Электронная библиотека » Филипп Мёллер » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 3 мая 2018, 20:40


Автор книги: Филипп Мёллер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Зубов нету, – говорит дед Иван. – А ложка еся!.. Шибздя такая вот – а разговариват.

Рыжий привык – ему не больно, говорит только:

– Дак я припомню… спать-то будешь.

И на какое-то время тихо в избе стало. А потом:

– О-ё-моё, и жрать-то вроде расхотелось, – говорит дед Иван. И смотрит ласково на бабушку Марфу – будто влюбился. И говорит: – Ты посмотри-ка… внук-то… это… яво в тюрму сдавать уж надо, такому там тока и место… Он, посмотри-ка, людоед жа!.. С таким чё, долго проживёшь тут?! Не с голоду, дак от последыша подохнешь – своим нахальством уморит… Ох, ё-моё, ох, ё-моё, ну это надо же так – до-о-ожил.

– Так и ложку сломашь, – говорит деду Ивану бабушка Марфа. – Уж лутшэ трубкой бы, та крепшэ.

– Ага, – говорит дед Иван. – Жил, жил, горе мыкал, и дожил!.. Ложку жалко ей, а трубка – бытто хрен с ей!.. Ты как этот… чистый изьверьг. Не своё, дак и кобель с ём вроде шалый. Думашь сама-то, чё несёшь?! Башка-то у яво, ты приглядись-ка к ей внимательней, как кирпич на прутике, – трубку-то об няё, корявую, хряснешь и разнесёшь вдребезги… У нас один такой… совсем-то ржавый. Такого я и не упомню… И не у вас, и не у нас. А-а, в вашу, всё одно, породу. У нас-то были все, пусь и срыжа малёхо, но нормальные. Это у вас всё с чудинкой какой-то… Как ни Усольцев, вспомнишь, так с припуком… как не рожают бытто, а роняют… все головой-то о земь бытто шмякнуты. Кане-е-ешна.

– Господь нашлёт, – говорит Марфа Измайловна. – Когда кару задумат. Могло и хуже быть – родился бы уродец.

– Через тебя, дура, – говорит дед Иван.

– Через корыто, – говорит Марфа Измайловна.

Сидим. Обедаем.

И хлебает, и жуёт дед Иван шумно – на поезде будто едет.

– А ты, – говорит ему бабушка Марфа, – мякиш-то размочи, а не насилуй свои дёсны.

– Поучи, – говорит дед Иван. – Как ни упомню, всё и учишь.

– Ну, дак а глупый-то, то как же?

– А ты умна?… Ага… как сени.

– Уж сказанул… ну и придумал.

– Да ты пожрать-то не мешай!

Едим. Вкусно. Суп овощной. В печи томлёный. Правда, вкусно. И у нас дома такой варят. Да в гостях – оно, дело известное, вкуснее.

– Всё доедайте, – говорит Марфа Измайловна. – В посуде ничего не оставляйте.

– Доедим, – говорит Рыжий, ложкой скрябая по дну тарелки.

– Спиридон, – говорит Марфа Измайловна, глядя на деда Ивана, жующего жидкий суп. – И бесов изгонял. Тебе ему бы помолиться… Через трубку-то они и внутырь.

– Во-о, – говорит дед Иван, облизывая ложку. – Яму я тока не молился.

– Чудотворец, – говорит Марфа Измайловна. – А вам добавить?

– Не, – говорит Рыжий. И смотрит на меня.

– Не, – говорю я.

– Кулак сжал, – говорит Марфа Измайловна, – а из яво пламень выскочил.

– Но, – говорит дед Иван, – пламень… Тебе где чё не опалило?

– И чё, ба-а? – спрашивает Рыжий.

– А ничё, – говорит Марфа Измайловна. – Святой. Мядведь нонче, – говорит, – в бярлоге ворочатца.

– Ага, – говорит дед Иван, – извертелся. Тебя яму, поди что, не хватат, дак оно чую… Ты чё-то… к старосте, дак это…

– Ложкой-то тоже наверну вот.

