Текст книги "Слова без музыки"
Автор книги: Филип Гласс
Жанр: Музыка и балет, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Летом, когда мы отдыхали в квакерском лагере в Мэне, я видел Шеппи чаще, чем во время учебного года. Вообще-то, это был не обычный лагерь с коттеджами, а большой старый особняк с шестью или восемью спальнями. В лагерь брали с двенадцати до восемнадцати лет, я был одним из самых младших. Вожатых не было: за нами просто присматривали три-четыре немолодых квакерши, так что мы жили, словно в большой семье. Играли в теннис, катались на лодках, а каждый четверг отправлялись на танцы в клуб «Национальной ложи»[5]5
«Национальная ложа покровителей сельского хозяйства» – организация американских фермеров, основанная в 1867 году.
[Закрыть].
В нашей начальной школе несколько учителей были квакеры. Ида их обожала, поскольку у нее самой были друзья-квакеры, имевшие отношение к сфере образования. Разумеется, они были пацифисты и серьезно относились к долгу гражданина перед обществом. Насколько помню, сам я никогда не бывал на собраниях квакеров, но кое-что знал об их убеждениях и всегда симпатизировал – как Ида с Беном – их идеям. Они исповедовали принципы социальной ответственности и «чувства локтя» в отношении всего мира.
Принципы квакеров созвучны мыслям, которые вызрели в моем сознании впоследствии. Мне никогда не хотелось стать квакером, но обоих своих детей я отдал в квакерскую школу – «Семинарию друзей»[6]6
Друзья – самоназвание квакеров.
[Закрыть] на 15-й улице в районе Второй авеню. Мне импонировало, что у квакеров есть подлинная философия жизни, труда и духовности. Принципы, которые стали основой моих взглядов: ответственность человека перед обществом, преобразование общества ненасильственными средствами, – я почерпнул у квакеров. Когда реальная жизнь человека отражает подобные принципы, его поступки автоматически начинают работать на коллективное благо.
Если ты рос в Балтиморе в 40-е годы, то каждую субботу непременно отправлялся в кино. Мы смотрели по два художественных фильма подряд, анонсы и кинохронику. Именно в кинозале мы узнавали о войне. Я, восьмилетний, отчетливо запомнил, как после разгрома немцев американские солдаты вошли в концлагеря. Кадры, отснятые этими солдатами, демонстрировались в кинотеатрах по всем штатам. Никому и в голову не приходило, что эти материалы следует, так сказать, профильтровать, не было никаких предупреждений типа «Впечатлительным людям просмотр фильма не рекомендуется». Смотришь кино – и видишь груды человеческих костей. Видишь черепа. Видишь то, что увидели солдаты, войдя в ворота концлагерей, потому что кинооператоры шли прямо по пятам солдат.
В еврейской общине и прежде знали про лагеря смерти в Германии и Польше. Евреи узнавали об этом из писем и весточек людей, которым порой удавалось вырваться из лагерей, но в Америке эти факты не были общеизвестными, некоторые американцы не верили, что это происходит на самом деле, а правительство об этом не высказывалось. После войны в Америку двинулись беженцы, и моя мама немедленно взялась им помогать. В 1946-м наш дом сделался перевалочным пунктом, приютом бывших узников, не имевших другого пристанища в Штатах. У нас перебывала уйма народу: приезжали, жили несколько недель, а потом их где-нибудь пристраивали. Я по малолетству их боялся. Они ничем не походили на людей, которых я привык видеть вокруг. Какие-то костлявые дядьки с номерами, вытатуированными на запястьях. Они не говорили по-английски, выглядели так, словно побывали в преисподней и вернулись (собственно, так оно и было). Я знал только, что они пережили что-то ужасное.
У моей матери были свои представления о том, что такое социум, гораздо более четкие, чем почти у всех в ее окружении. Далеко не каждый приглашал беженцев пожить в своем доме, но Ида втянулась в усилия по расселению приезжих из Европы. Ида составляла для них учебные программы: как выучить английский, как получить профессию, как встать на ноги в Америке. Ида и Бен были живым олицетворением идеалов доброты и заботы о ближнем. Эти идеалы они передали нам.
