Текст книги "Где лучше?"
Автор книги: Федор Решетников
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Сперва все ходили скучные, оттого, что не совсем размяли свои члены. Через час женщины стали живее, скорее прежнего шли вперед к амбару и с подпрыгиваньями бежали назад. Все острили то над какой-нибудь неловкой женщиной, то над Пелагеей Прохоровной, ее дядей и братьями, о которых теперь уже все узнали, кто они такие, задирали на ссору, изощрялись в ловкости самим закидывать мешки на плечи, хохотали и старались, во что бы то ни стало, разозлить мужчин. Мало-помалу и Пелагея Прохоровна попривыкла и к ходьбе, и к ноше, и она сделалась сообщительнее; хотя ей и совестно было шутить с мужчинами, все-таки она ввернула два-три словца в отпор смотрителю, который на нее, как замечали солоноски, обратил милостивое внимание. И ей казалось весело носить соль после того, как она раз двадцать поднялась кверху; прежний страх прошел, так что она сама смеялась над своею трусостью. Одно ей не нравилось в это время – это то, что солоноски чересчур говорят нехорошие вещи… Чего-чего только они ни говорят о мужчинах, да и себя-то не очень жалеют. Такого свободного обращения, таких свободных выражений она и отроду не слыхивала в Терентьевском заводе. Правда, и там народ обращается свободно – в масленицу, на гуляньях, как, например, в троицын день, когда молодежь на горе березки хоронит, – так зато время такое, праздничное, а не рабочее. Стали попрекать Пелагею Прохоровну нехорошим житьем; Пелагея Прохоровна старалась молчать, понимая, что никаким ее оправданиям не поверят; наконец-таки, рассердили и ее, и она крикнула:
– Мало вы меня знаете, бессовестные вы эдакие!
Молодые женщины на смех подняли эти слова, а пожилые отстали.
Надоели женщинам остроты, насмешки, издеванья друг над дружкой; все начали чувствовать усталость, а отдыхать некогда: надо хоть сотню выверстать, а уж смотритель пошел обедать, значит, двенадцать часов, а всего снесено только по тридцати восьми мешков…
Затянула одна голосистая женщина на лестнице песню, песню подхватили еще три женщины – и запели все, исключая Пелагеи Прохоровны, которая не понимала этой промысловой песни про тяжелое промысловое житье, из которого выход только одна быстрая реченька, уносящая волюшку к милому дружочку, уплывшему куда-то в море-окиан, на остров хлебородный, на который бедную, несчастную рабу злые люди-лиходеи не пускают и, кроме того, ей про волюшку и об милом и думать не велят.
После того как смотритель ушел, женщины стали приставать к Горюнову, чтобы он не весил соль, на том основании, что припасный ее не перевешивает; Горюнов сперва не соглашался, но к женщинам пристали и рабочие, насыпавшие соль. Горюнов уступил и даже пять лишних крестов прибавил на стене. За это он так понравился всем женщинам, что они его превозносили до небес; Пелагее Прохоровне говорили, что дядя у нее отличнейший человек, а из девиц некоторые охотно заигрывали с его племянниками, из коих Панфилу прибавляли лишних три года, так как он на вершок только был ниже ростом Григорья.
Первая смена стала обедать, то есть есть ржаной хлеб, запивая его водой. В это время стали приходить в варницу взрослые парни. Появлению парней девицы обрадовались, потому что они теперь могли замениться ими. Парни вели себя чинно, стараясь ввернуть какое-нибудь мудреное словцо женщинам, не показывая, впрочем, вид, что оно произнесено для того, чтобы его похвалила его зазноба. Но это была вежливость вообще к дамскому полу: парни здесь не осмеливались подойти прямо каждый к своей подруге, начать с ней разговор, потому что это было неприлично, так как тут находились даже и матери нескольких девиц, и такого парня подняли бы на смех все женщины.
Пелагея Прохоровна сидела рядом с Лизаветой Елизаровной. Обе они посматривали на парней, но первая смотрела на них с любопытством, а вторая – с презрением. Пелагея Прохоровна заметила, что парни не вызываются сами носить соль, а напротив, их сами дамы вызывают.