– А на второ-то будет чё, не будет ли? – спрашивает дед Иван. Но ложку отложил уже: знает, что не будет. И говорит: – Ну, дак а этот… а канпот-то?

– Канпот люди пьют, – говорит ему бабушка Марфа. – В лесторане. А ты водой сырою обойдёшься.

Смеётся дед Иван. Развеселился что-то. Старый он – лет ему семьдесят-то будет. А может, больше. Если с японцами-то воевал. Ну, так ума-то… «Дед, – говорит Марфа Измайловна, – с нами остался, а ум его в санях в чужие люди уехал».

– Мядведь постучал – баба печь затопляй, – говорит Марфа Измайловна. – А вы пошто так плохо ели?

– Да ели, – говорит Рыжий.

– Да ели, – говорю я.

– Святки будут тё-ёплые, – говорит Марфа Измайловна.

– Ду-ура, – говорит Иван Захарович. Из-за стола встал, пошёл к своей кровати, сел на неё, привычно опустился, посидел молча, в себя глядя, а после и говорит: – Спасибо, баба, червяка заморил, – помолчал сколько-то, достал из кармана пиджака трубку, взял с тумбочки кисет, набил её, трубку, большим пальцем уминая, табаком, раскурил, посасывая, дым в матицу изо рта выпустил и говорит: – А то уж думал… помирай хошь.

– На здоровье, – отвечает ему бабушка Марфа. – Всё – не свиньям, – и говорит: – Осподи, а со стола убирать опять идь мне… кого же ждать-то?

– Ба-а, а хошь, я чё-нибудь другое после сделаю? – спрашивает Рыжий. – Хошь, – говорит он, – я балаватса перестану. – А глаза у него, у Вовки, какие-то такие… странные. Они какие-то – прямые.

– Шшанок, – говорит дед Иван. Кому вот только говорит, не знаю. Сам про себя, наверное: сидит он, курит. Уставился глазами дымными туда – куда-то. А тут изба. Так дед он, одно слово.

– Бородавка, – задумчиво говорит Марфа Измайловна Вовке. И смотрит на него так, будто триста лет его не видела. А мне его, Рыжего, жалко. Но он, Рыжий, ко всему привык, он – выносливый. И плакать вдруг начинает бабушка Марфа, без слёз, трясётся, а она, ё-моё, содержательная, как говорит о ней дед Иван: и мы с Рыжим на лавке содрогаемся, и огонёк в лампадке плавненько заколыхался. – И наказал же Господь, – говорит бабушка Марфа и гладит Рыжего по голове, а тот – терпит, сказал только:

– А сахару не будет?

– От сахару язык к нёбу прилипнет… Ну, ладно, – говорит Марфа Измайловна. – Господь насытил, слава Богу… И день бы ото дню, на то не наша воля… Не холодно? – спрашивает.

– Не замёрз, – отвечает дед Иван. Трубка в нём – не вырвать, кажется, – как вбитая: одёжку на неё повесить можно.

– Да не тебя я спрашиваю.

– А-а.

– Не холодно, – отвечаем мы.

Убрала Марфа Измайловна со стола, тряпкой вытерла столешницу, с тряпкой в одной руке и с крошками в другой, ушла на кухню – ужин там готовить будет: родители Рыжего и его старшие братья и сёстры с работы вернутся: кто-то на обед из них, а кто-то – к ужину. Он же, Рыжий-то, – поскрёбыш.

Иван Захарович положение поменял – прилёг на свою койку, захрапел тут же.

Подошла к нему бабушка Марфа, вынула из его рта трубку, на табуретку рядом положила.

– Горе, с ём одно и тока, – говорит. – Дак и вобшэ-то… как рабёнок.

Сидим мы с ним, с Рыжим, за столом, он, Рыжий, и говорит мне:

– В эмтээсе ёлка скоро будет. Ну, и – в клубе.

– На эмтээсовскую меня не пригласят, – говорю. – У меня никто там не работает.

– А я буду, – говорит Рыжий. Сказал так и говорит нараспев, мечтательно: – Мандари-ины, пряники… Ох, и напотчуюсь там… до тошнотиков.

– Да-а, – говорю я. – Подарки.

