Текст книги "Красное и белое, или Люсьен Левен"
Автор книги: Фредерик Стендаль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Глава девятнадцатая
В довершение беды и в результате того мудрого уклада, который делает столь привлекательной жизнь в провинции, несколько женщин, в душе не питавших, конечно, никакой неприязни к госпоже де Шастеле, покинули бал и все разом устремились к мраморному столику. Некоторые из них захватили с собой свечи. Все они наперебой заявляли о своем расположении к госпоже де Шастеле и желании ей помочь. У господина де Блансе не хватило твердости защитить вход в буковую аллею и помешать их вторжению.
Чрезмерность страдания и огорчений в связи с отвратительной суматохой, поднявшейся вокруг госпожи де Шастеле, едва не довели ее до настоящего нервного припадка. «Посмотрим, как будет вести себя эта особа, гордая своим богатством и манерами, когда ей дурно», – думали милые приятельницы. «Если я сделаю малейшее движение, я совершу еще какую-нибудь ужасную ошибку», – промелькнуло в сознании госпожи де Шастеле, как только она услыхала, что они к ней приближаются. Она решила молчать и не произносить ни слова.
Госпожа де Шастеле не находила никакого оправдания своим мнимым проступкам и была так несчастна, как можно быть лишь при самых тяжелых житейских обстоятельствах. Трагические чувства людей, обладающих нежной душою, не переходят пределов человеческой выносливости, может быть, только потому, что необходимость действовать мешает этим натурам целиком уйти в свое горе.
Люсьен умирал от желания выйти вслед за нескромными дамами на террасу; он сделал несколько шагов, но испугался своего грубого эгоизма и, чтобы избежать всяких искушений, покинул бал. Уходил он, правда, медленно: ему жалко было, что он не остался до конца.
Люсьен был удивлен и даже испытывал в глубине души беспокойство. Он был далек от того, чтобы дать себе отчет в размерах своей победы. Он испытывал инстинктивное стремление мысленно перебрать и взвесить спокойно и рассудительно события, развернувшиеся с такой быстротой. Ему нужно было сосредоточиться и выяснить свое отношение к происшедшему.
Столь еще юное сердце Люсьена было ошеломлено огромностью всего, что он сейчас с такою легкостью затронул; он не понимал ничего. За все время своего словесного поединка он из боязни упустить возможность действовать ни на мгновение не позволил себе призадуматься; теперь он в общих чертах сознавал, что произошло нечто глубоко значительное. Он еще не смел верить счастью, смутно возникавшему перед ним, и трепетал от мысли, что вдруг при ближайшем рассмотрении вспомнит о каком-нибудь слове или жесте, который мог навсегда разлучить его с госпожой де Шастеле. Об угрызениях совести оттого, что он полюбил ее, в эту минуту не было и речи.
Господин Дю Пуарье, на все руки мастер, преследуя крупные интересы, не пренебрегал и мелкими; он испугался, как бы какой-нибудь молодой врач из хороших танцоров не вздумал оказать помощь госпоже де Шастеле; он вскоре появился в буковой аллее у мраморного столика, еще кое-как защищавшего госпожу де Шастеле от усердия ее приятельниц. Закрыв глаза, склонив голову на руки, сидя неподвижно и молча, окруженная двадцатью свечами, принесенными из любопытства, госпожа де Шастеле одна выдерживала атаку двенадцати-пятнадцати женщин, наперебой уверявших ее в своей дружбе и предлагавших лучшие средства от обморока.
Так как господин Дю Пуарье не был заинтересован в противоположном, он сказал то, что думал, а именно что для госпожи де Шастеле важнее всего спокойствие и тишина.
– Потрудитесь, сударыни, вернуться в зал. Оставьте госпожу де Шастеле одну с ее врачом и с виконтом. Мы сейчас отвезем ее домой.
Бедняжка, услыхав слова врача, мысленно поблагодарила его.
– Я позабочусь обо всем! – воскликнул господин де Блансе, торжествовавший в тех весьма редких случаях, когда физическая сила выступала на первое место.