Моя сестра Шеппи посвятила такой же работе почти всю жизнь. Много лет она работала в Международном комитете спасения, который помогает пострадавшим от гуманитарных катастроф во всем мире, а позднее перешла в организацию KIND – Kids in Need of Defense («Дети, нуждающиеся в защите»), которая старается урегулировать текущий миграционный кризис на южной границе США.
Как и во многих других семьях нерелигиозных евреев, у нас дома никого не наставляли по части религии. Правда, иногда на Песах мы ходили в гости к родственникам. Жили мы в нееврейском районе. К Рождеству на деревьях перед домами загорались рождественские гирлянды, на крыши водружались Санта-Клаусы с оленями. В нашем классе не было евреев, кроме меня. Приходя к одноклассникам на Рождество, я завидовал их рождественским елкам и чулкам с подарками.
В некоторых районах Балтимора – например в Роленд-Парке, недалеко от Университета Джонса Хопкинса, – жители вешали у себя на воротах таблички: «Собакам и евреям вход воспрещен». Мне доводилось ездить на автобусе, который пересекал почти весь Балтимор, шел с юго-востока к нам на северо-запад и проезжал через Роленд-Парк, район зажиточного среднего класса, где дома были большие и красивые, с очаровательными широкими газонами. Я не мог уяснить смысл таких табличек; впрочем, предвзятость всегда оставалась для меня непостижима.
Теперь я понимаю, что у нас было много знакомых евреев. Собственно, все, кто к нам заглядывал, были евреи. Очень тесно спаянная община. Нет, мы не соблюдали религиозные предписания, не говорили между собой на идише или древнееврейском – в нашем кругу это никому не было свойственно. Но воскресным утром мой отец непременно говорил: «Пойдем, сынок, надо купить бейгелов», – и мы ехали на машине в Восточный Балтимор – в старые еврейские кулинарии, покупали бейгелы, кислую капусту, пикули прямо из бочки и везли домой. Мамины братья пожелали, чтобы мы посещали курсы древнееврейского языка, и мы с братом дважды в неделю, пока нам не исполнилось по тринадцать лет, отправлялись на занятия. Но на самом деле Марти и я (с его подачи) почти каждый раз шли не на урок, а в бильярдную, которая была неподалеку от синагоги. И играли на бильярде до четверти шестого, когда следовало возвращаться домой. Мама в эти часы находилась на работе в школьной библиотеке, папа – в своем магазине, и никто даже не догадывался, как мы на самом деле проводим время.
Несколько слов на древнееврейском и идише мы все же знали – от бабушек и дедушек. Семья моей мамы приехала из Белоруссии, семья отца – из Литвы. Мамина родня жила на Брукфилд-авеню в доме 2028, а мы – рядышком, в 2020-м, и мама часто навещала родителей. Насколько я помню, они тоже не соблюдали религиозных предписаний, но говорили между собой на идише, и когда мы у них сидели, слышался только идиш. Собственно, я в жизни не слыхал от них ни одного английского слова. Но в те времена (а маминых родителей не стало, когда я был еще маленький) я понимал все, что они говорили.
Мамин отец вначале сделался тряпичником: распространенное для его эпохи занятие. Тряпичники ходили по улицам и подбирали все хоть сколько-нибудь ценное. Позднее он взялся отливать шлакоблоки на продажу, и с этого начался его небольшой магазин стройматериалов. Затем он наладил торговлю фанерой. Под конец жизни он имел уже самую заправскую фирму. Итак, начал мой дед с небольшого магазина, а, когда я вырос, дедовы сыновья, мамины братья, сделались бизнесменами и владельцами недвижимости.
Были у нас в роду и музыканты, в основном по отцовской линии. Моя двоюродная сестра Севия училась классической музыке, была пианисткой. Кое-кто работал на эстраде. В общем, одни родственники занимались классической музыкой, другие принадлежали к миру поп-музыки. Папина бабушка Фрида Гласс приходилась тетей Элу Джолсону[7]7
Эл Джолсон (настоящее имя Аса Йоэльсон (Yoelson); родился в 1886 году в Средниках (Ковенская губерния, Российская империя), скончался в 1950 году в Сан-Франциско, США) – американский певец и актер, стоявший у истоков популярной музыки США.
