Текст книги "Слова без музыки"
Автор книги: Филип Гласс
Жанр: Музыка и балет, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Филип Гласс
Воспоминания
Моим детям
Джулиэт и Заку
Кэмерону и Марлоу
Philip Glass
Words Without Music
A Memoir
Перевод выполнен по изданию:
Philip Glass. Words Without Music. A Memoir. New York, London: Liveright Publishing Corporation, W. W. Norton & Company, 2015
Издательство благодарит Andrew Nurnberg Literary Agency за содействие в приобретении прав
Фотография на авантитуле: philipglass.com
© Philip Glass, 2015
© С. В. Силакова, перевод, 2017
© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2021
© Издательство Ивана Лимбаха, 2021
* * *
Вступление
– Поедешь в Нью-Йорк учиться музыке – закончишь, как твой дядя Генри: всю жизнь будешь мотаться по чужим городам и ночевать по гостиницам.
Так сказала, узнав о моих планах, моя мать Ида Гласс, когда весной 1957-го мы сидели за кухонным столом в родительском доме в Балтиморе. Я только что вернулся сюда с дипломом Чикагского университета.
Дядя Генри – курильщик сигар, боксер в «весе петуха», изъяснявшийся с сильным бруклинским акцентом, – был мужем тети Марселы, маминой сестры, сбежавшей из Балтимора за одно поколение до меня. А главное, дядя Генри был перкуссионистом. Вскоре после окончания Первой мировой войны он бросил зубоврачебный колледж и подался в странствующие музыканты. Примерно полвека колесил по всей стране в одиночку или в составе эстрадных оркестров, выступая преимущественно в театрах-варьете и пансионатах. Под старость играл в отелях в Кэтскиллских горах – в «Поясе борща»[1]1
«Пояс борща» (или «Еврейские Альпы») – неофициальное прозвище летних курортов в штате Нью-Йорк, которые с 20-х по 70-е годы XX века были любимым местом отдыха нью-йоркских евреев. В США борщ ассоциировался с иммигрантами из Восточной Европы. Здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть], как тогда прозвали эту местность (да и теперь иногда зовут). Весной 1957-го, пока я строил планы на будущее, дядя Генри наверняка выступал в каком-нибудь из этих отелей (могу поклясться, в «Гроссингерзе»).
Так или иначе, дядя Генри был мне симпатичен, я считал его отличным человеком. А перспектива «мотаться по чужим городам и ночевать по гостиницам» меня, признаюсь честно, ничуть не пугала. Скорее, неодолимо влекла: наполнить всю жизнь музыкой и путешествиями! Одна мысль об этом окрыляла. И что же: спустя несколько десятков лет оказалось, что моя мать как в воду глядела. Эту книгу я начинаю писать в дороге: направляюсь из Сиднея в Париж со заездами в Лос-Анджелес и Нью-Йорк (и концертами во всех точках маршрута). Конечно, моя биография не сводится к перемещениям в пространстве и ночевкам в гостиницах, но в моей жизни им отведено значительное место.
Ида Гласс всегда отличалась проницательностью.
К моменту, когда состоялся тот разговор, я, молодой, безрассудный и любопытный, обуреваемый множеством планов, уже давно занимался тем, что стало делом всей моей жизни. В шесть лет я начал играть на скрипке, в восемь – на флейте и фортепиано, в пятнадцать – сочинять музыку, а теперь, закончив университет, нетерпеливо рвался в «реальную жизнь», которая, как я знал наперед, будет связана с музыкой. К музыке меня тянуло сызмальства, я чувствовал, что это «мое», знал, что весь мой жизненный путь ведет меня к ней.
В семье Глассов и до меня были музыканты, но большинство родни полагало, что музыканты вращаются в каком-то не вполне добропорядочном мире, а образованный человек не станет связывать свою жизнь с музыкой. В те времена исполнение музыки оплачивалось невысоко. А всю жизнь петь по ресторанам – несолидное, как тогда считалось, занятие. Родителям казалось, что на поприще, которое я выбрал, ничто не оградит меня от удела ресторанного певца. Им и в голову не приходило, будто я могу стать кем-то вроде Вана Клиберна, – нет, они думали, что я повторю судьбу дяди Генри. По-моему, они не имели даже отдаленного представления о высшем музыкальном образовании.