– Ну, – говорит Рыжий. – Дак а в клубе вместе, поди, будем. Туда-то всех пустят. – И говорит он, Рыжий: – Я стишок хороший расскажу, про Ленина, а Дед Мороз мне даст конфеток. Дак и ты, – говорит, – можешь.

– Чё? – спрашиваю.

– Стишок-то.

– А-а, – говорю. – Да я не помню никакого… такие только… матершинные.

– А я тебя научу… Тоже хороший, – говорит Рыжий. – Запоминай, – говорит. И говорит: – Одинаж-ды один – идёт гражданин. Одинажды два – идёт его жана. Одинажды три – они в комнату вошли. Одинажды четыре – они свет потушили. Одинажды пять – они лягли спать…

Хороший стишок. Складный. Я его сразу же и запомнил. И расскажу его после, на новогодней ёлке, в клубе. Со сцены. Громко. Не до конца, правда: брат меня со сцены почему-то сдёрнет. Но Дед Мороз, со съехавшей на одно ухо бородой и с шапкой на затылке, долго потом смеяться будет, со сцены спустится, подойдёт, погладит меня по голове и из своего мешка насыплет мне за рубаху много конфет и пряников, которые мы с Рыжим и съедим дружно в тот же вечер.

– Давай, – говорит Рыжий, обучив меня стишку, – в карты поиграем. В «пьяницу».

– Давай, – говорю.

Достал Рыжий из-за настенного большого зеркала, которое, когда в него смотришься, отражает тебя какими-то извилинами и кругами, кого угодно там увидишь, а себя нет, колоду потрёпанных карт, послюнив палец, растасовал их поровну.

Играем.

Марфа Измайловна на кухне.

Иван Захарович храпит.

Ходики на стене тихо тикают, через каждые полчаса кукушка из них выскакивает, кукует, как ненормальная.

Никак игру нам не закончить: то у него, у Рыжего, в руках больше карт, то у меня. И надоело.

– Давай, – говорит Рыжий, сложив карты в одну колоду и засовывая её обратно за зеркало, – лутшэ порисуем.

– Давай, – говорю.

И только расположились мы с карандашами и с бумагой за столом, войну рисовать только начали, и Николай приходит – принесло же.

– Здра-асте, – говорит. Кому-то нужен ты, никто тебя не слышит. – А ну домой, – мне говорит. Видит, что я никакого внимания на него не обращаю, и добавляет: – Папка за тобой меня отправил.

– Ну, ё-моё, – говорю. – Пошли к нам, – предлагаю Рыжему.

– Чтобы не надоедал тут, – говорит Николай, а сам глядит не на меня, а на спящего Ивана Захаровича – шибко уж шумно тот храпит.

– Не-е, – говорит Рыжий. – Холодно на улице.

– А тут кого нам добежать.

– Не-е, неохота… Дома посижу. Жди уже вечером, то папка… чё-то чую.

Оделся я. Пошли мы с братом.

– Шуруй впереди, – говорит мне Николай. – Не люблю, когда ты сзади.

– А чё? – спрашиваю.

– Ничё, – отвечает. Взял меня за ворот шубёнки, поставил впереди себя, нахальный. Подтолкнул меня в спину. – Спокойнее, когда ты на виду.

В сенях скользких, да в потёмках, всё же уловчился я ему подножку сделать. Упал брат. Поднимается, слышу, и говорит:

– Ну, вредина.

А я проворно в избу заскочил – там он, при отце, меня не тронет.

– Ага, явился, гулеван. Почему же не к обеду? – спрашивает меня мама. – Я ж тебя предупреждала… Подавать тебе отдельно?

– Я пообедал.

– Накормили?

– Накормили.

– Так ты там, – говорит мама, – и жить, может, останешься?

– Я бы остался, – говорю, глядя на папку: нет тому до меня дела – шелестит опять газетами. – Поиграть даже не дадут, – говорю.

– Ещё не наигрался, – говорит мама. И говорит: – Коля, – это она папке, – я к Стародубцевым, вернусь когда, не знаю.

Встряхнул отец газету, глазами от неё не оторвался, от газеты: дескать, ладно.

