаза, Лида поймала-таки исчезавшие в глубине одного из кузовов носилки с тем самым пареньком, которого она непроизвольно выделила для себя в этой массе беспомощных страдальцев. Ей даже почему-то показалось, что он был в сознании и смотрел на неё… Впрочем, чего только не покажется после бессонной ночи! К обеду беготня поослабла, привезённых разобрали по машинам и сразу увезли, чтобы успеть доставить в палаты до того, как морозец пробьётся к телам через пару байковых одеял, совсем не рассчитанных на лишнюю минуту пребывания в ворсистом от инея кузове. Расслабившаяся и подобревшая Степанида выудила Лиду из толпы, и они, в компании ещё двух-трёх нянечек, отправились в вагон с пищеблоком, чтобы перекусить. И очень вовремя, так как все уже едва волокли ноги от усталости и нервного возбуждения, всегда сопровождавшего прибытие санитарного эшелона к месту приписки. – Что, Лидок, не бáско на разбираловке? Ну ничего, вот заморим червяка, подремлем с полчасика, и всё будет как надо – и шибко, и дородно! Стёпа происходила из кубанских казачек, говорила с характерными хохловатыми интонациями и придыханием на «г», однако при общении с Лидой то и дело подтрунивала над её вологодским говором, зачастую и перебарщивая с этим сверх той меры, за которой начинается молчаливая обида. Впрочем, баба она была душевная и справедливая, что и заслоняло её мелкие недостатки, коренившиеся в недостатке воспитания. А у кого его было в достатке? Лида сама была родом из малёхотной деревни, рассыпанной, как хлебные крошки, напротив гряды Северных Увалов на берегу Сухоны. Нехитрый крестьянский быт (сначала середняцкий, а потом колхозный), ежедневная возня со скотиной и работа в поле и на току, осенью и зимой – школа в пяти верстах, после семилетки – медучилище и диплом фельдшерицы. Вот и все её «университеты»! А остальное – от Бога, с чем пришла в мир и что умудрилась не растерять в нём. – Дá, подружка, – добавила Стёпа, как бы вспомнив что-то важное, – как отдохнёшь маленько, зайди к Дорофееву, зачем-то видеть тебя хочет. Может, по делу, а может, и нет, так что будь готова и к труду, и к обороне. … Капитан Дорофеев состоял заместителем начальника «410-го» по медицинской части. Будучи мужиком шустрым и видным, он слыл неуёмным кобелём, державшим в некотором специфическом напряжении всю дамскую часть персонала санитарного поезда, поэтому оговорка Стёпы относительно «обороны» имела однозначную подоплёку. Хотя сама Степанида такого оборота дела никогда не опасалась: чуть не каждый день Дорофеев находил какой-нибудь предлог, чтобы заловить её в кубовой или в каморке для белья, подклеиться с псевдоделовым разговором и в ходе его как бы невзначай приобнять «старшую» за то место, где у Лиды была талия. И вот ведь притча: Степанида вовсе не спешила нарушить такую конфигурацию, а только делала нейтрально-невозмутимое лицо и в знак понимания кивала головой, выслушивая очередное указание насчёт «дезинфекции операционного помещения» или «обеспечения санитарного режима в процедурной»! – Спасибо, Степанида Капитоновна, за заботу. Вы бы лучше сходили к начмеду со мной, тогда уж точно все остались бы довольны. – А и то правда! Может, Дорофеюшка лишний бутылёк спирта даст за красивые глаза! На том и порешим. Но вышло всё не так, как предполагала Стёпа. Игривый капитан на сей раз напустил на себя такую официальную мину, что наши «посетительницы» только диву дались, как это можно из хлопающей дверями забегаловки, где садятся не дольше, чем на минуту, устроить эдакий кабинет неприступного управдома, куда и постучать-то страшно, не то что войти. – Вот, Жигалова (И это вместо неизменной «Лидочки»! ), кончилась твоя кочевая жизнь, – пророкотал начмед простуженным голосом. – В соответствии с графиком ротации медперсонала, с завтрашнего дня поступаешь в распоряжение начальника стационарного госпиталя №4. Держи предписание, спасибо, как говорится, за службу. – И, увидев увеличившиеся вдвое от неожиданности глаза оперсестры Жигаловой, прибавил уже по-отечески мягко: – Это приказ, голубушка. Полчаса тебе на сборы и – вперёд! Совсем недолго Лида курсировала, как челнок, от прифронтовой полосы до тыла и обратно, а всё-таки за полтора месяца прикипела сердцем и к беспардонной Стёпе, и к таким же, как сама, сёстрам и нянечкам, и к измученным тревожными дежурствами врачам. Потому расставание прошло тепло и не без грусти.