– Я несколько лет думал, – сказал я, – и понял: именно этим я хочу заняться.
Честно говоря, мама отлично знала мою натуру: я был целеустремленным юношей. Если говорил: «Я это сделаю», – то просто шел и делал. Мать знала, что я не восприму ее возражения всерьез, но сочла, что высказать их вслух – ее долг. Мы оба заранее знали, что ее слова никак не повлияют на мое решение.
На следующий день я поехал автобусом в Нью-Йорк, который уже несколько десятилетий был столицей культуры, финансов и предприимчивости, чтобы попытаться поступить в Джульярдскую высшую школу[2]2
Джульярдская школа – одно из крупнейших в США высших учебных заведений в области искусства и музыки.
[Закрыть]. Но… вышла заминка. К тому времени я был автором нескольких опусов и неплохим флейтистом, но ни в сочинении музыки, ни в игре на флейте не преуспел настолько, чтобы заслужить место в этом учебном заведении.
Тем не менее я пошел на прослушивание на факультет деревянных духовых. Экзаменационная комиссия состояла из трех преподавателей с трех отделений: флейты, кларнета и фагота. Я сыграл перед ними, и один из экзаменаторов выказал себя великим прозорливцем. Он благожелательно спросил: «Мистер Гласс, а вы действительно хотите стать флейтистом?»
Понимаете, я сыграл не очень хорошо. Флейтой я владел, но во мне не чувствовалось энтузиазма, без которого успех недостижим.
– Ну-у, вообще-то… – сказал я, – я хочу стать композитором.
– Вот видите! Вам стоило бы экзаменоваться по композиции.
– Мне кажется, я к этому пока не готов, – ответил я.
Я сознался, что сочинил несколько вещиц, но отказался их показывать. Я и сам знал, что в этих первых пробах пера нет ничего интересного.
– А приезжайте-ка сюда осенью и запишитесь в нашу школу на отделение дополнительного образования, – посоветовал профессор. – Там читают теорию музыки и композицию. Поработаете какое-то время над своими сочинениями, а затем, на их основе, будет принято решение, возьмут ли вас на отделение композиции.
Отделение дополнительного образования (или просто Дополнительное) считалось «образовательной программой для взрослых». Им руководил блестящий преподаватель Стэнли Вулф, сам талантливый композитор. Было решено: в течение года я подготовлюсь к серьезной попытке попасть на отделение композиции, после чего моим произведениям дадут оценку, а мое заявление о приеме в Джульярд – рассмотрят. Естественно, именно такой шанс я и искал. Я поблагодарил за совет и в точности последовал ему.
Но для начала передо мной встал «материальный вопрос». Чтобы приступить к учебе, требовались деньги. Правда, я рассчитывал, что, немного освоившись в Джульярде, найду какой-нибудь приработок. А пока я вернулся домой на автобусе компании «Грейхаунд» и устроился на самую лучшую работу в окрестностях – на завод «Бетлехем Стил» в Спарроуз-Пойнте, штат Мэриленд. Это был типичный рудимент промышленности начала XX века: оборудование успело сильно устареть и износиться. Поскольку я умел читать, писать и считать (что в те времена было редкостью среди работников «Бетлехем Стил»), меня определили в «весовщики». Это значило, что я, управляя краном, взвешивал огромные емкости с гвоздями и вел дотошный учет всей продукции нашего цеха. К сентябрю я скопил тысячу двести долларов с гаком: неплохие деньги по меркам 1957 года. Осенью я снова приехал в Нью-Йорк и записался на курс композиции к Стэнли Вулфу.
Но прежде чем углубляться в детали моих первых лет в Нью-Йорке конца 50-х, я должен заполнить несколько лакун в своей биографии.
Часть первая
Балтимор
Я – младший из троих детей Бена и Иды Гласс. Сначала родилась моя сестра Шеппи, потом – мой брат Марти, а потом – я.