Он полетел стрелой, меньше чем через пять минут очутился на другом краю города, в особняке Понлеве, приказал заложить или, вернее, сам запряг лошадей и вскоре примчал галопом карету госпожи де Шастеле. Никогда еще услуга не доставляла ему столько удовольствия.
Госпожа де Шастеле выказала за это живейшую признательность господину де Блансе, когда он предложил ей руку, чтобы проводить ее до кареты. Почувствовать себя одной, избавиться от этой жестокой толпы, воспоминание о которой усугубляло ее горе, иметь возможность поразмыслить в тишине о своем поступке было для нее в этот момент почти счастьем.
Едва госпожа де Шастеле вернулась к себе, у нее хватило силы воли отослать горничную, которая во что бы то ни стало хотела услышать подробный рассказ обо всем происшедшем. Наконец она осталась одна. Она долго плакала, с горечью вспоминая о своем близком друге, госпоже де Константен, с которой отцу удалось разлучить ее, умело соблюдая при этом все правила приличия. Госпожа де Шастеле решалась доверять почте лишь туманные уверения в дружбе: она имела основания полагать, что отец знакомился с содержанием ее писем. Почтмейстерша Нанси была весьма благомыслящая особа, а господин де Понлеве занимал первое место в негласной организации, защищавшей интересы Карла X в Лотарингии, Эльзасе и Франш-Конте.
«И вот я на свете одна, одна со своим позором!» – думала госпожа де Шастеле. После того как она вволю наплакалась в темноте и в тишине перед раскрытым настежь большим окном, откуда были видны в двух милях от города, на востоке, черные деревья Бюрельвильерского леса и над ними чистое темное небо, усеянное мерцающими звездами, нервы ее успокоились; у нее хватило решимости позвать горничную и отослать ее спать. До сих пор ей казалось, что присутствие человеческого существа еще горше заставляет ее чувствовать свой позор и свое горе. Услыхав, что девушка подымается к себе в комнату, она с меньшей робостью стала обдумывать ошибки, совершенные ею в течение этого рокового вечера.
Сначала ее смущение и тревога были безграничны. Куда бы она ни обращала взор, всюду она находила лишние поводы презирать и унижать себя.
В особенности же ее мучило подозрение, о котором осмелился сказать ей Люсьен.
Мужчина, молодой мужчина, позволил себе так свободно обращаться с нею! Люсьен производил впечатление человека хорошо воспитанного, значит это она сама поощряла его. Но чем? Она не вспоминала ничего, кроме своеобразной жалости и уныния, которое вызвала в ней необычайная скудость мыслей молодого человека, казавшегося ей милым. «И я приняла его за обыкновенного кавалериста вроде господина де Блансе!»
Но что это за подозрение, о котором он говорил ей? Это огорчало ее больше всего. Она долго плакала. Эти слезы несколько подняли ее в собственных глазах.
«В конце концов пусть подозревает, сколько ему заблагорассудится! – возмутилась она. – Ему наклеветали на меня. Если он верит этому, тем хуже для него; он неумен и нечуток, вот и все. Я ни в чем не виновата».
Этот гордый порыв был искренен. Понемногу она перестала думать о том, в чем могло заключаться подозрение Люсьена.
Ее настоящие ошибки предстали ей тогда совершенно в ином свете и показались более тяжкими. Она опять расплакалась. После нового припадка гнетущей тоски, обессилевшая, почти полумертвая от горя, она решила, что больше всего может упрекать себя в двух вещах.
Во-первых, она дала возможность догадаться о том, что происходило в ее сердце, жалкой, пошлой и злобной толпе, которую она презирала от всей души. Ей стало еще больнее, когда она перебирала мысленно все бывшие у нее основания опасаться жестокости этой толпы и презирать ее. «Эти люди, падающие ниц перед золотой монетой или перед малейшим намеком на милость короля или министра, как беспощадны они к ошибкам, которые совершаются не из любви к деньгам!» Припомнив все причины своего презрения к высшему обществу Нанси, перед которым она скомпрометировала себя, она испытывала боль, так четко осязаемую, если можно так выразиться, и такую жгучую, словно прикоснулась к раскаленному железу. Она представила себе оскорбительные взгляды, которыми должны были окидывать ее все эти женщины, танцевавшие котильон.