– Поняла ли? Это наши кавалеры. Гляди, вон пятеро уж понесли, а вот те двое, што стоят – облизываются, с носом остались…
– Што так?
– Один-то с Одувановской все хороводился, да она сегодня о поленницу ушиблась… И стыда нет у человека: ведь знает, что она нездорова, пришел.
– А другой?
– Ну, тот погодит… У него губа больно толста.
И Лизавета Елизаровна с негодованием встала и пошла с Мокроносовой.
– Ох, вы, вахлаки! А еще парни прозываетесь, – сказала она Григорью Прохорычу, с неудовольствием взглянув на него.
– Собака, так собака и есть! – ответил Григорий Прохорыч.
– Осел! Нет, штобы заменить, – сказала Лизавета Елизаровна.
Григорью Прохорычу сделалось стыдно, и он, когда сестра и Ульянова подошли к нему, сам вызвался нести за Лизавету Елизаровну соль.
– Давно бы так! А ты неси за сестру, – сказала Лизавета Елизаровна Панфилу.
Мокроносову и Ульянову заменили молодые Горюновы, но Панфил сходил только два раза: больше идти у него не хватило сил; поэтому обе женщины стали чередоваться. Два парня, про которых говорила Пелагее Прохоровне Лизавета Елизаровна, долго стояли около двери варницы, как оплеванные, и молча переносили насмешки.
Один из них было попросил Лизавету Елизаровну нести за нее соль, но она ему сказала:
– Не стоишь! У меня другой есть помощник.
– Ну, погоди!.. Каков ни на есть, дам твоему помощнику.
– Не беспокойтесь, пожалуйста.
– Ноги я ему обломаю. – С этими словами парень ушел.
В одну из смен Лизавете Елизаровне пришлось идти сзади Григорья Прохорыча.
– Што, небось устал? – спросила она его.
– Ничего.
– То-то и есть! Ваше дело только хвастаться… Только и слышно от мужчин: ох, как чижало! А вот мы и бабы, да не говорим, што нам тяжело.
Григорий Прохорыч только промычал. Тем и кончился разговор в эту смену.
В другую смену женщины запели песню, им подтягивали и парни, голоса которых резко отличались от женских голосов. Лизавета Елизаровна пела немного, она часто останавливалась, прислушиваясь, поет или нет Горюнов.
– Ты што ж не поешь? Али горлу твоему тоже чижало?
– Как бы умел, запел бы…
– Ну, и парень! Чему вас в заводе-то обучали?
– У нас другие песни, на другой голос.
– Ну-ко, спой!
Горюнов не стал петь.
К вечеру стали появляться на варницах и мужчины – братья, дяди и мужья, покончившие с работами на других варницах; в числе их было шесть человек возчиков и Елизар Матвеич, который обыкновенно приезжал с кордона прямо в варницы, так как дорога до дома шла мимо промыслов.
– Дайте-ко, бабы, мы поносим, разомнем косточки, – напрашивались мужчины, бесцеремонно хватаясь за мешки. Женщины хотя и изъявляли свое неудовольствие за то, что мужчины не в свое суются дело, однако с радостью отдавали мешки и садились, говоря:
– Ох, устала!
– Не ты бы говорила, да не мы бы слушали. С самого с обеда не носила.
– Ах, ты… Сосчитай, сколько теперь-то на баб мужчин, – перекорялись женщины.
Мужчин с парнями было и теперь наполовину меньше всех женщин.
Женщины, числом девятнадцать, стали чередоваться с теми, которым некем было замениться, более прежнего острили над мужчинами и парнями, которые к вечеру уже без церемонии обращались с своими предметами, щекотя и щипля их, перекидываясь с ними любезными словцами вроде: «Матрешка толстопятая», «Офимья безголосая», – на что и им отвечали соответственными выражениями. Горюнов старший скоро заметил, что соленошение идет не так успешно, как раньше, и прибавил еще два креста по просьбе одной тридцатилетней здоровой женщины, которой он частенько отпускал каламбуры, что и смешило ее чуть не до слез. Он не обращал внимания на шалость молодежи, но когда уже невозможно было определить, кто из какой смены, а молодежь стала дурачиться больше и бегать по варнице, тогда он крикнул:
– Таскай, пока светло!