[Закрыть], так что я его кровный родственник. Глассы и Джолсоны – кузены. Но этот факт я узнал спустя много лет, приехав выступать в Цинцинатти: некий элегантный господин вручил мне визитную карточку. Он был дантист по фамилии Джолсон. «Я ваш кузен, один из многих», – сказал он. «Значит, Джолсоны родня Глассам?» – спросил я. «Да, – ответил он, – мы ваши родственники».
Как я уже намекнул, родня по маминой линии недолюбливала музыкантов. Слава Эла Джолсона не производила на них особого впечатления. Мы-то выросли в Балтиморе, но в Нью-Йорке дело обстояло так: тогдашний Нижний Ист-Сайд был этаким этническим гетто, где жили только итальянцы и евреи, а индустрия развлечений считалась способом вырваться из этого гетто. Некоторые дошли аж до Голливуда; типичными представителями того поколения были такие артисты, как Эдди Кантор, Ред Скелтон и братья Маркс.
Когда мой отец взялся торговать пластинками, он не умел отличать хорошие пластинки от плохих. Брал все, что предлагали оптовики. Но он подметил, что одни пластинки пользуются спросом, а другие – нет, и – он же был бизнесмен – решил разобраться, почему некоторые пластинки не раскупаются. Приносил их домой и слушал в надежде доискаться, что с ними не так, и научиться выбирать у оптовиков только ходовые пластинки.
В конце 40-х в «неликвиды» попадала музыка Бартока, Шостаковича и Стравинского – тогдашних модернистов. Бен слушал их снова и снова, пытаясь понять, чем плоха их музыка, но в итоге полюбил ее. Сделался ее пламенным сторонником, наладил торговлю ее записями в своем магазине. В итоге завсегдатаями его магазина стали все балтиморцы, которым требовалась новая музыка. Для покупателей он становился проводником по музыкальному миру. Вручает кому-нибудь пластинку и говорит: «Вот глянь-ка, Луи, возьми ее домой. Послушай. Не понравится – принесешь обратно». Отец обращал людей в свою веру. Они приходили за Бетховеном, а он продавал им Бартока.
Познания в музыке мой отец приобрел самоучкой, но со временем стал тонко и глубоко разбираться в современной, камерной и классической музыке. Вернувшись домой из магазина и поужинав, он обычно усаживался в кресло и слушал музыку чуть ли не до полуночи. Я очень скоро заметил, как он проводит время. И начал слушать музыку вместе с ним. Конечно, он даже не догадывался о моем присутствии. По крайней мере, тогда я был уверен, что не догадывается. Мы жили в одноквартирном доме ленточной застройки – по бокам к нему вплотную примыкали такие же домики. Лестница была мраморная, как полагалось в жилых кварталах в центре Балтимора. На верхнем этаже располагались комнаты детей, этажом ниже – гостиная, где папа по вечерам слушал музыку. Когда мне не спалось, я спускался на полпролета незаметно для отца, сидевшего спиной к лестнице, пристраивался на ступеньке и слушал музыку вместе с ним. Так в детстве, с малых лет, я проводил вечера с папой. Эти годы наполнились для меня звуками гениальных струнных квартетов Шуберта, квартетами из опуса 59 Бетховена, всевозможной фортепианной музыкой и множеством «современных» произведений – в основном Шостаковича и Бартока. Таким образом звучание музыки, преимущественно камерной, впиталось в мою душу и разум, сделалось для меня чем-то вроде базового музыкального лексикона. Я простодушно полагал, что именно так и должна звучать музыка. Таков заложенный во мне фундамент, на который впоследствии наслоилось множество других стилей.