Моя мать, привлекательная брюнетка, всегда выглядела опрятно. Вначале она была учительницей английского языка и литературы, а затем сделалась библиотекарем в школе, где позднее, с 1950 года, учился и я. Школа называлась Балтиморский Городской Колледж (в действительности это была государственная школа третьей ступени).
Ида была нестандартной матерью. Родилась она в 1905 году, и ее можно было бы резонно назвать одной из «первых ласточек» феминистского движения, хотя сама она никогда не причислила бы себя к феминисткам. Проблему неравноправия полов в нашем обществе Ида осознала самостоятельно, благодаря собственному интеллекту и проницательности. Когда она занялась самообразованием и побольше узнала о мире, ее перестала удовлетворять традиционная роль женщины в Америке – пресловутая триада «Küche, Kirche, Kinder» («кухня, церковь, дети»), позаимствованная из старой Германии. Ида не только осознала, что «образование – огромная ценность», – но и восприняла эту мысль как руководство к действию. В результате она намного превзошла по образованности всю нашу родню. Часть своей зарплаты она тратила на дальнейшую учебу: окончила магистратуру, писала диссертацию. Когда мне исполнилось шесть лет (а Марти и Шеппи было, соответственно, семь и восемь), у нас в семье установился новый обычай: все трое детей на целых два месяца отправлялись в летний лагерь, а Ида – куда-нибудь учиться. Насколько я помню, она ездила то в Швейцарию, то в другие американские города. Один раз привезла нам всем швейцарские наручные часы. Наверно, недорогие (мои, во всяком случае, продержались недолго), но мы ликовали. Марти и я могли бесконечно сравнивать наши часы: чьи лучше?
Когда мама уезжала на учебу, отец один управлялся в своем магазине грампластинок «Дженерал радио», который находился в центре Балтимора, в доме номер 3 по Саут-Говард-стрит. Отец любил в маме эту тягу к независимости и поощрял ее начинания.
Мой отец Бен родился в 1909 году. Работать пошел лет в семнадцать-восемнадцать, в компанию «Пеп бойз», которая специализируется на запчастях и автосервисе. Он ездил в Новую Англию и открывал новые магазины. Самоучкой освоил профессию автомеханика, успешно чинил автомобили. Позднее, вернувшись в Балтимор, открыл собственное дело – автосервис; а когда в автомобилях появились встроенные радиоприемники, они, естественно, начали ломаться, и Бен принялся чинить не только автомобили, но и эти приемники. Спустя некоторое время ему наскучило иметь дело с автомобилями, и он сосредоточился на радиоприемниках, а потом заодно взялся торговать грампластинками. Мало-помалу музыкальный магазин потеснил радиомастерскую. Вначале пластинкам отводилось всего шесть-восемь квадратных футов в первом зале, но в итоге они заняли тридцать футов и расползлись по другим помещениям, потому что торговля шла все бойчее. В конце концов ремонтная мастерская съежилась до одного-единственного стола в подсобке, где трудились Бен и наемный мастер Джон.
Мой отец был настоящей горой мускулов: рост пять футов десять дюймов, вес – сто восемьдесят фунтов. Волосы у него были темные, внешность мужественного красавца, натура многогранная: нежное сердце сочеталось в нем с ершистостью и ухватками бизнесмена, который «сделал себя сам». Нежность проявлялась в его заботе о детях – не только о своих, но и о чужих. Если какая-то семья в округе оставалась без отца, Бен навещал этих детей, тратил на них свое время: столько времени, что мой кузен Айра Гласс долго думал, что Бен – его родной дедушка. Когда дед Айры куда-нибудь уезжал, Бен шел к ним домой и брал на себя функцию дедушки. Для очень многих детей из нашего многочисленного клана Бен был попросту «дядей Бенни».
Благодаря ершистости Бен мог держать магазин пластинок в центре Балтимора близ набережной – в районе с низкой арендной платой, где еврейские кулинарии соседствовали с бурлеск-клубами. Район был неспокойный, но неприятности обходили Бена стороной. Он мог разделаться с любым, кто пригрозил бы ему или его магазину: просто стер бы обидчика в порошок. Так оно действительно и было.