Госпиталь, куда была откомандирована Лида, разместился в здании школы на одной из окраинных улочек города. Вчерашние классы вместо парт заставили больничными койками, в учительской оборудовали операционную, процедурным кабинетом стал недавний красный уголок, и только кабинет директора не утратил былой командной ауры: в нём обосновался начальник госпиталя со своей канцелярией. Туда-то и поднялась Лида по скрипучей деревянной лестнице и оттуда спустя десять минут уже бежала, зажав в руке продаттестат и записку к сестре-хозяйке, означавшие, что штат учреждения пополнился ещё одной хрупкой единичкой, на тысячах и тысячах которых и выстоял тыл в те суровые годы. «… И если думаешь, что война далеко, потому что тут бомбёжек не бывает и канонады не слышно, то ошибаешься: война и здесь на каждом шагу, только здесь у неё лицо тревожнее – наверное, оттого, что все живут ожиданием. И ты, девка, работай и жди, как все. А все, известно, ждут одного: чтоб война поскорей кончилась», – так завершила свой вводный монолог заведующая отделением реабилитации, за которым была закреплена Лида, чувствовавшая себя пока неловко в только что полученном мешковатом халате, ещё хранившем запах складской пыли. Здание школы, отведённой под госпиталь, было дореволюционной постройки, но добротное и тёплое. Хотя всё ещё стояли морозы, в палатах ощущался уют. Тут уж бригада истопников старалась изо всех сил: топили дважды в сутки, весь день на заднем дворе слышались визг пилы и ухание топора о суковатые чурки. Правда, берёзы было мало, топили в основном осиной, поэтому в печных углах стоял характерный аромат, напоминавший запах разрезанного огурца. Поначалу Лида постоянно спотыкалась о неровные клетки из поленьев, когда пробегала мимо по сотне раз в день за какой-нибудь надобностью, но потом наловчилась лавировать между ними и делала это машинально, тем более что мысли были заняты вещами, которые имели мало отношения к обстановке, окружавшей её. Частенько вспоминалась родная деревня, то и дело Лида заводила про себя разговор с матерью, оставленной там с младшим братом-школьником, тогда как трое других уже были на фронте. Вспоминался и пожилой отец, ещё накануне войны ставший жаловаться на здоровье… Однако с некоторых пор к этим привычным и естественным думам стали примешиваться и иные, которые день ото дня крепли и в конце концов заслонили всё, что совсем недавно представлялось Лиде важным и придавало оттенок её настроению. Первая неделя на новом месте ушла, как водится, на притирку к этому самому месту. В сравнении с рискованными рейдами в прифронтовую полосу, ритм жизни глубокого тыла отличался большей степенностью и рутинностью. В какой-то момент Лиде даже показалось, что эта череда похожих один на другой дней, начисто лишённых живых впечатлений, в силах превратить её в движущийся пень, наделённый только способностью к исполнению чёткого набора обязанностей. («И никакой личной жизни!», как сказала бы Стёпа, образ которой становился всё более трогательно-задушевным по мере отодвижения его в область воспоминаний.) И тем не менее именно «личная жизнь» подкралась к замордованной работой «сестричке» с самой неожиданной стороны. Дней через десять после прихода Лиды в госпиталь отделение реабилитации, после очередной «сортировки» и выписки, пополнилось новенькими. И надо же! В числе этих новеньких (а на деле – одеревеневших от лежания под капельницами и побледневших от спёртого воздуха палат, осунувшихся бедолаг) оказался тот самый еврейского вида солдатик, запомнившийся ей со дня своего появления в вагоне санитарного поезда. Конечно, он смахивал на тень, с великим трудом садился на постели, держась дрожащими руками за металлическую раму, и на лбу и висках у него при этом поблёскивала испарина. Но это был уже живой человек, с живыми глазами, способными на молчаливый ответ. Именно на молчаливый ответ, в отличие от других раненых, тарахтевших без умолку во время перевязки и раздачи порошков и вскоре изрядно