После того как госпожа де Шастеле сама устремилась навстречу этой боли, как устремляются навстречу наслаждению, ей пришлось пережить другую, еще более глубокую муку, от которой в одно мгновение угасло все ее мужество.
Это было обвинение в том, что она попрала, по мнению Люсьена, ту женскую стыдливость, без которой ни одна женщина не заслуживает уважения мужчины, в свою очередь достойного уважения.
Перед лицом этого самого тяжелого обвинения ее страдания как будто утихли. Она дошла до того, что громко, голосом, наполовину заглушенным рыданиями, проговорила:
– Если бы он не относился ко мне с презрением, я сама презирала бы его.
«Как! – продолжала она после минутного молчания и словно разгневавшись на самое себя. – Мужчина осмелился сказать мне, что считает мое поведение небезукоризненным, а я, вместо того чтобы отвернуться от него, добивалась оправдания!
Мне мало было этого оскорбления, я выставила себя на позор, я позволила догадаться о том, что происходит в моем сердце, этим подлым людишкам, одно воспоминание о которых способно надолго внушить мне презрение к жизни.
И наконец, мои неосторожные выходки дали право господину Левену счесть меня за одну из тех женщин, что бросаются на шею первому мужчине, который им понравится. Потому что и он, наверное, не лишен самонадеянности, свойственной его возрасту. Он имеет на то все основания».
Но вскоре она отказалась от удовольствия думать о Люсьене и вернулась к этим ужасным словам: броситься на шею первому встречному.
«Господин Левен прав, – с жестокой решимостью продолжала она. – Я сама ясно вижу, насколько я испорчена. До того рокового вечера я не любила его; я думала о нем вполне рассудительно, лишь как о молодом человеке, немного отличавшемся от всех этих господ, которых события заставили отступить на задний план. Он разговаривает со мной несколько минут, и я нахожу его крайне робким. Глупая самонадеянность толкает меня играть с ним, как с существом совершенно незначительным, чтобы заставить его разговориться, и вдруг оказывается, что я ни о чем, кроме него, больше не думаю. Вероятно, потому, что он показался мне красивым мужчиной. Самая испорченная женщина не поступила бы иначе».
Новый прилив отчаяния, сильнее всех предыдущих, овладел ею. И только когда от утренней зари посветлело небо над черными деревьями Бюрельвильерского леса, усталость и сон победили угрызения совести госпожи де Шастеле.
В эту же самую ночь Люсьен неотступно думал о ней, испытывая чувство восторга, весьма лестного в одном отношении. Как обрадовала бы ее застенчивость человека, который казался ей законченным типом ужасного донжуана! Люсьен далеко не был уверен в том, как ему следует истолковать события этого решительного вечера. Самое слово «решительный» произносил он с трепетом. Ему казалось, он прочел в ее глазах, что она полюбит его когда-нибудь.
«Но боже мой! Мое единственное преимущество только в том, что это ангельское существо откажется из-за меня от своего всегдашнего пристрастия к подполковникам. Великий боже! Как может такое вульгарное поведение сочетаться со всеми признаками столь благородной души? Я вижу, что небо не одарило меня способностью читать в женских сердцах. Девельруа был прав: всю свою жизнь я останусь глупцом и мое собственное сердце будет удивлять меня больше, чем все, что происходит со мной. Вместо того чтобы быть наверху блаженства, оно сокрушается. Ах, почему я не могу видеть ее! Я попросил бы у нее совета; ее душе, отражающейся в ее глазах, стала бы понятна моя печаль; грубым людям она показалась бы смешной. Как! Я выигрываю в лотерее сто тысяч франков и прихожу в отчаяние, что не выиграл миллиона!
Я уделяю чрезмерное внимание одной из самых красивых женщин города, в который забросил меня случай. Первая слабость. Я хочу покорить ее, я сам сражен, и вот я стремлюсь понравиться ей, как один из тех слабохарактерных неудачников, которыми в Париже кишмя кишат дамские гостиные.