– Ставь крест! – ответили ему.
– Да я и так десять крестов лишних поставил.
– Спасибо на этом, прибавь еще десяточек.
– Кроме шуток говорю – робь! Смотритель придет – кто будет в ответе, как не я?
– На празднике угостим! Считай за нами.
Так Горюнов ничего и не мог сделать и относил всю причину беспорядков к присутствию мужчин, до которых бабы работали усердно. «Впрочем, – думал он: – мне какое дело? Они будут получать деньги, а не я», – и он подозвал племянницу.
– Ты што же села?
– А што мне идти, когда никто нейдет. Што скажут?
– Да ведь еще сотни нету… Подумай, сколько тебе придется денег. Я и так уж много лишних крестов поставил.
– Бабы! сходите раз, да и баста! – крикнула Пелагея Прохоровна.
– Смотрите, как наша-то заводчанка разохотилась! Пойдемте нето, – проговорила одна женщина.
На этот раз пошли все сорок женщин враз, отстранив мужчин; в продолжение всего хода пели.
Это был последний раз.
Припасный, несмотря на то, что в графине уже не было водки, бодро держался на ногах, и, по мере того как его пробирал хмель, становился придирчивее и ругался, по привычке, – без меры, но не от сердца. Сколько его ни просили женщины сделать прибавку в своей бумаге, он твердил одно: нельзя!
Заперев дверь амбара, припасный с рабочими сошел вниз.
Там, около варницы, собрались солоноски, около них терлись мужчины и парни. Дверь в варницу захлопнули за припасным. Там был в это время приказчик, приехавший с мешком медных денег, смотритель и Терентий Иваныч.
– Противу прошлых разов сегодня больше отнесено соли. Не видите разе, что соли осталось чуть ли не на полсуток, – говорил приказчик, указывая на полати.
– Да и я сомневаюсь. Больше восьмидесяти мешков по зимам не вынашивали, а сегодня выношено девяносто девять, – говорил смотритель.
Припасный стал считать на своей бумаге палочки. По его записке оказалось, что первая смена прошла шестьдесят девять раз, вторая – семьдесят.
– Черт вас разберет тут! Сколько же всего разов-то схожено? – кричал приказчик.
– Я сам считал! Я не мог ошибиться, – проговорил смотритель, строго смотря на Горюнова.
– А я даром сидел? – горячился припасный.
– Взятошники! Мошенники! Живодеры! – кричал приказчик.
– Помилуй, Иван Сидорыч! С чего тут взято!
– Вы думаете, надуете меня? Не-ет! – И подошедши к стене, он стер половину крестов.
– Вот, коли так! Не плутуйте потом… Подай мне свою бумагу да зовите баб, – проговорил приказчик, обращаясь к припасному и к остальным.
Когда женщины вошли в варницу, в ней уже был зажжен в фонаре сальный огарок.
– Плохо же вы, бабы, нынче работаете. Прежде по полутораста мешков вынашивали, а теперь и плата больше, а вы и пятидесяти мешков в день не можете вынести… Вольные нынче стали!!. Свободу вам дали!!.
Женщины плохо понимали слова приказчика.
– Што рты-то разинули? Сказано, всего по сорока пяти мешков вынесли.
– Не грех тебе, Иван Сидорыч, обижать! – завопили женщины.
– Ничего не знаю, так записано. Хотите получить по десяти копеек? И так уж целых три копейки делаю накладки.
Женщины было начали возражать, но приказчик прикрикнул на них и припугнул их тем, что они и этих денег не получат. Женщины согласились, ругая смотрителя и припасного.
Рассчитавшись с женщинами, приказчик приказал смотрителю непременно очистить завтра варницу от соли, сказав ему, что он завтра не будет, а он, смотритель, может сам прийти или приехать к нему за деньгами для расплаты с солоносками. Потом приказчик уехал.
– Эк, черт его принес! Я хотел сам рассчитать своими деньгами, а его сунуло… Однако ты, Горюнов, ловок приписывать! А знаешь ли ты, што стоит эта приписка? Сколько ты слупил с баб?