надоевших Лиде бесконечными нехитрыми комплиментами по поводу её девичьих достоинств, а иногда и откровенным рукосуйством за тонкой ширмой процедурной. Когда она меняла своему «мальчику» (так Лида называла про себя этого особенного подопечного) повязку, скрывавшую огромный свежий рубец на правой стороне груди, он с шипением вдыхал сквозь зубы пахнущий спиртом воздух и ёжился, стыдливо отводя карие глаза, будучи не в силах справиться с досадой от мысли, что не может стойко и невозмутимо переносить эту болезненную операцию. В такие моменты Лида старалась сказать что-нибудь малозначительное, но успокоительно-душевное, и было видно, что её слова воспринимаются с благодарностью. Но так было только поначалу, пока швы ещё кровоточили от сдирания присохшей к ним марли. Молодость брала своё, силы возвращались, а боль и убийственная слабость отодвигались всё дальше, освобождая место хорошему настроению и желанию жить. И вместе с этим зазвучали незамысловатые диалоги, из которых стало ясно, что зовут парня Иосифом (Осей, если по-хорошему), что родом он из интересного крымского города Бахчисарая, где есть фонтан, известный тем, что его описал некогда сам Пушкин, и что Крым – это жемчужина, с которой не сравнится ничто на свете. На смену скучному лежанию на койке пришли прогулки по длинному коридору, на стенах которого с довоенного времени ещё кое-где сохранилась пионерская символика, а стенд «Наши маяки» теперь пестрел инструкциями относительно правил поведения на территории госпиталя, режима дня, распоряжениями администрации и вырезками из газет со сводками о положении на фронтах. Март уже был в разгаре, за окном в солнечный день слышалась капель. Сама по себе весна вселяла надежду на лучшее, а если прибавить к этому информацию «от Советского Информбюро», ставшую в последние два месяца не такой удручающей, как в первые полгода войны, то у людей, как у пациентов, так и у персонала, были достаточные основания, чтобы улыбаться и даже строить какие-то коротенькие планы. Но долговременный план у всех начинался примерно с одних и тех же слов: «Вот разобьём фашиста, и…». Иосиф, заметно посвежевший и оживившийся, стал активно помогать в столовой и прачечной. Не то чтобы кто-то требовал этого от него. Ему самому хотелось выглядеть полноценным работником, а не пассивным объектом ненавязчивой заботы госпитального штата. К тому же такая жизненная позиция давала возможность расширить весьма скромный ареал действий, которым довольствовались другие его товарищи по несчастью. Каждый день он по несколько раз находил веский предлог постучать в дверь сестринской, получить какие-нибудь мелкие указания и тут же спешил исполнить их со свойственными ему тактом и обходительностью, тем самым давая повод то кастелянше, то санитарке одобрительно покачать головой и буркнуть под нос: «Как-кой интеллигентный…». Что до Лиды, то она чуть не сразу поймала себя на мысли, что ждёт этого заветного стука в дверь, ждёт как бы случайных мимолётных встреч со всеобщим любимцем нянечек (каким Иосиф сделался вскоре после появления в отделении), причём при встрече он всякий раз норовил сказать Лиде что-нибудь приятное или просто приветливо улыбнуться. Случалось, что они вместе отправлялись по какой-нибудь хозяйственной надобности или ненадолго выходили на крыльцо подышать уже потеплевшим от солнечных лучей воздухом. И тогда появлялось несколько минут, чтобы поговорить без лишних ушей. В такие минуты Лида и узнала, что родился и вырос Иосиф в семье скромного врача-ветеринара из Бахчисарая, куда тот с женой и грудной дочкой попал, будучи вынужден бежать из Киева, чтобы спастись от петлюровских головорезов; что всегда он мечтал стать архитектором и строить для людей красивые дома. Для этого Иосиф и приехал летом сорокового в Москву и поступил в архитектурный институт. Именно оттуда он ушёл добровольцем на фронт, но не в разведку, как хотел (забраковали чуть ли не по всем мыслимым статьям, остудив настырного волонтёра прозаичной