Наконец, женщина, которую я по бесконечной своей слабости полюбил, надеюсь, ненадолго, как будто отвечает на мои старания кокетством, проявляющимся, правда, в восхитительной форме: она играет в чувство, словно догадавшись, что я имею слабость любить ее со всею глубиной серьезной страсти. Вместо того чтобы наслаждаться своим счастьем, которое не так уж плохо, я впадаю в какую-то ложную чувствительность. Я придумываю себе всякие мучения, потому что женщина, вращавшаяся при дворе, была снисходительна не только ко мне одному. Разве я обладаю качествами, необходимыми, чтобы покорить женщину действительно добродетельную? Каждый раз, когда я останавливал свой выбор на женщине, хоть немного не похожей на рядовых гризеток, разве я не терпел неудачу самым постыдным образом? Разве не объяснял мне Эрнест, у которого, несмотря на его педантизм, умная голова на плечах, что я недостаточно хладнокровен? На моем лице мальчика из церковного хора отражается все, что я думаю… Вместо того чтобы воспользоваться моими скромными успехами и продвигаться вперед, я, как олух, смакую их и наслаждаюсь ими. Пожатие руки для меня уже Капуя[47]47
То есть изнеженность. Карфагенский полководец Ганнибал (ок. 247–183 до н. э.) после ряда побед над римлянами отвел войска в Капую, где они предались увеселениям и растеряли боевую сноровку.
[Закрыть]. Я замираю в восторге, млею от редкого счастья, которое доставляет мне столь ясно выраженная благосклонность, и не трогаюсь с места. Да, я не обладаю талантом покорять женщин, а еще привередничаю! Но, бездельник, если ты и нравишься, то только случайно, чисто случайно…»
Раз сто пройдясь по комнате, он произнес вслух:
– Я люблю ее или по крайней мере хочу ей нравиться. Я воображаю себе, что и она любит меня, и, однако, я несчастен. Вот вам портрет настоящего безумца. Собираясь обольстить ее, я, вероятно, прежде всего хотел бы, чтобы она не полюбила меня. Как! Я хочу быть ею любимым и грущу потому, что мне кажется, что она отличает меня среди других! Если ты и дурак, так не будь по крайней мере трусом!
Он заснул на рассвете с этой прекрасной мыслью и почти решив просить полковника Малера откомандировать его в ***, находившийся в двадцати пяти лье от Нанси, куда от его полка был выслан отряд для наблюдения за рабочими, образовавшими Общества взаимопомощи.
Насколько возросли бы терзания госпожи де Шастеле, почти в то же самое время переставшей бороться с усталостью, если бы она могла увидеть все внешние признаки ужасного презрения к ней, презрения, которое, обсуждаясь на сто ладов и облекаясь в самые разнообразные формы, лишало сна молодого человека, владевшего, помимо ее воли, ее мыслями.
Глава двадцатая
Каковы бы ни были намерения Люсьена, но он не был господином своих поступков. На следующий день рано утром, надев мундир, чтобы отправиться к полковнику Малеру, он издали увидел улицу, на которую выходили окна госпожи де Шастеле. Он не мог побороть в себе желания пройти мимо этих окон, которых ему не пришлось бы больше увидеть, если бы полковник удовлетворил его просьбу. Как только он очутился на улице Помп, сердце у него забилось так сильно, что ему стало трудно дышать: одна возможность увидеть госпожу де Шастеле совершенно лишила его самообладания. Он был почти доволен, заметив, что ее нет у окна.
«Что со мной будет, – думал он, – если, получив разрешение покинуть Нанси, я так же страстно захочу вернуться обратно? Со вчерашнего дня я перестал владеть собою. Я подчиняюсь решениям, которые неожиданно приходят мне в голову и которых я за минуту до этого не мог предвидеть».