Мама боялась, что мы получим плохое образование, и по возможности устраивала нас в самые лучшие школы. Мои брат и сестра учились в частных школах, но, должно быть, платное образование для всех троих было нам не по карману, и я пошел в государственную школу, где работала мама. Вообще-то, школа эта, официально называвшаяся «Городской колледж», была великолепная. В свое время Балтимор лидировал по качеству государственного образования. Меня записали на программу категории «А» – углубленную, с упором на изучение математики и родного языка. Сегодня нашу школу назвали бы «школой-магнитом»[8]8
В США «школа-магнит» – государственная школа со специальной учебной программой или спецкурсами. Если в обычной государственной школе могут учиться только дети из определенного района, приписанного к ней, то «школа-магнит» в большинстве случаев собирает под своими сводами одаренных учеников из нескольких районов (потому и зовется «магнитом»).
[Закрыть]. Если не считать расовой сегрегации (а она тогда практиковалась во всех государственных школах в Балтиморе), идеи были весьма прогрессивные. Те, кто освоил программу категории «А», часто поступали в колледжи и университеты прямо на второй курс, минуя первый. Итак, я уже обучался по прекрасной учебной программе до того, как встал вопрос о моем досрочном поступлении в Чикагский университет.
Поскольку мама работала библиотекарем, после уроков я сидел у нее. Если у меня не было других планов, я дожидался, пока она закроет библиотеку, и ехал с ней на машине домой. Коротая время, я просматривал буклеты колледжей. Я, естественно, мечтал вырваться из Балтимора и сознавал, что пойти учиться дальше – отличный способ. И однажды мне подвернулся буклет Чикагского университета, и, к своему восторгу, я обнаружил, что аттестат зрелости там не нужен: сдай вступительный экзамен, и все – зачислен в студенты. Это правило ввел тогдашний президент университета Роберт Хатчинс, считавшийся одним из самых прогрессивных деятелей образования в США. Он же учредил в Колледже Чикагского университета специальную учебную программу «Великие книги». Идею подал философ и педагог Мортимер Адлер, составивший список из ста великих книг, которые необходимо прочесть, чтобы считаться образованным человеком и получить университетский диплом. Список был впечатляющий: Платон, Аристотель, Шекспир, Ньютон и так далее. Собственно, тогда, как и следовало ожидать, на этом списке основывалась значительная часть учебной программы Колледжа.
Предполагаю, что эта лазейка в правилах приема, благодаря которой умные и амбициозные молодые люди могли попасть в колледж, не окончив среднюю школу, была как-то связана с завершением Второй мировой войны и тем фактом, что тысячи солдат, вернувшихся из Европы и Японии, воспользовались «Законом о военнослужащих»[9]9
Закон о льготах для американских военнослужащих, находившихся в составе действующей армии во время Второй мировой войны. Был принят в 1944 году.
[Закрыть], который облегчал им путь к высшему образованию. Когда на эту лазейку набрел я, она уже действовала. То был способ, перескочив через два последних класса в школе, начать увлекательную жизнь, которую сулила учеба в крупном университете.
Мой школьный консультант по профориентации решил, что вступительный экзамен станет для меня полезной тренировкой, и даже не ожидал, что я действительно его сдам. Экзамен был всесторонней проверкой на образованность: задание по математике, написание эссе, вопросы по истории. Мне он не показался слишком сложным. Отчасти это свидетельствует, что в школе я получил качественное образование. Я сдал экзамен и был зачислен в качестве «абитуриента-юниора». Но оставались другие препятствия. Главный вопрос стоял так: согласятся ли родители отпустить меня в столь юном возрасте в такую даль, в университет?
Как-то вечером, вскоре после моего зачисления, к нам домой пришли два человека из Балтиморской ассоциации выпускников Чикагского университета. В тот вечер мне велели раньше срока удалиться в свою комнату, и я до сих пор не имею ни малейшего понятия, о чем они говорили с родителями, в чем их заверяли, но на следующее утро, за нашим обычным завтраком – овсянкой и какао – мама сказала: «Вчера вечером мы посовещались и решили отпустить тебя в Чикаго».
Для меня это стало полной неожиданностью. Я не рассчитывал на такое быстрое решение и возликовал. От восторга голова шла кругом. Я сознавал, что совершенно перерос Балтимор, я был готов собрать чемодан и распрощаться с детством, семьей и домом, чтобы начать «настоящую жизнь» (в чем бы она ни состояла).