– Провалиться на сем месте, штобы я приписал.
– Клятвам мы, братец, не верим. Эту вину я тебе прощаю на первый раз, потому единственно, что тебе на первых порах разжиться немного не мешает.
– Назар Пантелеич…
– Не заговаривай… За тобой еще есть должишко?.. Вперед попадешься, не плачь. Спроси вон припасного, как эти дела нужно обделывать, штобы и волки были сыты, и овцы целы.
С этими словами смотритель вышел из варницы, заперев дверь.
Терентий Иваныч долго стоял в раздумье у варницы. Ни одной веселой мысли не приходило ему в голову. Жизнь казалась ему такою противною, приказчик, смотритель и припасный такими гадкими, что он готов был в эту же ночь уйти в другое место.
А солоноски, в сопровождении мужчин, с песнями выходили с промыслов в село. И далеко раздавалась их протяжная, бестолковая, невеселая песня.
VII. Терентий Горюнов и Ульянов уходят на золотые прииски
Так же начался и второй день на промыслах; только к обеду смотрителя соль была вся выношена из варницы, в которой служил Терентий Иваныч; но женщины не шли по домам, а дожидались расчета. Теперь они положительно знали, сколько каждою снесено мешков, потому что записывал сам смотритель, который, прежде чем идти домой, объявил, что каждой бабе приходится за сегодняшнюю носку по шести с половиною копеек. Женщины от нечего делать, в ожидании смотрителя, сперва хвастались тем, кто сколько из них принес вчера домой на рубахе и на загривке соли, насыпавшейся туда от мешков, кто сколько принес соли в мешковых складках; каждая старалась убедить другую, что она постоянно ворует соль, а одна девица укоряла тоже девицу, что та даже вся пропитана солью, как татарка козлятиной. Но тут не было и тени неудовольствия; говорили потому об этом, что говорить было не о чем, к тому же на промыслах без воровства нельзя жить – это даже говорит и Терентий Иваныч, который рассказал уже женщинам несколько раз про вчерашний урок, данный ему смотрителем. Наконец надоело болтать, стали бороться, а более молодые и вертлявые даже начали кататься с лестницы, как будто у них и заботы никакой не было. Но смотритель не приходил долго; женщины стали зябнуть; развлечений нет никаких. Пошли на берег; там по льду кое-где ребята катаются на коньках, на санках или просто бегают, кидаясь в то же время и снегом. Скучно и здесь, так бы и не глядел ни на что, не так, как летом. Тогда так и рвутся солоноски на берег. Усядутся они на набережных или на сходнях и начинают петь… И чем дольше сидит женщина, тем ей кажется легче, она сосредоточивается сама в себе. Нравится ей этот простор, эти бурые волны, лодки, слегка колеблемые ими; сердце у ней бьется, ноет – и ей хочется куда-то… И долго-долго тогда сидят женщины, до тех пор, пока их не привезут всех на другой берег или пока не покатает кто-нибудь в лодке.
Пришел смотритель, рассчитал женщин, а Горюнову сказал, что с понедельника нужно пустить варницу в ход; до понедельника же он будет свободен.
Горюнов попросил у него денег.
– Какие такие тебе деньги? – спросил с неудовольствием смотритель.
– Я уже восемь дней прослужил.
– Стыдился бы ты говорить-то! Ведь ты уж содрал с баб шесть целковых?
– Не стыдно тебе говорить-то это? Не знаешь ты меня…
– Еще говори спасибо, что я держу тебя… А што касается до жалованья, так ты должен помнить условие.
– Но чем же мне жить?.. Сам рассуди, я нанялся не для того, чтобы даром служить.
– Даром! Ха-ха!.. И он мне еще говорит!.. Ступай-ко, братец ты мой, домой, сходи в баню, а завтра помолись богу за наше здоровье: может, поумнее будешь.
Смотритель ушел.