Отдав дань этим размышлениям, достойным бывшего воспитанника Политехнической школы, Люсьен сел на коня и в два часа проскакал пять-шесть лье. Он бежал от самого себя; подобно самой мучительной физической жажде, он испытывал моральную жажду общения с другим человеком, испытывал потребность посоветоваться с кем-нибудь. Он еще владел своим рассудком настолько, чтобы понимать, что сходит с ума, однако все его счастье зависело от мнения, какое он должен был себе составить о госпоже де Шастеле.
У него хватило ума не перейти пределов самой крайней сдержанности ни с одним из офицеров его полка. Не было ни одного человека, с которым он мог бы пуститься хотя бы в самые туманные и отвлеченные разговоры, чтобы почерпнуть утешение. Господин Готье отсутствовал, и, кроме того, Люсьен считал, что господин Готье только разбранил бы его за глупость и посоветовал бы ему уехать.
На обратном пути с прогулки он испытал, проезжая по улице Помп, безумное волнение, которое поразило его. Ему показалось, что, если бы он встретился глазами с госпожой де Шастеле, он в третий раз свалился бы с лошади. Он почувствовал, что у него не хватит решимости уехать, и не пошел к полковнику.
Господин Готье вернулся в тот же вечер.
Люсьен попытался в самых отдаленных выражениях рассказать ему о своем положении, как говорится, пощупать его. Вот что сказал ему господин Готье после нескольких переходных фраз:
– У меня тоже неприятности. Мне не дают покоя *** ские рабочие. Что скажет им армия?
На следующий день после бала доктор Дю Пуарье сделал продолжительный визит своему юному другу и без особых предисловий заговорил о госпоже де Шастеле. Люсьен почувствовал, что краснеет до корней волос. Он открыл окно и поместился позади ставен с таким расчетом, чтобы доктору трудно было следить за выражением его лица. «Этот педант собирается подвергнуть меня допросу. Посмотрим!»
Люсьен стал восторгаться красотою павильона, в котором накануне происходили танцы. После двора он перешел к замечательной лестнице, к украшавшим ее экзотическим растениям, потом, соблюдая математически точную и логическую последовательность, – к прихожей, затем – к двум первым гостиным.
Доктор ежеминутно перебивал его, чтобы поговорить с ним о вчерашнем недомогании госпожи де Шастеле, о том, что бы могло его вызвать и т. д.; Люсьен слушал его, затаив дыхание. Каждое слово Дю Пуарье было для него сокровищем: доктор явился из особняка де Понлеве. Но Люсьен сумел сдержать себя: едва доктор замолкал, как он пускался в серьезные рассуждения о том, сколько мог стоить изящный занавес в белые и малиновые полосы. Звук этих слов, столь несвойственных его всегдашней речи, казалось, еще увеличивал его хладнокровие и самообладание. Никогда еще он до такой степени не нуждался в них: доктор, который во что бы то ни стало хотел заставить его разговориться, сообщил ему самые драгоценные сведения о госпоже де Шастеле; каждое слово сверх этих сведений Люсьен согласился бы покупать на вес золота. А случай был очень соблазнительный; ему казалось, что стоит только поискуснее польстить доктору, и тот выдаст ему светские тайны. Но Люсьен был благоразумен почти до робости. Он произносил имя госпожи де Шастеле, только когда отвечал доктору. Эта неловкость выдала бы его всякому другому; Люсьен переигрывал, но Дю Пуарье не слишком привык, чтобы люди прямо отвечали на вопрос, и потому не обратил внимания на эту мелочь. Люсьен решил сказаться на следующий день больным. Он рассчитывал выведать у доктора побольше подробностей о господине де Понлеве и об обычной жизни госпожи де Шастеле.
На другой день доктор переменил тактику. По его словам, госпожа де Шастеле была недотрога, невыносимо горда и далеко не так богата, как о ней говорили. У нее было, самое большее, десять тысяч франков годового дохода.
И, несмотря на это явное недоброжелательство, он даже не заикнулся о подполковнике. Это доставило большую радость Люсьену, почти такую же, какую он испытал два дня назад, когда госпожа де Шастеле, взглянув на него, спросила, имеет ли его подозрение какое-нибудь касательство к ней. Значит, в ее отношениях с господином Тома де Бюзаном не было ничего предосудительного.