Ида, как всегда, не проявляла сильных эмоций. Она их испытывала, но не выказывала. По странному совпадению, моя мама сама в девятнадцать лет окончила Университет Джонса Хопкинса. Собственно, она стала первой женщиной, которая окончила этот университет. И вдобавок в столь молодом возрасте! Ее даже сделали почетным членом Профессорского клуба. Следовательно, Ида должна была отлично понимать, что для меня значит университетское образование.
На поверхностный взгляд казалось, что Бен и Ида реагируют крайне сдержанно. Они не решались даже говорить о моем поступлении в университет. Позднее Шеппи рассказала мне, что отец терзался сомнениями, но мама твердо решила, что я должен отправиться в Чикаго. В то время я думал, что дело обстоит наоборот.
– Ты поехал туда учиться, потому что этого хотела Ида, – сказала Шеппи. – Она хотела, чтобы ты получил самое лучшее образование.
Если мама и гордилась моим зачислением в университет, по ней это было незаметно. Свои тревоги и вполне обоснованные дурные предчувствия она тоже от меня утаивала. А между прочим, тогда, в 1952 году, мне только-только исполнилось пятнадцать.
Чикаго
В Чикаго ходил ночной поезд старой железнодорожной компании «B&O». Он отправлялся каждый день ранним вечером из центра Балтимора, а на следующий день, спозаранку, прибывал на вокзал в деловом центре Чикаго. Если вам не хотелось добираться из Балтимора в Чикаго автомобильным транспортом – а путь был долгий, через западную часть Мэриленда, Пенсильванию, Огайо и Индиану, – оставалось только ехать по железной дороге. Самолетом в 1952 году летали немногие, хотя коммерческие авиакомпании уже начинали конкурировать с железными дорогами и автомобилями.
В университет я поехал вместе с двумя своими школьными приятелями – Сидни Джейкобсом и Томом Стейнером. Обоих я знал довольно хорошо, но совместный отъезд заранее не планировался: так вышло по стечению обстоятельств. Сидни и Том состояли в балтиморском клубе, который учредили вместе с единомышленниками, назвав «Фалангой». То было сообщество подростков с недюжинным интеллектом – «ботаников», которые объединились, чтобы общаться в своем кругу и развлекаться вместе. Я знал их по Мэрилендскому шахматному клубу. Правда, я-то был на несколько лет младше, и они никогда не считали меня полноправным членом своей компании ярко выраженных интровертов и интеллектуалов, хотя и мирились с моим присутствием… А мне все они были симпатичны: Сидни, Том, их друзья Ирв Цукер, Малкольм Пивар, Уильям Салливан. Поэты, математики и создатели провидческих технических концепций – люди новой формации, которая в те времена только зарождалась, а сегодня не имеет даже отдаленных аналогов.
Оказавшись втроем в вагоне, мы впервые с легкостью нашли общий язык. Предвкушая новую жизнь, я горел, как в лихорадке, пропустил мимо ушей все советы и предостережения Бена и Иды. Но в основном родительский наказ сводился к заверениям: при необходимости, если в Чикагском университете у меня что-то не заладится, я смогу в любой момент вернуться домой.
– Мы можем договориться в школе: если до Рождества ты вернешься из Чикаго, тебя снова возьмут в твой класс, – сказала мама.
Я-то, разумеется, был уверен, что все у меня заладится. Родители полагали, что дают мне испытательный срок – три месяца до Рождества. А я думал, что сбылась моя мечта – мечта каждого подростка – о вольной жизни!
В ту ночь я не сомкнул глаз. Вскоре после отправления свет в вагонах выключили. Это был всего лишь старомодный пассажирский поезд, который курсировал между Югом и Средним Западом, никакого особого комфорта в нем не предусматривалось. Индивидуальных светильников не было, книгу не почитаешь, заняться нечем, кроме как изучать звуки ночного поезда. Из стука колес на стыках рельсов складывались нескончаемые звуковые рисунки, почти сразу захватившие мое воображение. Много лет спустя, обучаясь у Аллы Ракхи (то был великий мастер игры на барабанах табла, работавший с Рави Шанкаром), я практиковался в исполнении бесконечных циклов из двухдольных и трехдольных тактов – основных элементов индийской системы таал[10]10
Таал (также тал, таала) – система построения ритма в индийской музыке.