– И это у человека нет совести. Ну, хорошее же я житье нашел. Двадцать пять лет по крайней мере я жил своим умом, а теперь… Нет, правду сказал Короваев, не житье здесь…
Задумался Горюнов крепко. Денег у него всего только рубль, идти в другое место нет тоже резона, потому что нужно наперед отыскать место… Идти на золотые прииски, – пожалуй, дело рискованное. Казенные прииски и прииски богатых людей ему известны; они обставлены так, что там трудно чем-нибудь поживиться, а хотя и платят за работу, то тоже и там, в глуши, начальство самоуправничает, как ему хочется, потому что, имея деньги, во всякое время может найти рабочих из беглых, ссыльных и других людей за бесценок. Остается идти на такие прииски, которые только что открываются, хозяева которых, люди неопытные в этом деле, вручают разработку мошенникам, которые только высасывают у хозяев деньги и, по нерадению своему и неумелости, доводят прииски до того, что их потом или бросают по негодности, или продают за бесценок.
– Надо разузнать об этом, во что бы то ни стало… И лишь бы попасть мне только на такой прииск, забрал бы я его в руки!..
Елизар Матвеич был дома, и когда семейство его ушло в баню, Горюнов сообщил ему свои мысли.
– И я, брат, думаю об этом уж давно. Недавно мимо меня проходил один беглый. Попросился погреться. Я впустил и стал спрашивать: не знает ли он, где жизнь лучше? Ну, конешно, он захохотал, как и я в те поры, как впервые вас встрел… Ну, он все-таки сказал: супротив, говорит, того места, где я жил, не бывать лучше! Стал я от него добиваться правды, – нельзя, говорит: сказывать не велено, потому, говорит, штука!.. Раскольники тем местом пользуются; золота, говорит, там больно много, только про то раскольники и знают. Ну, я думал, он врет, стал пытать: коли, мол, правду говоришь, зачем не жил там? Скажи да и только мне место, и говорю ему: живи, мол, ты у меня хоть сколько. Ну, он уезд сказал, а место – нет. Там, говорит, верстах в пятидесяти уже моют золото, только непорядков много. А убежал он из острога и опять туда же пробирался.
– Не махнуть ли нам туда, Елизар Матвеич?
– Махнуть!.. Легко сказать. А пойди, и до половины не дойдешь.
– Оно, правда, верст четыреста будет… Только я на твоем месте не так бы думал.
– Как же?
– А взял бы да и срубил остальной лес.
– Ну, нет! Легко срубить, а отсчитываться-то как?
– О, Елизар Матвеич! Я думаю, нечего тебя учить отсчитываться.
Скоро приятели расстались, но оба они не спали целую ночь, думая, каким бы образом им разжиться деньгами, как лучше сделать относительно семейств: оставить ли их здесь или взять с собой? У обоих только и было мысли о золотых приисках… «Шутка – работать на приисках, своими руками доставать и промывать золото! Да тогда нужно дураком, олухом быть, чтобы пропускать этот металл в чужие руки даром. Вот теперь дозволено даже крестьянам самим искать золото, за это им деньги платят, только иметь его у себя или продавать его нельзя. Вот бы тогда я стал богач; сперва бы сделался доверенным, потом записался бы в купцы…» И много-много хорошего шло в головы обоих искателей счастия; много приходило несбыточного, и много такого, что могло осуществиться при особенном счастии и при ловкости человека.
Утром, в воскресенье, в домах происходила стряпня. За неимением больших денег Степанида Власовна пекла яшные ватрушки и пирог с грибами. Пелагее же Прохоровне нечего было печь: не на что было; хотя же Степанида Власовна и предлагала ей капусты, но у нее не было муки, и она еще рано утром купила на рынке две ковриги хлеба и фунт мяса. Терентий Иваныч сидел у окна задумчиво, племянники рассуждали о бабах и часто ссорились. Все эти четыре лица, казалось, не обращали внимания друг на друга и, за исключением братьев, не относились друг к другу ни с каким вопросом и как будто тяготились друг другом. Братья еще плохо понимали жизнь; дядю считали за человека, равного себе относительно работы, и только потому, что он теперь уставщик на варнице, думали, что он должен иметь деньги и им придется работать на варницах шутя. Пелагея Прохоровна думала, что, пришедши сюда, она променяла кукушку на ястреба. Здесь она хотя и свободная женщина, зато у нее ничего нет, а приобретет ли она что-нибудь впоследствии, сказать трудно. Работа тяжелая, люди чужие, обращение у них нехорошее. И все это случилось по милости дяди и Короваева. Терентий Иваныч думал, что ему не надо бы было брать племянницу и племянников: пусть бы они жили как хотят, и пусть ищут себе счастья сами. А то завел он их в такое место, где они совсем собьются с толку, потому что люди молодые…
Зазвонили к обедне. Пелагея Прохоровна стала чесать голову. Пришла Лизавета Елизаровна.