формулировкой «годен к нестроевой»), а в банальную службу снабжения действующей армии, в каковой службе люди, оказывается, и гибнут, и получают, как в его случае, тяжёлые ранения. Однако вся эта фактография возникала попутно. А вообще-то Лида видела, что её новый знакомый тоскует по дому. О чём бы они ни заговаривали в эти короткие минуты их совместных вылазок по хозяйственным нуждам, разговор всегда скатывался к одному: места, где он родился и вырос, – самые красивые на свете, а горы, с их причудливыми формами и то там то сям выдолбленными в камне древними поселениями, – это настоящая сказка, манящая какой-то не раскрытой ещё никем тайной, которую он, Иосиф, обязательно раскроет: «Вот только разобьём фашиста, и…». Она слушала парня молча и почти никогда не прерывала. Всё, что Иосиф рассказывал, порой казалось Лиде, выросшей под северным небом, выдумкой: «Как так? Груши и абрикосы, сливы и яблоки – прямо вдоль дороги! Ну ладно бы ещё в каком-нибудь саду, где специальные учёные следили бы за ними и заботились о них день и ночь… А то – вдоль дороги!». Лида, уже когда училась в Устюге на фельдшера, бывала иногда на городском рынке и видела эти диковинные фрукты на лотках у шумных и прилипчивых кавказцев. Однако, в сравнении с привычными ей огурцами и морковью, дары юга стоили непозволительно дорого, а попробовать сочные кусочки арбуза или дыни так, «за красивые глаза», было не по себе. Только раз Лида всё-таки поддалась соблазну, когда один худенький старичок-черкес в смешной войлочной шапочке, увидев, как она с грустью смотрит на гору сочной спелой черешни, просто насыпал в газетный кулёк самых крупных и красивых ягод и протянул ей со словами: «Кушай, дочка, на здоровье». С тех пор сладковатый и водянистый вкус этих ягод стал для Лиды символом тех тёплых краёв, куда никто из её родных и соседей никогда не ездил… Кажется, новый знакомый понимал, о чём Лиде думалось, когда он, видя её неподдельный интерес, живо расписывал, как восхитительны бывают летом узкие улочки Бахчисарая, зажатые между каменными заборами, густо увитыми плющом и виноградом, и как дико и весело визжат девчонки июньскими вечерами, когда какая-нибудь сдуревшая летучая мышь проскользнёт над самой головой и обдаст волосы живительным сумеречным воздухом горной долины. Но больше всего Лиде нравилось, как её добровольный помощник вспоминал, как жил с родителями и сестрой в небольшом саманном домике на тенистой улице, ведущей к колхозному рынку, как любил возиться во дворе, большая часть которого была засажена вишнёвыми и алычовыми деревьями. – Представляешь, – восторженно тараторил он, – когда я родился (это как раз в апреле было!), отец наткнулся однажды на брошенный кем-то у дороги вишнёвый кустик. Наверное, у кого-то не прижился – так и выдернули и забыли убрать из канавы. А может, просто не заметили, как обронили. Так отец пожалел его (он вообще у меня очень добрый!), принёс домой, посадил на солнечном пятачке и стал ухаживать. Все говорили, что не приживётся. А отец не слушал никого и упорно возился с ним, пока куст не ожил. Потом уже, когда я подрос, батя признался, что ему хотелось как-то отметить моё рождение. Так с тех пор и зовут у нас в семье это дерево: «Оськина вишня»! … Здесь Иосиф замолк на мгновение, а затем, закрыв глаза, мечтательно прошептал: – А ягоды какие! – И, уже вытаращив глаза, продолжал: – Ты просто не поверишь! Они какие-то очень крупные и удивительно сладкие. И ещё на вкус они отдают вишнёвой косточкой, что редко бывает. Они даже чем-то похожи на тебя: такие же чистые и прохладные, особенно когда рано утром на них ещё не высохли капли росы… Вот приедешь в гости, я познакомлю тебя со всеми и попрошу, чтобы все тебя звали Вишенкой! … Сказал и смутился так, что покраснели не только щёки, но и раковины его слегка оттопыренных ушей. А Лида смотрела в это зардевшееся, до бесконечности искреннее лицо и думала: «Почему фашисты так хотят убить всех евреев?.. Наверное, потому, что завидуют им».