[Закрыть]. Тогда-то я и освоил методы, которые помогают расслышать в кажущемся хаосе бесконечную структуру, сплетенную из изменчивых ритмов и звуковых рисунков. Но в ту отчетливо памятную мне ночь я не имел об этих методах ни малейшего представления. Вот странная деталь: после тех частых переездов между Балтимором и Чикаго я долго не совершал длительных железнодорожных поездок, а возобновились они лишь спустя четырнадцать лет – в первом путешествии по Индии, когда я только открывал для себя эту страну. В Индии поезд был для меня единственным средством передвижения. Бытовые подробности железнодорожной поездки оказались привычными, иногда не отличишь – в Индии ты или в Штатах. Но мой слух за какие-то четырнадцать лет радикально изменился. Напрашивается предположение, что именно из этих наблюдений возник образ поездов в моей опере Einstein on the Beach («Эйнштейн на пляже», 1976), но оно неверно. Та «музыка поездов» навеяна кое-чем совершенно иным, к ее истокам я еще вернусь. Главное, что меня уже начал захлестывать мир музыки: его язык, его красота, его таинственность. Во мне уже наметилась некая перемена. Музыка перестала быть метафорическим описанием «реального мира», существующего где-то вне меня. Оказалось, все наоборот. Это «внешний мир» – метафора, а музыка – реальность: и в ту ночь, и по сей день. Вот что могут сделать с тобой ночные поезда. Я, почти не осознавая этого, впитывал звуки повседневности.
* * *
В Чикаго ощущение, что ты находишься в большом городе, возникало сразу же и было намного сильнее, чем в Балтиморе. Тут была современная архитектура: не только творения Фрэнка Ллойда Райта, но и чуть более ранние здания Луиса Салливана – основополагающие для этого архитектурного течения образцы. И первоклассный оркестр – Чикагский симфонический, под управлением Фрица Райнера; и Чикагский художественный институт с собранием картин Моне; и даже кинотеатры, где шло авторское кино. Чикаго – настоящий большой город, который гораздо лучше, чем Балтимор, мог удовлетворять запросы интеллектуалов и тех, кто серьезно интересуется культурой. Вдобавок в Чикаго можно было слушать джаз, который ты не услышал бы в Балтиморе (я даже не знал, где в Балтиморе находятся джаз-клубы). А если в Балтиморе у тебя возникало желание поесть в хорошем китайском ресторане, приходилось ехать в Вашингтон. Но в Чикаго к нашим услугам было все, что угодно.
Университет в то время простирался от 55-й до 61-й улицы по обе стороны Мидуэя, то есть парка Мидуэй-Плезанс, где в 1893 году, когда в Чикаго проводилась Всемирная Колумбова выставка, были возведены аттракционы и увеселительные павильоны. Людные улицы Саут-Сайда, 57-я и 55-я, изобиловали ресторанами, барами и джаз-клубами. От Чикагского университета до них было рукой подать. Разумеется, я был слишком юн для некоторых заведений, куда стремился попасть: я выглядел на свои пятнадцать. Но лет в шестнадцать-семнадцать слегка возмужал, и меня стали пускать в клубы на 55-й улице, в «Клуб Коттон» и в клубы в центре. Постепенно швейцары приметили меня, потому что я просто топтался рядом с клубами – слушал музыку и заглядывал в окна. Выждав, они говорили: «Эй, мальчик, ладно уж – зайди через черный ход». Я не мог заказывать алкоголь, но мне разрешали присесть у дверей и послушать музыку.