Бен два раза служил в морской пехоте: в 20-е годы был откомандирован в Санто-Доминго (большинство американцев даже не помнит, что мы когда-то оккупировали Доминиканскую республику[3]3
Имеется в виду оккупация Доминиканской республики войсками США с 1916 по 1924 год.
[Закрыть]), а во время Второй мировой войны, будучи уже в солидном для морпеха возрасте (в этот род войск брали только до сорока лет), отправился в учебный лагерь. В морской пехоте он прошел суровую выучку и старался научить нас с Марти самообороне в чрезвычайных обстоятельствах. Однажды рассказал нам, как уличные грабители протянули проволоку через тротуар на Саут-Говард-стрит рядом с его магазином.
– Вот послушайте, что случилось, – начал свой рассказ Бен. – Однажды вечером я закрыл магазин и вышел на улицу. Примерно в полдесятого вечера. Я споткнулся о проволоку, растянулся на асфальте и сразу сообразил, в чем штука.
– И что ты тогда сделал? – спросили мы.
– Выждал, пока подойдут.
Когда грабители приблизились, он схватил обоих за шкирку и хорошенько отдубасил.
Это «выждал» Бен произнес с такой интонацией, что мы с Марти поняли: «Он был наготове». И верно, Бен был готов ко всему. Там, где продаются книги или пластинки, вечно ошиваются нечистые на руку люди. Вы удивитесь, сколько всего можно засунуть за пояс или за пазуху. Во времена, о которых я рассказываю, грампластинки были большими и тяжелыми, но воришки умудрялись упрятать под рубашку даже такие громадины. Отец велел нам с Марти: «Заметите, что кто-то это проделывает, – скажите мне».
– Увидите, как кто-нибудь ворует, – втолковывал нам Бен, – как он что-нибудь берет и засовывает под одежду, просто зовите меня.
Но мы его не звали, ведь стоило ему кого-нибудь застукать… В общем, Бен выводил вора на улицу и избивал до потери сознания. Не видел смысла в том, чтобы вызывать полицию. Не видел смысла в том, чтобы разъяснять ворам нормы ответственности перед обществом. А просто хотел отвадить воров от своего магазина, и они к нам действительно больше не совались. Но если тебе, его сыну, хоть раз довелось увидеть, как Бен обходится с ворами, тебе ни капли не хотелось посмотреть на это снова. Отчетливо помню, как прямо у меня на глазах один парень взял пластинку и засунул ее за пояс, а я дал ему уйти. Если б я поднял тревогу, мне было бы невыносимо смотреть на последствия.
Бен, прирожденный бизнесмен, трудился с девяти утра до девяти вечера. Однажды, когда я был совсем маленький, я его спросил: «Папа, как ты не устаешь все время работать в магазине?»
– Кроме этого магазина, у меня ничего нет, – ответил он. – И я хочу с этим единственным магазином преуспеть в жизни насколько смогу.
– Как это?
– Я хочу выяснить, сколько денег сумею заработать. Когда дела идут на лад, у меня душа поет.
Так все и было. Работал он без устали и в конце концов прекрасно наладил бизнес.
Бен был типичным представителем поколения, которое не получило высшего образования. Я даже не знаю, закончил ли он среднюю школу. Он был из тех ребят, которые в определенном возрасте просто шли работать. Правда, оба его брата выучились на врачей, но он к дальнейшей учебе не стремился. В детстве он и его братья продавали газеты на балтиморских перекрестках. Тогда им было, наверно, лет по двенадцать-тринадцать. И вот стоят они с газетами, а заодно играют в шахматы вслепую – то есть без доски. Или в шашки, что, кстати, труднее. При игре в шахматы вслепую ты, по крайней мере, знаешь, какие у тебя фигуры. В шашках вслепую труднее вообразить себе доску, потому что все шашки одинаковы – только одни белые, а другие черные.