А мама:

– Не успею если, сами тут управитесь… Но постараюсь… как там будет.

Я уже разделся. Раздевается и Николай – медлительный. Ущипнул я его за ляжку больнее и отскочил тут же на середину комнаты, к отцу поближе, подсел за стол после, отца напротив. Сижу. Вижу: показывает мне Николай кулак – ох, ну и страшно. А я – язык ему – куда обиднее. И папке краешек, из-за зубов, – пока не видит тот, в газету-то упёрся.

– Молоко и хлеб на кухне… есть захочешь, скоро ведь захочешь, – говорит мама, глядя на меня. Оделась. Руку к двери и говорит: – Ну, я пошла, – и вышла, дверь захлопнув, местами с изморозью поменявшись.

Сижу я за столом и рассуждаю про себя, примерно так:

«Нет уж, отсюда я, ребята, ни ногой. Если отец на улицу – и я за ним, хоть и морозище там клящий… Тут не останусь, с полуумками».

Сестра в другой комнате. Она – ладно – той сегодня ничего ещё не сделал я, это когда ей сильно навредишь, подойдёт молчком и, если не увернёшься, скребанёт ногтями по щеке, ходи потом как кошкой поцарапанный. А брат – смотрит он, Николай, на меня, как кот на воробья, не облизывается только; и зенки у него круглые – как блюдца, не жёлтые только и не зелёные, а голубые… как подштанники. Ну, шиш уж, парень, не дождёшься.

И Николай – увальнем потоптался, потоптался, зыркая исподлобья на меня, в прихожей напрасно – в другую комнату убрался. Правильно и сделал: не обломится.

Шуршат там, как мыши в сене, с сестрой книжными страницами – читают, дебильные. Книги я у них ещё не спрятал, случай не подвернулся. Ну, дочитаются: не я им что устрою, так сами себе зрение испортят, слепцами-то потом походят… Вот уж тогда-то я натешусь. Помечтал немного – интересно.

Сижу на лавке. Думаю:

«И Шурка Пуса, и Сашка Сапожников, и Витька Гаузер носу, наверное, на улицу не кажут, да не наверное, а точно».

Смотрю на отца – лицом тот уткнулся в газету – и что такое уж там пишут, какие сказки? – не оторвётся. После, вечером, расскажет маме… Про Кубу что-нибудь. Или – про космос. «Бумага всё стерпит», – говорит мама. И Иван Захарович, тот что-то про газеты толковал, но что, не помню.

И опять как будто задремал я. А как, и не заметил. Приклонился будто только к стенке.

Вот уж сонливость-то напала, с самого утра клюю носом, как квёлая курица.

Слышу:

– Умерла? – спрашивает отец.

– Умерла, – говорит, вздыхая, мама. – Царство Небесное… Прими и упокой, Господи, душу рабы Твоей Парасковьи, – это она уже шёпотом, но я-то не глухой, слышу. И снова громче: – Кожа да кости, исхудала, как лучина… И куда чё в человеке девается?… Была такая вон… дородная.

Открыл глаза я.

Сидит он, отец, за столом, там же, где и был, так же уставившись в газету, то и дело зачем-то её встряхивая, как будто муха на неё садится – спугивает, но какие ж теперь мухи.

Мама – со мной рядом, на лавке; рукой за плечо меня трогает, по спине после гладит. И говорит:

– Ну и худой же ты у нас, мужичок… Есть так будешь, и не вырастешь, таким заморышем вот и останешься. Вовка вон, друг-то твой разлюбезный, дак тот, не стой на тебя, солощий – тот и картошку ест, заместо пряников, и сало наворачивает, как работник, а ты всё молоко одно… да хлеба корочку – вся и еда.

– Не останусь, – говорю. – Вырасту.

– Посмотрим, – говорит мама. – Дай-то Бог, – вздыхает.

Николай и Нина тут же объявились, как цыплята на «цып-цып», – их и книжки-то не увлекают, – встали в проёме, косяки как будто подпирают; уши-локаторы свои развесили, варвары любопытные, – и слово мимо не проскочет. Видок у них, как у пришибленных, конечно. Моя бы воля, говорил уж… Смотрят на маму, вытаращились… как лягушки. Так вот и хочется им, остолопам, гыркнуть: а вас сюда никто не приглашал, мол. Ну, да уж ладно.