– Ты пойдешь? – спросила она Пелагею Прохоровну.
– Чего я там забыла!
– Пойдем. У нас певчие очень хорошо поют.
– Ну уж! против городских вряд ли споют.
– У вас только и хорошо в городе, а сами… Пойдем!
– И я пойду! – сказал Терентий Иваныч.
– И я! И я! – прокричали два брата.
Через полчаса Горюновы, Пелагея Прохоровна и Лизавета Елизаровна отправились в православную церковь.
Церковь была битком набита народом; но мастеровые стояли направо, а заводские женщины и девицы налево, исключение составляли аристократки, которые стояли впереди на правой стороне, и их как будто отгораживали от рабочего класса купцы, чиновники и вообще люди высшего сельского общества. Пожилые рабочие молились усердно, можно сказать, от всей души; но молодежь промысловая, надо сказать правду, пришла сюда ради развлечения: послушать певчих, дьякона, посмотреть на девиц, на их наряды и, при случае, подмигнуть и скорчить лицо.
После обедни холостые мужчины отправились или в гости к своим невестам, на капустный или грибной пирог, или в харчевни; семейства шли отдельно, кучками, молодежь говорила незамужним дамам любезности, но из приличия не выходила, потому что в селе все семейства были на перечете и никто не хотел, чтобы про него или его дочь говорили дурно. Кто шел через рынок, тот покупал мелких кедровых орехов, но других не потчевал и сам не угощался, так как праздник состоял в том, чтобы сперва пообедать, потом поспать, потом поиграть до вечера в карты, развлекаясь, между прочим, и орехами.
Скуден был обед Горюновых. Пелагея Прохоровна и Терентий Иваныч молчали, но не молчали братья.
– У людей дак пироги, а у нас все редька да редька! – говорил Григорий Прохорыч.
– И это хорошо, – заметил дядя.
– Робишь-робишь, а поесть нечего!
– Уж молчал бы лучше! сколько ты выробил денег-то! – проговорила Пелагея Прохоровна.
– Што ты меня упрекаешь? разве я не заплачу вам! Ты своего-то Короваева упрекай, што он бросил тебя…
– Гришка! – крикнул дядя.
– Я давно Гришка!.. нечего кричать-то!
– Кабы ты был умнее, не говорил бы! – И Терентий Иваныч вышел из-за стола.
– Ты, дядя, што же? – спросила с испугом Пелагея Прохоровна.
– Я сыт…
– Да щей-то похлебай.
– Не хочу.
И Терентий Иваныч, одевшись, ушел к хозяину, но Ульянов тотчас после обеда куда-то ушел.
Сестра и оба брата доели обед молча; потом братья ушли. Пелагея Прохоровна прилегла было немного, но ей сделалось страшно скучно. Она отправилась к хозяйке, которая в это время уже лежала на печи, а дети ее, кроме Марьи, играли в карты.
– А што же братья? – спросила Лизавета Елизаровна.
– Ушли.
Но она ничего не сказала о сцене за обедом.
– Я вот прошу мамоньку, штобы вечорку нам устроить… – начала Лизавета.
– Толкуй еще! – проговорила мать с печи.
– Ну, мамонька! Люди устроивают, а нам отчего не устроить.
– Не выдумывай.
Лизавета Елизаровна дала гостье горсть орехов, и они стали играть на орехи. Пришел Григорий Прохорыч.
– Непременно куплю себе коньки! Все катаются, – сказал он.
– Голову сломишь. А угощенье принес? – спросила Лизавета Елизаровна.