Отец и меня научил играть в шахматы вслепую. Едем с ним куда-нибудь на машине, и он говорит: «е-два-е-четыре», а я – «е-два-е-четыре». Он – «цэ-два-цэ-три», и я тоже – «цэ-два-цэ-три». Так мы вместе прорабатывали шахматную партию, и я научился наглядно представлять себе фигуры на доске. Тогда мне было, наверно, лет семь-восемь, но я уже это освоил. Спустя много лет, попробовав поупражняться в визуализации, я обнаружил, что развил в себе эту способность еще в детстве. В некоторых эзотерических традициях, которые я практиковал, упражнения на визуализацию – обычное дело. Они призваны в том числе развить твой мысленный взор, научить тебя явственно представлять себе все, что угодно. Оказалось, многие люди вообще не в силах ничего увидеть мысленным взором, но я начинал видеть сразу, и для меня это было большим подспорьем; при медитации на некий образ в традиции тибетского буддизма я начинал видеть глаза божества, его руки, предметы в его руках: видел во всех подробностях. Многие мои друзья говорили, что визуализация идет у них туго, а я обнаружил, что никаких трудностей не испытываю. «Что мне помогает?» – спросил я себя… И припомнил наши шахматные партии.
Во время Второй мировой войны все мои родственники мужского пола служили в армии. Когда Америка вступила в войну, мне было неполных пять лет. В военные годы никто из наших мужчин не находился в Балтиморе. Мама целый день проводила в школе, а нам по утрам помогала одеться няня Мод. Она была нам как родная, потому что посвящала нам массу времени. Вернувшись из школы, мама готовила ужин, а потом ехала в центр и там до девяти вечера работала в нашем магазине. Все эти годы, пока отец служил в армии, Ида заведовала магазином. Работая в школе на полной ставке, посвящала ему вечерние часы; а когда в школе были выходные и каникулы, отправлялась в магазин с утра. Днем ей помогали подчиненные, но по вечерам она самолично относила деньги в банк. В магазине появлялась каждый день, а значит, актив и пассив в балансе должны были сходиться. Ида старалась, чтобы пластинки раскупались получше. В этом она разбиралась не так хорошо, как Бен, но знала, что́ обязательно надо предпринять для оживления спроса. Так работала не только Ида, но и другие женщины. Если задуматься, то движение за женскую эмансипацию зародилось, пожалуй, в годы Второй мировой, когда рабочих рук не хватало и женщины пришли во многие профессии, которые прежде были сугубо мужскими. Демобилизовавшись, мужчины обнаружили, что их жены теперь работают, причем очень многие женщины не пожелали снова стать домохозяйками.
После войны, примерно в 1946-м, когда в розничной продаже появились первые телевизоры, Бен выписал по почте набор «Телевизор своими руками». Он собрал собственный телевизор и взялся ремонтировать чужие. И справлялся прекрасно. Родители считали, что нам с Марти тоже нужно обучиться ремонту телевизоров, и мы кое-что освоили, но, по-моему, не достигли в этом совершенства. Мотивация у нас была слабовата – не то что у отца. Первое время до нашего дома доходил только телевизионный сигнал из Вашингтона. Оттуда транслировали испытательную таблицу. Было много помех, которые мы называли «снегом». Но очень скоро начались трансляции футбола, матчей профессиональных команд. Шли они днем по воскресеньям. Примерно в 47-м или 48-м возникла необходимость в новых передачах, и тогда люди, которых позднее нарекли телепродюсерами, стали ходить по школам в поисках маленьких музыкантов. Часто концерты транслировали в прямом эфире прямо из школ. Так что лет в десять-одиннадцать я попал в телевизор – сыграл на флейте, которую начал осваивать несколькими годами раньше.
Все мы – Шеппи, Марти и я – учились музыке сызмальства. Шеппи и Марти раз в неделю занимались фортепиано с учительницей, ходившей по домам, но я выбрал флейту. До этого я недолго (два или три года) ходил в частную школу. С шести лет в начальной школе (называется она «школа Парк») я учился играть на скрипке на групповых уроках. Но почему-то скрипка у меня, как говорится, «не пошла». Странно думать об этом теперь, после того как я столько написал для струнных инструментов: соло и квартеты, сонаты и симфонии…
Так или иначе, я помню, что у одного мальчика, который учился в нашей школе на класс старше меня, была флейта. Мне казалось, что это самый красивый инструмент из всех, которые я успел увидеть и услышать. Научиться играть на флейте мне хотелось больше всего на свете. Я попробовал… и играл на ней до тридцати лет. Собственно, даже на своих первых профессиональных концертах я играл не только на клавишных, но и на флейте.