– Не знаю, чем и ужинать? – говорит мама. Глянула на часы и говорит: – Управляться идти надо. Коля, ты сена после дашь и дров наколешь, а Кольча их натаскает… сюда и в баню. Слышишь, нет ли?

Встряхнул отец газетой: дескать, слышит.

Поднялся я с лавки, между сестрой и братом, наступив им на ноги нарочно, протиснулся бесстрашно, от щипков их ловко увернулся, лёг на кровать свою и сразу же забылся, словно куда-то провалился, где и не страшно и не радостно, где и тебя как будто нет.

А проснулся когда, был уже вечер. Это не значит, что я долго спал, – день такой теперь короткий. С гулькин нос, как говорит Марфа Измайловна. А как говорит Иван Захарович, мне и не выговорить, и особенно – при папке – язык не повернётся. Летом в это время ещё солнце высоко стоит, меня и дома ещё не было бы – нашли бы мы с Рыжим чем заняться. Ох, скорей бы, то зима уж надоела. И покурить бы – летом-то удобно – все закутки, без снега-то, доступны будут.

Проснулся сам, меня ли разбудили, из памяти вот вылетело почему-то; скорей всего, что разбудили.

Сидят все за столом, вижу, ужинают. Подсел и я, попил молока – наелся.

– У-у, едок, – говорит мама.

– Не хочу, – говорю.

– Мало ли, что не хочу, – говорит мама. – Через не хочу. Надо.

– Да не хочу я, не хочу.

– А через пять минут опять запросишь.

– Не запрошу.

– Ну ладно, если так.

Папка молчит, ест аппетитно, ни на кого из нас не смотрит – на свою тарелку – и в ней читает что-то будто, как в газете.

– Чё уставились? – спрашиваю тихонечко у брата и сестры. Язык над ложкой им показываю.

Не отвечают. И не смотрят.

И я не продолжаю, а то ложкой по лбу от отца за разговорчики за столом заработать можно запросто, ну а зачем мне это надо. Как и прилетит, не уследишь, и гудеть долго потом в голове будет, как в церковном колоколе, ну и главное – обидно: ты получил, а другим не досталось.

Поужинали.

Мама и Нина убрали со стола. Нина тряпкой вытерла столешницу – подалась с ней, с тряпкой, в руке, на кухню, важная. Ну ничего, ещё получит.

Достал папка со шкафа коробку с домино. Играть двое на двое – Николай с Ниной, а я с ним, с отцом, в паре – только было собрались, и входят, постучавшись, к нам Захар Иванович, отец Рыжего, а с ним и Рыжий. Друзья они, Захар Иванович с нашим папкой, старинные. В гости друг к другу, как время свободное, всё и шастают, один другого навещают.

Вошли Захар Иванович и Рыжий, поздоровались.

Поздоровались и мы с ними.

– Разболокайтесь, – говорит им папка. Рад, видно, он – широко улыбается. А то играй тут весь вечер в домино с нами – большое счастье. – Проходите, – говорит.

Снял Захар Иванович шапку и полушубок, определил их на костыль возле двери, повесил туда же и пальто Рыжего.

– Не разувайтесь только, – говорит отец им. – Пол ледышный.

Прошёл Захар Иванович к столу, вынул из кармана бутылку водки, на стол её поставил.

– Спиридон же сёдни, – говорит. – Как не отметить.

– А Спиридон-то чё тебе? – спрашивает отец. – Родня, ли чё ли? – и смеётся.

– А у покойной-то, у Стародубчихи, ведь мужика-то звали Спиридоном, – говорит Захар Иванович. – Дак и помянем.

– Да Спиридоном ли?

– Ага… Это по-полному, а так-то Спиря… С первой германской не вернулся. Я-то не знал его, кого там был ишшо, только по тятенькиным разговорам: Спиря, Спиря… Я без штанов тогда ишшо похаживал.