– Какое?
– Невежа. А еще в городе жил. Убирайся!
Григорья Прохорыча не принимали играть.
– Дайте, нето, взаймы денег! – стал просить Григорий Прохорыч.
– Хорош мужчина; у хозяев денег просит на угощение. Степан, гони ево!
– Лизка, не дури! – проговорила с печи мать.
– Не твое дело, мамонька. Спи там.
– Дадите вы уснуть!
Мать слезла с печи и уселась тоже играть в карты; Григорий Прохорыч был принят.
Горюнов между тем вошел в одно питейное заведение, которое по случаю праздника было битком набито рабочими. Но пьяных в нем не было еще ни одного человека, потому что все пришли сюда только что после обеда покалякать или провести весело время. Хозяин заведения не был в претензии за то, что никто не брал водки, а только курил махорку. Он знал, что чем больше будет в его заведении посетителей, тем больше будет к вечеру выручки. Рабочие толковали о разных делах, обращаясь часто за подтверждением своих мнений к хозяину; двое насвистывали слегка; двое тоже слегка наигрывали на гармонике, один играл на балалайке, но никто никому не мешал, потому что если разговор касался держащего в руках гармонику, то он громко отвечал, не выпуская из рук гармоники.
– Што, говорят, Назарко тебя надул? – спросил один рабочий, обращаясь к Горюнову, когда тот вошел.
– А ты почему знаешь?
– Это не секрет. Тут, братец, шила в мешке не утаишь. Што ж ты теперь думаешь делать?
– Подожду еще неделю, тогда…
– Тогда они скажут: покорно благодарим. Задаром-де служили нашей милости…
– Хоть ты и заводской человек, а практики у тебя ни на грош нет!
– Чево ты толкуешь? Какую такую ты еще механику выдумал? – прокричал другой рабочий.
– Уговорить других: не хотим-де за эту цену робить!
– Дурак! Да он тебя прогонит. Разе мало нашего брата, што без работы шляются? Разе ныне мало развелось нищих?
– А отчего? Оттого, что мы сами плохи.
– Как?
– А так. Нету у нас согласия. Так-ту мы по отдельности тараторим, а сбери нас всех, и сало во рту застыло.
Народ загалдил.
– Коснись дело до тебя, ты первый лыжи дашь!
– Что ж, мне одному в петлю лезти? Один в поле не воин. А вот мы даже насчет платы не можем сговориться! Што сказано в положенье-то: рабочие должны выбирать старост, а где они, старосты?
– Поди-ко, сунься!
– Нет, можно бы собраться хоть сотне-другой и выбрать припасного, смотрителя…
– Што ты толкуешь, братец, – выбрать!.. Тебя еще, верно, не дирали хорошенько-то. Помнишь ли ты прошлогоднее дело?
– А кто им велел барки рубить да муку топить?
– Так и следовало!
– Вовсе не так. Собраться всем селом к управляющему и требовать платы.
Эти рассуждения продолжались еще долго, и расписывать их нет никакой надобности, потому что они решительно не приводили рабочих ни к какой цели. Дело в том, что согласия между рабочими не существовало, потому что они работали на разных варницах, принадлежащих разным господам, и жили дружно только с теми, которые работают с ними вместе и которые горой стоят за товарища. А так как на одних промыслах было несколько лучше других промыслов и требования первых были больше последних, то последние, завидуя первым, были недовольны ими, говоря, что они заботятся больше о себе, чем о товарищах, только работающих от них отдельно. Кроме этого, одни из рабочих были слишком робки; они привыкли сносить все терпеливо, и если у них спрашивали мнения, то они, наученные опытом, ничего не могли посоветовать, находя все толки бесполезными; другие старались как-нибудь подделаться к какому-нибудь мелкому начальнику из-за личной выгоды, третьи, поправившись немного выгодною женитьбою, только в своей компании были бойки. Молодежь была, конечно, смелее, ей бояться было нечего, но так как она не могла обходиться без любви, увлекалась девушками и женщинами, то и от нее, то есть от всей сельской молодежи, нечего было добиваться единодушия, если одна половина ее ревновала другую к предметам своей любви. При этом надо еще взять во внимание то, что рабочие живут в селе в нескольких улицах или порядках, носящих названия, соответственные или местности, или какой-нибудь личности, или данные какому-нибудь событию, и в них православные смешиваются с единоверцами и отчаянными раскольниками, которые только в частности заботятся о себе, о своих родных и партиях. Поэтому если бы и пришлось потребовать голоса от всех рабочих всего села, то разноголосица вышла бы большая, и у начальства недостало бы терпения выслушать мнение каждой партии, каждого промысла еще и потому, что это начальство делилось на несколько лиц, из коих каждое оберегало свой пост, защищая интересы своего хозяина, враждебно относясь к другому лицу.