Вскоре я узнал, что если принести флейту в школу, то после уроков придется прорываться домой с боем. В те времена дети друг друга подкалывали: «Эй, а на кожаной флейте поиграть не хочешь?» Это считалось верхом остроумия. «Кожаная флейта» – обхохочешься! Мальчики, обитавшие в домиках-«односемейках» на северо-западе Балтимора, старались создать себе имидж настоящих мачо и страшно боялись, что их примут за педиков. Они до ужаса боялись всего, что казалось им «девчачьим», а флейта в их понимании была женским инструментом. Почему? Потому что она длинная и в нее надо дуть, что ли? Кретинский взгляд на жизнь через призму пошлости.
Мой брат в буквальном смысле организовывал драки. Говорил мне: «Ну ладно, встречаемся вон там, дерешься с тем-то». Вот забавно: меня ведь держали за слабака. Теперь, задним числом, я понимаю, что брат сослужил мне тогда добрую службу. Он сказал: «А может, подерешься с этим парнем? Просто покажи ему, чего ты стоишь». И мы отправились в парк, я врезал своему противнику по первое число, инцидент был исчерпан. Тот парнишка не особенно рвался со мной драться. Я был чуть ниже ростом, но знал: я его по асфальту размажу. И мне это удалось, а как – сам не пойму, потому что я вообще не умел драться. Но я просто стиснул кулаки и задал ему трепку. В конце концов меня оттащили от него силой. Случилось это, когда мне было, наверно, лет девять. А может, десять. Я не был отчаянным храбрецом, не любил драк, но тогда почувствовал: меня приперли к стенке, хочешь не хочешь – надо давать отпор. Будь тот парень хоть шесть футов ростом, я все равно разделал бы его под орех. После этого больше никто и никогда не подкалывал меня насчет флейты.
* * *
В 1945 году, когда папа демобилизовался и вернулся домой, наша семья переехала из центра в район, застроенный домиками на одну или две семьи. Наш дом стоял на Либерти-роуд, по которой раньше ходил трамвай номер 22. Как минимум в течение шести лет, пока в 1952-м я не уехал учиться в Чикагский университет, «двадцать второй» играл в моей жизни важную роль. Родители разрешили мне учиться игре на флейте, но в нашем районе учителей не нашлось. Однако «двадцать второй» шел в центр, до самой Маунт-Вернон-плейс с памятником Вашингтону, который стоит лицом к Консерватории Пибоди. В трамвае были желтые плетеные кресла, как правило грязные. Обслуживали его двое: вагоновожатый сидел в кабине, кондуктор собирал деньги за проезд – по десять или двенадцать центов. Не припомню, за деньги я ездил или бесплатно: тогда мне еще не было двенадцати.
На пятом этаже в Консерватории Пибоди был длинный коридор. По обе стороны – двери репетиционных, в коридоре у дверей – скамьи. Я присаживался и ждал преподавателя. На приготовительном отделении в Пибоди не было преподавателя игры на флейте, поэтому меня приняли в консерваторию, и со мной занимался Бриттон Джонсон, в то время «первая флейта» Балтиморского симфонического оркестра. Он был прекрасным преподавателем, а сам в свое время учился у Уильяма Кинкейда, «первой флейты» Филадельфийского оркестра и, на мой взгляд, одного из величайших флейтистов всех времен. В общем, как флейтист я обладаю просто аристократической родословной.