В первый день вводных занятий для первокурсников я вошел в аудиторию, и первое, что бросилось мне в глаза, – присутствие чернокожих студентов. Попробуйте взглянуть на это глазами мальчика, выросшего в южных штатах – ведь Балтимор находится на американском Юге. Дотоле ни в одном из учебных заведений, где я сам учился или хотя бы бывал, среди учащихся не было ни одного афроамериканца. Я существовал в мире, где сегрегация воспринималась как должное – о ней даже не упоминали вслух. И вот, в эту самую минуту, со мной произошла метаморфоза. Я был мальчиком из «пограничного» (или «южного» – называйте его, как вам больше нравится) штата, где сегрегация практиковалась сверху донизу: в ресторанах и кинотеатрах, в плавательных бассейнах и гольф-клубах. А тут вдруг – по-моему, меньше чем за минуту – осознал, что в городе, где я жил доныне, все устроено несправедливо. Это было откровение.
В те годы Колледж Чикагского университета был совсем небольшим: на всех курсах стандартной четырехлетней программы обучалось, наверно, менее пятисот студентов. Однако он хорошо вписывался в общую структуру университета, состоявшую из профессиональных школ – Школы бизнеса, Юридической школы, Медицинской школы – и различных отделений (естественных наук, гуманитарных наук, наук об обществе, теологии, искусств, был также Восточный институт). Как ни удивительно, колледж был тесно связан с этим огромным университетом, в колледже читали курсы очень многие университетские преподаватели. Тогда считалось, что это в каком-то смысле европейская система (правда, понятия не имею, так ли это на самом деле). Занимались мы небольшими группами – человек по двенадцать – под руководством профессоров. Среди наших преподавателей не было ни одного аспиранта. Мы сидели все вместе за круглым столом и обсуждали литературу из наших списков для чтения. В общем, классический формат семинара. Лекционные курсы тоже были, но немногочисленные, а в дополнение проводились эксперименты и лабораторные работы по естественным наукам.
После того как семинар заканчивался и мы покидали аудиторию, диспуты, которые мы вели с преподавателями, частенько продолжались между нами, студентами, в кофейнях. Собственно, именно в этом и была задача. В кофейне легко воспроизвести формат семинара, ведь между университетской аудиторией и залом кафе, в сущности, нет никакой разницы. Во всяком случае мы, студенты Чикагского колледжа, не видели в таких диспутах ничего странного.
В колледже занимались спортом, но тогда у нас не было собственных команд ни по футболу, ни по баскетболу, ни по бейсболу. Мне же хотелось какой-то физической активности. Я пошел в совет по физвоспитанию и обнаружил, что им очень нужны люди в команду по борьбе. И вызвался, потому что в старших классах успел позаниматься борьбой. Весил я примерно сто шестнадцать фунтов. В команде я одно время, до второго или третьего курса, очень неплохо проявлял себя на соревнованиях с соседними учебными заведениями. Но потом какой-то фермерский сын из Айовы так ловко и быстро положил меня на обе лопатки, что я поклялся больше никогда в жизни не заниматься борьбой.
В Чикагском университете преподавали профессора высочайшего калибра. Мне живо помнится курс химии. Его читал Гарольд Клейтон Юри, в то время – новоиспеченный лауреат Нобелевской премии по химии. Он взялся читать химию семи-восьми десяткам первокурсников и делал это с заразительным энтузиазмом. Начинали мы в восемь утра, но на этих занятиях никто не клевал носом. Профессор Юри был вылитый доктор Ван Хельсинг из фильма Тода Браунинга «Дракула» – тот самый врач, который осматривает жертв Дракулы и диктует секретарю: «На горле – уже знакомые нам две отметины». Часто ли первокурснику или второкурснику удается хотя бы постоять рядом с нобелевским лауреатом и вдобавок послушать его лекцию о периодической системе элементов? Наверное, Юри думал: «Некоторые молодые люди, которые здесь присутствуют, наверняка станут учеными…»
Профессор Юри читал лекции так, словно играл на сцене: расхаживал у огромной грифельной доски взад-вперед, писал на ней какие-то непостижимые знаки (я не мог взять в толк, что именно он делает, а лишь догадывался, что это как-то связано с периодической таблицей). Его лекции были настоящими спектаклями. Он страстно любил свою науку и в восемь утра нетерпеливо ждал, пока студенты соберутся. Ученые его масштаба в чем-то подобны художникам. Они горячо любят свой предмет исследования. Таков был и Гарольд Клейтон Юри. Честно говоря, из химии я ровно ничего не помню. А на лекции Юри я ходил просто посмотреть спектакль.