Люсьен сделал в этот вечер много визитов, но не говорил ни слова и ограничился лишь пошлыми вопросами о самочувствии после столь утомительного бала. «Как заинтересовались бы эти скучающие провинциалы, если бы они могли догадаться о том, что меня больше всего занимает!» Все отзывались дурно о госпоже де Шастеле; все, за исключением доброй Теодолинды. Между тем она была очень дурна собой, а госпожа де Шастеле очень красива. Люсьен почувствовал к Теодолинде дружбу, почти доходившую до страсти.
«Госпожа де Шастеле не разделяет вкусов этих людей; этого не прощают нигде. В Париже на это не обращают внимания». Делая последние визиты, Люсьен, уверенный, что не встретится с госпожой де Шастеле, из-за недомогания не выходившей из дому, мечтал об удовольствии посмотреть издали на вышитые муслиновые занавески, освещенные пламенем ее свечей.
«Я малодушен, – подумал он наконец. – Ну что ж, я охотно предамся своему малодушию».
…Себя карая,
Хоть за приятные карайте вы грехи.
Это были последние отголоски его раскаяния и любви к бедной родине, преданной, проданной и т. п. Нельзя одновременно переживать две любви.
«Я малодушен», – подумал он, выходя из гостиной госпожи д’Окенкур. И так как в Нанси по распоряжению господина мэра в половине одиннадцатого тушились уличные фонари и все, за исключением знати, ложились спать, Люсьен мог, не боясь показаться самому себе слишком смешным, долго прогуливаться под зелеными жалюзи, хотя свет в маленькой комнате погас вскоре после его прихода.
Стыдясь шума собственных шагов, Люсьен, пользуясь глубокой темнотой, подолгу просиживал на камне напротив окна, с которого он почти не сводил глаз.
Шум его шагов волновал не только его одного. До половины одиннадцатого госпожа де Шастеле терзалась угрызениями совести. Конечно, она была бы не так печальна, если бы выезжала в свет, но она опасалась встречи с ним или упоминания его имени. В половине одиннадцатого, когда она увидела его на улице, ее мрачная, гнетущая тоска сменилась сильнейшим сердцебиением. Она поспешила задуть свечи и, несмотря на все укоры самой себе, не отошла от жалюзи. Ее глаза следили в темноте за огоньком сигары Люсьена. Между тем наш герой справился наконец со своими угрызениями совести.
«Ну что ж! Буду любить ее и буду презирать, – решил он. – И когда она меня полюбит, скажу ей: „Ах, если бы ваша душа была целомудреннее, я на всю жизнь соединился бы с вами“».
Утром, встав в пять часов из-за учения, Люсьен почувствовал страстное желание видеть госпожу де Шастеле. Он нисколько не сомневался в том, что сердце ее принадлежит ему.
«Один ее взгляд все сказал мне, – повторял он, когда присущий ему здравый смысл пытался возражать. – Дал бы только бог, чтобы понравиться ей было не так легко. Уж на это я жаловаться не стал бы».
Наконец через пять дней после бала, которые показались Люсьену пятью неделями, он встретился с госпожой де Шастеле у графини де Коммерси. Госпожа де Шастеле была прелестна; ее обычная бледность исчезла, когда лакей доложил о господине Левене. Люсьен, в свою очередь, тоже едва дышал. Туалет госпожи де Шастеле, однако, показался ему слишком блистательным, слишком нарядным, слишком хорошего вкуса. Действительно, госпожа де Шастеле была одета восхитительно, так, как нужно быть одетой, чтобы понравиться в Париже. «Столько стараний из-за простого визита к пожилой даме, – думал он, – слишком напоминают о слабости к подполковникам». Однако, несмотря на всю горечь этого осуждения, он добавил: «Ну что ж, я буду ее любить, хотя это и непоследовательно». Предаваясь этим мыслям, он находился в трех шагах от нее и дрожал как лист, но от счастья.