Джонсон (в наше время существует музыкальная премия его имени) был кругленький – весил, самое малое, двести фунтов – но невысокий. Не знаю точно, сколько ему тогда было лет: может быть, сорок или все пятьдесят. Когда я поступил к нему учиться, его талант был в полном расцвете. Он относился ко мне с большой симпатией. Хвалил, говорил, что у меня идеальный амбюшор (то есть мои губы буквально созданы для флейты). Но в то же время он знал, что флейтистом мне не быть. Понятия не имею, как он догадался, могу лишь предположить: он думал, что для моих небогатых родителей разрешить сыну стать музыкантом – недостижимая роскошь, и мой талант, блестящий или не очень, никогда не разовьется по-настоящему.
Что ж, он оказался прав: по-настоящему хорошим флейтистом я так и не сделался. Не знаю, узнал ли Джонсон, как сложилась моя судьба. Вряд ли. А если все-таки узнал, наверно, подивился. Джонсон правильно догадывался, что в семье на меня давили: все настойчиво подталкивали меня к совершенно другому поприщу. Но в конечном итоге предположения Джонсона не сбылись: я вовсе не собирался поддаваться нажиму.
Вообще-то, я хотел учиться и на флейте, и на фортепиано. А Ида и Бен, хоть и не одобряли профессию музыканта, считали уроки музыки неотъемлемой частью всесторонней образованности. Вот только с деньгами у моих родителей было не очень хорошо. Собственно, мамина зарплата в школе превышала папин доход от магазина. И все же, хотя семейный бюджет был невелик, оплата образования считалась одной из первоочередных родительских обязанностей, и потому нас учили музыке. Но наша семья могла раскошелиться только на одного учителя для каждого ребенка, вот мне и пришлось ограничиться флейтой.
Это обстоятельство меня не останавливало: когда к брату приходила учительница музыки, я тихо усаживался рядом и с неотрывным вниманием следил за уроком. Едва занятие кончалось и учительница уходила, я мчался к пианино (которое вскоре после переезда в 1945 году чудесным образом появилось в нашем новом доме) и играл все, что было задано брату. Марти, естественно, ужасно досадовал, ведь я играл лучше него. Он был убежден, что я «ворую» его уроки. И был прав. В гостиную, где стояло пианино, я действительно заявлялся, чтобы «своровать» урок. Марти спихивал меня с табурета и начинал гонять по комнате, отвешивая подзатыльники. Но я считал, что дешево отделался: за урок музыки я был готов платить и дороже.
Задним числом мне кажется весьма примечательным то, что в возрасте восьми лет я, пообедав дома, раз в неделю ехал без сопровождения на трамвае в центр Балтимора, а после часового урока садился на тот же «двадцать второй» и, уже в сумерках, возвращался домой. Сходил на остановке «Хиллсайд-роуд» и пускался бежать. Старался поскорее проскочить шесть кварталов от остановки до дома, потому что дико боялся темноты. Однако хотя мне и мерещились призраки и мертвецы, ни у кого – ни у меня, ни у родителей, ни у моих учителей – и в мыслях не было, что мне стоит опасаться каких-то живых, реальных монстров. Впрочем, в Балтиморе 1945 года таких и не водилось. Вдобавок все трамвайные кондукторы скоро начали узнавать меня в лицо и усаживали вперед, рядом со своим местом.
Позднее мне разрешили брать дополнительные уроки, и днем по субботам я учился у Харта, «первой перкуссии» Балтиморского симфонического оркестра. Занятия были не индивидуальные, а групповые, для шести-восьми детей. С особым удовольствием я играл на литаврах. Сегодня я охотно пишу музыку для ударных. Но одновременно мы обучались классическому чтению с листа и выполняли упражнения на тренировку слуха, а все это я ненавидел без малейших объективных причин. Позднее, уже будучи взрослым человеком и даже опытным музыкантом, я осознал, что слышу музыку как-то странно. В чем эта странность, до сих пор не могу сформулировать. Наверно, у меня было что-то не то со слухом, какое-то… гм… редкое явление. Великая преподавательница Надя Буланже, у которой я два года с лишним учился в Париже, неустанно составляла для меня упражнения на развитие «слуха». И наверно, в результате проблема была устранена, хотя я так и не понял, в чем она состояла. А теперь уже некого спросить.