Тем временем первая военная весна набирала обороты. Вот уж и март с его серыми сугробами позади, вот и первоапрельские ручьи отжурчали. В конце одного из дежурств в середине апреля, когда после ночи на посту у палаты Лида засыпала на ходу, в госпитальный коридор, подобно болиду на полночный небосвод, ворвалась… Стёпа! Да, Степанида собственной персоной! Так совпало, что у неё появился повод побывать именно здесь. Сдав с рук на руки очень важного военачальника корпусного масштаба, попавшего под артобстрел в ходе рейда на передовую и лишившегося ноги, Стёпа сразу же отыскала Лиду. … Радость вообще расцвечивает жизнь, а неожиданная радость делает контраст цветов особенно ярким. Всего час с хвостиком «старшая» 410-го гостила у Лиды, а блок новостей, выданных в характерной издевательски-едкой манере, позже ещё не раз побуждал «Лидка» улыбнуться без видимой причины. Один только рассказ о процедуре присвоения очередного офицерского звания (а Стёпа с нескрываемым удовольствием то и дело поправляла ворот со скромно поблёскивавшей эмалью парой квадратиков в новенькой петлице) довёл её благодарную слушательницу до колик в боку. Не обошлось и без чисто бабьего «зондажа»: – Между прочим, одна сорока на хвосте принесла, что у тебя тут свой фронт открылся… Да ну, не подумай чего, – спохватилась Степанида, заметив, как Лида с некоторым раздражением отвела глаза в сторону. – Очень даже правильно делаешь, девка! «Война любви не помеха», ещё при царе Горохе сказано. Вот отвоюемся, мы, эшелонские, всей оравой к тебе на свадьбу нагрянем, а уж на крестины я тебе точно распашонок преподнесу! (Говорила это, не зная, что в запасе у неё два года с небольшим: в июле сорок четвёртого Стёпа погибла, подорвавшись на мине-ловушке в только что освобождённом Минске при осмотре здания под передвижной госпиталь.) … Вскоре она уже сидела в кабине попутки, оставив Лиде замасленную банку тушёнки в качестве «проставки» по случаю получения второго «кубаря».
Это только говорят, что беда не приходит одна. Радость тоже бывает сродни пулемётной очереди: через день после визита Стёпы начальник госпиталя отреагировал-таки на Лидины мольбы о коротком отпуске, видя её сомнамбулическое состояние от череды практически непрерывных дежурств. Трёх дней хватило, чтобы побывать в родном Выползове, где Лида только и успела, что обнять близких да сходить на могилу бабушки Евстолии, схороненной без неё под Рождество. Дороги были аховыми, от Устюга до дому и обратно Лида вообще шла пешком, так что едва поспела к сроку. А поспев, узнала удручающую новость: её ненаглядный Ося (а за эти полтора месяца ежедневного, пусть и урывками, общения он стал для неё действительно «ненаглядным»), её Ося успешно прошёл врачебную комиссию и (разумеется, не без неистового натиска с его стороны) признан годным к дальнейшей службе. Одно утешало – это то, что по предписанию ему надлежало прибыть в часть, которая ещё только формировалась для отправки на фронт. Мысли о том, что какое-то время над парнем, к которому прикипела всем своим сестринским сердечком, не будут свистеть пули, Лида радовалась так, как когда-то радовалась на выпускном в училище, впервые надев простенькие мельхиоровые серёжки с рубином, точь-в-точь под цвет нового тёмно-красного платья в белый горошек. Тогда Лида, едва ли не единственный раз в жизни, почувствовала, что значит быть девушкой, к которой кавалеры, желающие пригласить её на танец, выстраиваются в очередь.