На втором курсе я посещал семинар по социологии для небольшой группы. Его вел Дэвид Рисмен, который вместе с Реуэлом Денни и Натаном Глейзером написал знаменитейшую в те времена книгу «Одинокая толпа». Наверно, сегодня она может показаться слегка «старомодной», но для 50-х годов это было совершенно новаторское мышление. В книге проводилась очень простая мысль: есть три разновидности людей – «ориентированные на свой внутренний мир», «ориентированные на внешний мир» и «ориентированные на традицию». На базе этой ориентации складывается тот или иной тип личности. «Ориентированные на свой внутренний мир» – люди типа Гарольда Клейтона Юри, или художники: их не волнует ничего, кроме того, чем им хочется заниматься. Люди, ориентированные на внешний мир, лишены чувства собственной идентичности и ориентируются лишь на то, что одобряется в их среде. Те, кто ориентируется на традицию, стремятся соблюдать правила, унаследованные из прошлого. При чтении таких книг тебе мигом становилось ясно, что люди, ориентированные на свой внутренний мир, – самые интересные.
Рисмен набирал в свою группу восемь-десять студентов, не больше, но я сумел в нее попасть и с первого взгляда проникся симпатией к Рисмену. Как и Юри, он был блестящим ученым. Рисмен принадлежал к новому поколению социологов, которые пришли в науку уже после таких антропологов, как Маргарет Мид и Рут Бенедикт, и применили методы антропологии для анализа жизни современных горожан. Мои связи с Рисменом получили продолжение и за стенами университета. Спустя двадцать пять лет его сын Майкл Рисмен, который, когда я ходил на семинары его отца, был пятилетним ребенком, сделался музыкальным директором «Ансамбля Филипа Гласса».
В 70-х ансамбль выступал в Гарварде. В то время Рисмен там преподавал. Майкл подошел ко мне: «Мой папа пришел на концерт». «О, я должен повидаться с доктором Рисменом», – ответил я.
Я подошел к нему и спросил:
– Доктор Рисмен, вы меня помните?
– Конечно помню, – ответил мой бывший профессор.
Честно говоря, я не мог взять в толк, с чего бы это ему было помнить меня спустя двадцать пять лет. Правда, однажды на семинаре у меня с профессором вышла небольшая ссора, когда я оспорил его идеи. Тогда я сказал Рисмену, что, по-моему, три типа личности, которые он выделил, очень похожи на типы телосложения (эндоморфный, эктоморфный и мезоморфный) из теории одного антрополога.
– Вы так считаете? – переспросил он.
– Я считаю, что это ровно то же самое, – заявил я.
Он уставился на меня как на полоумного. Забавно: если мной овладевала какая-то мысль и я был уверен в своей правоте, переубедить меня было совершенно невозможно. Наверно, потому-то Рисмен меня и запомнил. Тогда я, шестнадцатилетний, учился на втором курсе, а ему было лет сорок пять. Почему я не помалкивал? Но вообще-то, я никогда не держал свои мысли при себе. Спустя несколько лет у меня вышла похожая стычка с Аароном Коплендом: мы заспорили об оркестровке.
Летом 1960-го, спустя четыре года после того, как я закончил Колледж Чикагского университета, Копленд был гостем оркестра на Аспенском музыкальном фестивале и школе[11]11
Аспенский музыкальный фестиваль и школа (The Aspen Music Festival and School) ежегодно проводится в Аспене, штат Колорадо. В программу входят как концерты классической музыки, так и учебные занятия для студентов.
[Закрыть]. Я же приехал туда из Джульярда, чтобы пройти летний курс обучения у Дариюса Мийо, замечательного композитора и преподавателя. На фестивале оркестр исполнял произведения Копленда. Копленд пригласил студентов из группы Мийо встретиться с ним поодиночке и показать ему свои произведения. Я принес ему одну вещицу: концерт для скрипки с ансамблем, составленным из деревянных духовых (флейты, кларнета, фагота), медных духовых (труб, валторн, тромбонов) и ударных.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?