Споры, как водится, прекратились за выпивкой водки по стакану. Несколько человек хотели было возобновить их, но нашлись другие разговоры – о женщинах, о том, сколько бы можно было при постоянной работе выварить соли; что можно бы было устроить варницы каменные, а не деревянные, потому что деревянные легче сгорают, отчего уменьшаются работы. Говорили о том, что можно бы было по всему берегу сделать такие же набережные, как против собора, для того, чтобы село не затопляло, а то выстроили набережную для бар, а рабочих ходить туда по вечерам не пускают, будто они невесть какие воры. Много было говорено в заведении; много было сказано хорошего, практического, до чего иному барину пришлось бы долго додумываться. В этом заведении редкий человек не был практическим человеком, приобретшим практику долголетним опытом, работою на варницах, где он развивался с детства около добывания и обработывания соли, но тем и закончивалось его умственное развитие, и он ничего уже больше не мог выдумать кроме того, что лошадей в насосах можно бы было заменить какою-нибудь машиною, как это устроено на пароходах, что если и существуют еще коноводки, большие барки, сплавляемые с солью, действующие посредством лошадей, так для того, чтобы хозяевам и их главным помощникам сберечь в свою пользу капитал. Но и эти разговоры были не больше не меньше как препровождение времени.
Терентий Иваныч не удивлялся понятливости рабочих, находя их даже развитее своих терентьевцев. Но чем больше разговаривали рабочие, тем больше Горюнову казалось, что он здесь человек лишний, так как всякому рабочему хотелось бы занять его место, и что те же рабочие издеваются над ним, потому что смотритель хочет пользоваться даровыми деньгами, назначив в уставщики человека, незнакомого с соляным делом, такого, который еще не умеет воровать.
Рабочие мало-помалу оживлялись более и более. Хотя теперь и играли уже на гармониках, как следует, но эту музыку заглушали крики рабочих, которые, начиная хмелеть, уже ругались, задирая на драку. Горюнов взял гармонику и начал играть. Он, как прежде, старался привлечь публику своей игрой, но так как он играл песни заводские, то на его игру никто и не обратил внимания. Пришлось возвратить гармонику.
– Што ж ты нас не потчуешь! – подошедши к Горюнову, сказал рослый черноволосый рабочий.
– Рад бы угостить, да не на что.
– А зачем даром служишь?
К Горюнову подошло человек шесть.
– Мы и в крепости состояли, даром-то не служили. А ты пришел, бог знает, откуда…
– Ты этим наш кредит подрываешь!
– И нам не станут платить из-за тебя, – кричали рабочие.
– Кто вам говорит, што я даром работаю? – спросил Горюнов.
– Сам ты говорил, што Назарко не дал тебе денег.
– Даст.
– Не даст, помяни меня: он не тебя одного надувает.
– А вот што: коли храбер, подем с нами теперь к нему.
– Нет, братцы, я теперь не пойду. Идти придется рекой.
– Ты нас за кого считаешь?
Начался крик. Горюнова стали бить, но в это время в заведение вошел Ульянов с мужчиной в полушубке.
– Стой!! Команду слушай! Братцы! Поберегитесь – сила! – кричал Ульянов навеселе.
Рабочие затихли и подступили к Ульянову.
– Прощайте, братцы! Прощай, моя служба!
– С ума сошел, Ульянов! – кричали рабочие.
– Глядите, как нализался! Дай-ко, Фадей, ему косуху!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?