– А-а, – говорит папка. – Елена! – зовёт маму.

Откликается та с кухни.

– На стол-ка чё-нибудь сготовь нам.

– Счас! – отзывается с кухни мама.

Мы с Рыжим уже на полу, домики из костяшек домино строим.

Нина и Николай сидят на лавке, слушают и смотрят, им и заняться больше нечем.

– А ну-ка живо от стола, – говорит им папка. И правильно. А то расселись.

Поднялись те неохотно, гуськом подались в другую комнату. Он, Николай, конечно, сзади – руки по швам и волочится. Ну ничего, они дождутся.

Вышла мама с кухни, поздоровалась с Захаром Ивановичем, поставила на стол хлебницу с хлебом, тарелку с квашеной капустой и ещё что-то, огурцы солёные, наверное.

– Ты тут, Елена, сядь да отдохни, ты тут, Елена, сильно-то не беспокойся, – говорит ей Захар Иванович. – Я и дома уж поужинал… плотно, ажно не согнуться.

– А чё я сильно, сильно-то у нас и нечего, – говорит мама – хлопочет. – Так только, горесть перебить.

– Дак и не надо. Не есть пришёл – маленько выпить. Ты уж нас шибко не ругай… Но. А то за день-то намёрзся.

– Да уж поджало – и намёрзнешься.

– Не говори, давно уж так-то не давило.

– Кляшшый.

Интересно бывает у нас Захар Иванович: за столом он, как другие гости, не сидит обычно, сидит на полу, возле буржуйки, подогнув под себя одну ногу, как турок, другую вперёд выставив, локтём упрётся на колено, курит папиросу. Когда всю выкурит, засовывает окурок, не загасив его, за отворот своего валенка. После на улице где-нибудь развернёт отворот и вывалит на снег скопившиеся за ним, за отворотом, окурки. Когда пора выпить, встанет, подойдёт к столу, стопку опрокинет, закусит быстро чем-нибудь и – опять на своё место. Так и беседуют: отец, находясь за столом, а Захар Иванович – возле буржуйки, им как-то ладно.

Вот и сейчас устроился уже по-своему Захар Иванович на полу, достал папироску, прикурил, затянулся шумно, с придыхом, и дым столбиком в потолок, голову запрокинув, выпустил. Нос у него большой, сизый, ещё и с мороза, так и вовсе распух как будто, на лице щетина пегая, густая, а на голове волос мало – темя просвечивает, и всё время улыбается Захар Иванович, щуря голубенькие глазки, словно близорукий. И рот у него не прямой, а наискось. «С малолетства курит, чуть ли не с пелёнок, – говорит Марфа Измайловна, – дак и скривило, покуда кось тогды ишшо не утвердилась… Её во рту-то попелехтай, языком-то поворочай – паперёсу… Рот-то – ладно, самого не повело бы».

– Дак ты чё? – спрашивает его отец.

– А ты давай там распечатывай, – отвечает Захар Иванович. – А я пока тут покурю… Давай командуй.

– Да ты и здесь бы покурил. Тут вот и пепельница, – говорит отец. – Я ведь курю вот.

– Здесь мне ловчей.

– Ну, и даёшь.

Разговор привычный – за них его проговорить можно – долдонят.

Схрумкал папка в кулаке сургуч на бутылке, крошки сургуча в пепельницу из ладони высыпал, открыл бутылку, разлил водку по стаканам, сидит, ждёт.

– Пьяницы, – шепчет мне на ухо Рыжий.

– Ну, – говорю.

– Я никогда пить не буду, – говорит Рыжий. – Горькая. Это бражку ишшо можно.

– И я тоже, – говорю.

– Вы на полу-то тут не застудитесь, – говорит нам мама. Села она на стул под часами, вяжет. – На кровати вон играйте.

Запихал Захар Иванович окурок в свою «пепельницу», поднялся, крякнув, со своего места, взявшись рукой за поясницу, подступил к столу. И: ну, мол; ну, мол.

Выпили они. Не чокаясь: «За Стародубчиху… чтоб ей там было… или не было». Сморщились. Подхватили с тарелки быстро вилками капусту, закусили молча. Чё уж, и правда, пить, раз так противно?