В эту самую минуту госпожа де Шастеле отвечала на какой-то учтивый вопрос Люсьена, осведомившегося о ее здоровье, отвечала вежливо и голосом, полным самой изысканной грации, но в то же время со спокойствием, тем более неизменным, что оно не было грустным и мрачным, а, наоборот, приветливым и почти веселым. Смущенный Люсьен лишь по окончании визита, задумавшись над ее тоном, отдал себе отчет в размерах несчастья, которое ему этот тон предвещал. Что же касается его самого, он держался в присутствии госпожи де Шастеле шаблонно, почти пошло. Он это почувствовал и оказался настолько жалок, что попробовал придать изящество своим движениям и голосу – можно догадаться, с каким успехом. «Вот я снова так же неловок, как тогда, в начале нашего разговора на балу…» – решил он и был совершенно прав, нисколько не преувеличивая своей растерянности и отсутствия остроумия.
Но он не понимал, что единственное существо, в глазах которого он не хотел оказаться глупцом, совсем иначе судило о его замешательстве. «Господин Левен, – думала госпожа де Шастеле, – ожидал от меня той же невероятной легкомысленности, что и на балу, или, по меньшей мере, имел основания рассчитывать на ласковый и почти сердечный тон, каким говорят с друзьями. Он натолкнулся на крайнюю вежливость, которая, по существу, отодвигает его в ряды людей, весьма малознакомых».
Люсьен, которому ничего не приходило в голову, чтобы сказать хоть что-нибудь, пустился в описание достоинств госпожи Малибран, певшей в Меце; высшее общество Нанси изъявляло намерение поехать послушать ее. Госпожа де Шастеле в восторге, что ей больше не нужно делать усилий, чтобы подыскивать вежливые и холодные слова, смотрела на него. Вскоре он совершенно запутался, и замешательство его было настолько смешно, что госпожа де Коммерси это заметила.
– Нынешние молодые люди, – шепнула она госпоже де Шастеле, – способны меняться до неузнаваемости. Это совсем не тот милый корнет, который часто бывает у меня.
Слова эти совершенно осчастливили госпожу де Шастеле: здравомыслящая женщина, ум и хладнокровие которой признавал весь город, подтвердила то, что несколько минут тому назад говорила она самой себе – и с каким удовольствием! «Как не похож он на того человека, веселого, живого, блестяще остроумного, стесненного только толпой да резкостью собственных суждений, которого я видела на балу! Сейчас он говорит о певице и не может найти ни одной подходящей фразы. А ведь он ежедневно читает статьи, превозносящие госпожу Малибран».
Госпожа де Шастеле чувствовала себя такой счастливой, что вдруг подумала: «Я еще что-нибудь скажу или улыбнусь слишком дружески и испорчу себе весь сегодняшний вечер. Все это очень приятно, но, чтобы потом не быть недовольной самой собою, надо уйти отсюда». Она поднялась и вышла.
Вскоре и Люсьен расстался с госпожой де Коммерси. Он испытывал потребность поразмыслить на досуге о своей глупости и о ледяной холодности госпожи де Шастеле.
После пяти-шести часов раздирающих сердце размышлений он пришел к нижеследующему заключению.
Он не подполковник и потому оказался недостоин внимания госпожи де Шастеле. Ее обращение с ним на балу было прихотью, мимолетной фантазией, которым подвержены слишком чувствительные женщины. Мундир на минуту ввел ее в заблуждение. За неимением лучшего она его приняла за полковника.
Эти утешения повергли Люсьена в полное отчаяние. «Я настоящий дурак, а эта женщина – театральная кокетка, только удивительно красивая. Черт меня побери, если я когда-либо посмотрю на ее окна!»
Если бы Люсьена вели на виселицу, он чувствовал бы себя счастливее, чем теперь, когда он принял это великое решение. Несмотря на поздний час, он сел на лошадь. Очутившись за городом, он заметил, что не в состоянии держать повод в руке. Он поручил коня слуге, а сам пошел пешком. Несколько времени спустя, когда пробила полночь, несмотря на все оскорбления, которыми он осыпал госпожу де Шастеле, он сидел на камне против ее окна.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?