* * *
Лет в двенадцать Марти, а затем и я начали работать в магазине. Нам поручалось разбивать вдребезги – серьезно, разбивать – грампластинки на 78 оборотов, чтобы Бен мог получить «страховую премию за возврат», которая тогда полагалась. В конце 40-х крупные фирмы звукозаписи платили розничным торговцам примерно по десять центов за пластинку, поврежденную при доставке в магазин, да и, строго говоря, по любой другой причине. Чтобы получить деньги, разбитые пластинки следовало рассортировать по фирмам-производителям. А главное, расшибить пластинку так, чтобы этикетка не пострадала. Отец вручал нам с Марти для уничтожения целые коробки неходовых пластинок. Кстати, не все они накапливались именно в папином магазине «Дженерал радио». Бен затеял дополнительный бизнес – скупал неликвиды в других магазинчиках по всему Мэриленду, Вирджинии и Западной Вирджинии. Насколько я помню, за эти совершенно целые, но не нашедшие своего покупателя пластинки он платил по пять центов штука. Мы с Марти их разбивали, раскладывали по разным коробкам: в одну пластинки производства «Ар-си-эй», в другую – продукцию «Декки», или «Блю ноут», или «Коламбиа», а производители забирали их у Бена, выплачивая ему по десять центов. Так Бен удваивал вложенные деньги, а нам давал полезное и приятное занятие. Мы с Марти почти все время проводили в полуподвале магазина: то сортировали пластинки, то разбивали их, то шли к мастеру Джону: проверяли радиолампы, пытались внести свой посильный вклад в починку тогдашних ламповых приемников.
Среди покупателей были и любители «хилбилли»[4]4
Хилбилли – разновидность музыки кантри, характерная для горных районов на юге США.
[Закрыть], как мы называли этот стиль. Бен рекламировал свой магазин на радиостанциях Западной Вирджинии, вещавших в Аппалачах, и покупатели присылали ему заявки, а он высылал им пластинки наложенным платежом. Не думаю, что народная музыка Аппалачей ему особенно нравилась, но он в ней разбирался, стал разбираться и я.
Однажды, когда мы с Марти были еще совсем юны, отец открыл дополнительную торговую точку в афроамериканской части Балтимора, и мы с братом все лето продавали музыку в стиле ритм-энд-блюз ребятам ненамного старше нас. Я переслушал всю поп-музыку, которая тогда выходила. Она нравилась мне своей живостью, изобретательностью и юмором тоже. Позднее, в середине 50-х, когда появились Бадди Холли и тому подобные музыканты, мне показалось, что они играют этакую аппалачскую музыку, переделанную в духе раннего рок-н-ролла. По-моему, корни их музыки действительно в Аппалачах. Они перекладывали на бас-гитары музыку, сочиненную для банджо, выстраивали басовые линии и стучали на барабанах оф-бит, и меня восхищало, сколько во всем этом необузданной энергии.
Мы с братом занимали одну комнату. У нас был встроенный шкаф, где висела наша одежда, и две кровати, разделенные маленьким туалетным столиком. Окно комнаты выходило на лестницу, которая вела на второй этаж нашего дуплекса. По вечерам мы могли легко выскользнуть из дома. И, заслышав с улицы колокольчик мороженщика, тайком выбегали купить эскимо «Гуд Хьюмор». Когда чуть подросли, стали озорничать. У одного мальчика из нашей компании было пневматическое ружье, и мы стреляли по фонарям в проулках. А потом тихонько прокрадывались назад в свою комнату. По-моему, нас ни разу не застукали.
Сестра Шеппи дружила с ребятами постарше, а в определенном возрасте кажется, будто между двенадцатилетними и десятилетними – целая пропасть: когда мы ходили в школу средней ступени, Шеппи уже была старшеклассницей. Вдобавок родители оберегали Шеппи гораздо больше, чем нас с Марти, и гораздо внимательнее надзирали за ее жизнью. В отличие от нас, она все время училась в частных школах, и у нее был свой круг друзей, не совпадавший с нашим. Потом она и вовсе уехала – поступила в Бринморский колледж.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?