Опять Захар Иванович возле буржуйки, по-турецки там устроился, уже и курит, дым посылает к потолку – дым послушный – отправляется; табаком вкусно пахнет – ох, весна скорей бы уж, как и дождаться.

– А сколько лет-то ей уж было? – спрашивает папка, развернувшись за столом к Захару Ивановичу.

– Как коршуну, наверно, – говорит Захар Иванович. – Сколь её помню, всё была старухой. Митрей-то ихний ведь меня намного старе, ну а он у них был самый младший, старших-то выбили на фронте… Он прошёл – и ни царапины. Мать моя говорит, что у яё уж мох на крыльцах вырос.

– Ну, – говорит папка. – Может, и вырос… как у щуки.

– Ну дак, – говорит Захар Иванович. – Поживи-ка столь… и сплошь весь обрастёшь.

Молчат. А после папка и спрашивает:

– А на Кубе-то чё, слышал?

– Слышал, слышал, в мэтээсе говорили. Дак они, поди, добьются… так оно мне чё-то кажется.

– Кто?

– Да кто, американцы.

– А-а, – говорит папка. – Эти добьются. Наскребёт кошка на свой хребёт… Везде лезут.

– Но, – говорит Захар Иванович. – Чуть слабина где, и они там.

– Раз капитал, повсюду клешни, – говорит папка.

– Это уж точно, – говорит Захар Иванович. – Мороз-то скоро этот кончится?

– Кто его знает?

– Пошли на печку, – предлагаю Рыжему.

– Пошли, – говорит.

– Мама, мы на печку, можно?

– Можно, можно, – отвечает. – Там опара, в дё-же-то, не опрокиньте.

Забрались мы на русскую печь, штаб там сразу устраивать начали: Рыжий – Чапаев, я – Петька. Дёжа с тестом – Анка, и на самом деле бы не опрокинуть.

– Про войну бы лутшэ там поговорили, – говорит Рыжий. – То болтают чё попало.

– Ага, – говорю. – Про войну они не любят.

Свет погас – станцию заглушили.

– Солярка кончилась, – говорю.

– Вряд ли, – говорит Рыжий. – Нордет, наверное, напился – в эмтээсе деньги выдавали.

Прошла в потёмках мама на кухню, спички в печурке нащупала, чиркнула и засветила скоро лампу. Идёт с ней мимо нас. Вошла в прихожую, поставила лампу на стол.

Нину и Николая даже и не слышно – притаились. Ну ничего, ещё дождутся.

Мама вяжет – тень от рук её и спиц за ней мелькает под часами – как-то страшно.

Папка с Захаром Ивановичем разговаривают. Об охоте речь у них и о собаках, что ли? Может быть, о соболях или о белках? У меня в ушах шумит как будто – что-то слов не разбираю.

Мы играем: красные – беляков направо и налево рубим; не свалиться бы мне с печки.

А потом как будто слышу:

– Он уснул, тётка Елена, – его, Рыжего, как будто голос. – Тычу-тычу, а он дрыхнет, – в вату голос будто упакован.

Открываю глаза, вижу: смотрит на меня мама – всматривается – как в буквы. После трогает рукой мой лоб и говорит:

– Ох, тошно мне, да он горячий-то… как печка.

Снял меня отец с печи, унёс на кровать – с ним, с отцом, мы будто пролетели по избе – как птицы.

Слышу после, словно во сне, как стали собираться дядя Захар и Рыжий. Извиняется Захар Иванович за свой приход, к ним теперь в гости зазывает: приходите, мол, как выберете время. Попрощались – ушли будто. Забыл ли я про них просто. Не помню. Помню пятна – кто-то намазывает их на стене как будто и стирает.

Раздела меня мама – соображаю колко телом, – смазывает мёдом, обворачивает газетой, после укутывает в шаль и укрывает одеялом. Вижу: смотрят на меня озабоченно и испуганно сестра и брат – как молятся. И говорит будто кто-то: «Спиридон, Спиридон». И другой уже кто-то: «Стародубчиха!» – и что-то чёрное – не ночь ли?