***
Расставание получилось неловким и каким-то суматошным: водитель полуторки, набитой доверху тюками с бельём, поминутно сигналил, не давая сказать им нужные слова. Поэтому они стояли друг напротив друга без слов, нещадно толкаемые санитарами с носилками и просто всеми на свете, кто не знал того, что у них в эту минуту творилось в душе. Наконец, шофёр не выдержал и категорически пригрозил уехать «без жениха, понимаешь!». Последним, что крикнул Иосиф уже из глубины крытого кузова, было: «Пиши мне, Вишенка, мы обязательно встретимся!». Они действительно встретились. В середине июля. И было что-то мистическое в этой встрече, ибо война на то и придумана, чтобы навсегда отрывать людей друг от друга, не оставляя им шанса на будущее. … Лида с захватанной амбарной книгой в руках сверяла у дверей приёмного покоя списки свежепоступивших раненых. И вдруг сквозь беспорядочную разноголосицу госпитальной толкучки услышала, как слабый, но до боли знакомый голос выкрикивает её имя. Точно – он, её Иосиф: выцветшая гимнастёрка, пилотка набекрень, из-под которой белеет не очень свежая марлевая повязка, рот, растянувшийся до самых ушей в зубастой счастливой улыбке. Уж и не помнила, как кинула списки помогавшей ей нянечке и в мгновение ока пересекла заставленный носилками двор. Помнила только, что повисла на шее милого, вдыхая как райский аромат запах пыли и пота, исходивший от него. … Этого не должно было произойти. Положение на участке фронта, куда ушёл Иосиф со своей частью, было тяжелей некуда. Нескончаемый поток раненых и увечных, увеличивавшийся с каждым днём, так и называли – «ржевские». И те, что оправились от ран и возвращались в строй, тоже были «ржевские», потому что тоже шли туда, практически все – на верную смерть. То, что в сводках сухо обозначалось как «тяжёлые, кровопролитные бои», на деле было сущим адом, в котором уцелели лишь единицы, чьи души, видно, чем-то особо приглянулись Богу, если Он решил-таки отложить встречу с ними. Наверное, так должна была думать Лида, уткнувшись лицом в посеревший от грязи ворот Иосифовой гимнастёрки. Как выяснилось, милый её уже сутки обретался в Вологде, оказавшись в распоряжении начальника тыла дивизии, для которой формировался состав с боеприпасами и обмундированием. И ведь разминулись бы, очутившись неподалёку друг от друга, если бы не задержка с подачей вагонов на станции, отсрочившая отправку транспорта до утра. Капитан, руководивший погрузкой, поначалу и слышать не хотел о том, чтобы кто-то из подчинённых отлучился «к невесте» чуть не на другой конец города, но, видя, как лицо Иосифа уподобилось совокупной маске боли группы Лаокоона, а другие бойцы расползлись по углам и закуткам пакгауза подремать (а кое-кто – и по окрестным улицам в поисках самогона), смягчился и отпустил парня до рассвета с условием, что тот к пяти утра явится «как штык» на перекличку. … У них было всего несколько часов, чтобы надышаться соседством друг друга. О том, чтобы кто-то подменил Лиду на это время, нечего было и думать: штата госпиталя и так не хватало, а вал раненых всё нарастал. Провозились вместе до сумерек: она – на приёмке, он – рядом, «на подхвате», то с носилками, то в кузове очередной машины. Лишь около полуночи, когда двор опустел и наступила тишина, Лида и Иосиф остались одни на крыльце, как несколько месяцев назад, когда впервые, накинув больничные фуфайки поверх халатов, они стояли и просто слушали мартовскую капель, боясь лишний раз взглянуть друг на друга… Так бы и промучились на ступеньках, обнявшись, до зари, если бы сестра-хозяйка, недавно овдовевшая солдатка, тихонько не сунула Лиде ключ от бельевой и не шепнула, что «матрас – наверху слева, где ветошь на подворотнички» и что до начала смены никто не придёт…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?