И проваливаюсь я куда-то сквозь непроницаемое, чёрное, падаю, пролетая мимо летней, маревой, муравчатой Ялани, мимо ельника густого, мимо Спиридона, мне знакомого и незнакомого, мимо мамы, отца, Нины, Николая, Марфы Измайловны, Ивана Захаровича, Захара Ивановича, Рыжего, Карьки, тёлушки красной и Буски – забываюсь. Ничего и никого – пусто. И вдруг среди этой пустоты и темноты возникает передо мной Стародубчиха. В голубом сарафане. Простоволосая. Молодая. Но я её узнаю. То, что это она, не сомневаюсь даже.

– Ну вот, милый, – говорит Стародубчиха. – Почти и встретились. Ты-то вернёшься, знамо дело, я уж нет, туда уж неохота. Лишнего там не болтай, передай только, что видел меня, что у меня пока всё ладно, и как мне рады-то тут, рады.

– Хорошо, баушка Парасковья, – говорю я. – Передам.

– Да какая я тебе теперь и баушка, – говорит Стародубчиха. – Это там-то баушки да внучики, а тут всё душеньки – все ровня. Я тебе – считай, что так – почти подружка. Ну ладно, милый, до скорого свидания, – говорит Стародубчиха. И говорит: – Тут, парень, всё скоро, тут оно – всегда. И как легко-то мне, легко-то. Ну, я помчусь к своёму Спиридону. То сговорились, да ещё не виделись: он чё-то шибко чем-то занят.

Сказала так Стародубчиха, и след её простыл.

А я смотрю и вижу:

Скатывает на меня с горы звонко хохочущий Рыжий огненное колесо, разлетаются во все стороны – от колеса ли искры, от Рыжего ли веснушки, – вот-вот оно меня спалит, задавит, колесо…

И не колесо это, а – солнце… В снег в логу вминаюсь телом я, короблюсь, обжигаюсь.

Страшно, страшно, страшно, страшно.

И опять я от себя исчез куда-то.

И очнулся только поздним утром – девять раз часы пробили.

Жив я, жив я – существую:

Розовым глазом через наледь на стекле оконном на меня глядел Господь – Спаситель.


Весь день после промаялся.

И не спать не могу, и спать не получается: прилягу на диван, а толку-то.

Взял Книгу. Прочитал:

«И видел я в Деснице у Сидящего на Престоле Книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную Семью Печатями; и видел я Ангела Сильного, провозглашающего громким голосом…

…“Достоин Агнец Закланный принять Силу, и Богатство, и Премудрость, и Крепость, и Честь, и Славу, и Благословение!”; и всякое создание, находящееся на Небе, и на Земле, и под Землёю, и на Море (и всё, что в них), слышал я, говорило: “Сидящему на Престоле и Агнцу – Благословение, и Честь, и Слава, и Держава во веки веков!” и Четыре Животных говорили: “Аминь”; и Двадцать Четыре Старца пали и поклонились Живущему во веки веков».

Отложил Книгу.

Оделся.

Вышел в ограду.

Передо мной сразу – Большая Медведица – чуть только приподнял глаза – немного опрокинулась. А если так, то – запрокинулась.

Самая долгая ночь – их рядом несколько.

Из ограды уже вышел. Смотрю.

Мороз сбавил. Изморозь поредела. Луна – высокая, ущерб почти и не заметен – чуть только стачиваться начала; просвечивает сквозь изморозь; гало вокруг – как абажуром.

Столб электрический. На нём лампочка – сияет.

Лампочка слева, луна справа, а от соседей – наоборот.

В доме у них тихо. Во всей Ялани – тоже тихо. Тихо и в космосе, и в сердце.

Постоял, постоял – но сколько же.

Взглянул на небо.

Звёзды.

Проговорилось:

– …и число их было тьмы тем и тысячи тысяч

Из груди так – будто вырвалось:

– Господи, Господи, Господи, Господи!

Вырвалось – понеслось – душа следом.

Пошёл в дом. Пусто.

Скутал печь.

Уснул нескоро.

Душа во сне уже в меня вернулась.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации