Текст книги "Дневник отчаявшегося"
Автор книги: Фридрих Рек-Маллечевен
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
В полной растерянности я стою перед этими документами четырехсотлетней давности, пораженный предчувствием, что это сходство может быть вызвано не случайностью, а жуткой периодичностью психических абсцессов. Ибо что мы знаем о подземных расселинах и сводах, которые теряются в недрах жизни великого народа, – о катакомбах, в которых на протяжении многих поколений хоронили все наши мрачные желания, страшные мечты и мучения, наши пороки и забытые, оставшиеся без возмездия смертные грехи? В хорошие времена они появляются призраками в наших снах, художнику они представляются сатанинскими видениями – тогда на наших соборах готические горгульи выпячивают непристойные ягодицы и на святых створках Грюневальда с клювами страшных морд и когтистыми лапами проявляются симптомы всех пороков, а флагелланты во исполнение закона бьют Сальватора и в своем автоматизме исполнения закона даже вызывают жалость у зрителя…
Но как же быть, когда все, что в иных случаях скрыто в наших подземельях, выталкивается наружу в очищающий кровь фурункул, когда подземный мир время от времени рождает Сатану, который взламывает крышку склепа и выпускает злых духов из ящика Пандоры? Разве не так было в Мюнстере, консервативном до и после, и разве не объясняется там, как и у нас, тот загадочный факт, что все это произошло без сопротивления со стороны добра в правильном и трезвомыслящем народе, тем же жутким и не поддающимся пониманию космическим поворотом, который только что, с первого часа существования гитлеровского режима, из-за пятен на солнце портит урожай непрерывно дождливым летом, неведомыми паразитами покрывает старую землю и до немыслимой степени запутывает понятия добра и зла, моего и твоего, четного и нечетного, добродетели и порока, Бога и Сатаны?
На днях я приехал в Мюнхен, где тубафоном и грохотом литавр отмечался ставший уже повседневным праздник, в знакомой гостинице на вокзале я не смог найти номер, только временное убежище в старом городе напротив здания школы, в котором теперь, во время каникул, разместился отряд гитлерюгенда.
Я видел, как один из мальчиков, сбросивший ранец, оглядывал пустой класс, как его взгляд упал на распятие, висевшее над кафедрой, и юное, еще нежное лицо сразу исказилось от ярости, как он сорвал со стены и бросил через окно на улицу символ, которому посвящены немецкие соборы и звучащие коллонады Страстей по Матфею…
С восклицанием:
– Сгинь, проклятый еврей!
Вот что я видел. Среди моих знакомых я часто наблюдал, как дети доносят на своих родителей и тем самым пускают их под нож – нет, я не верю, что все они родились дьяволами во плоти; точно так же как истинный христианин не очаруется сказкой про можжевельник или о железном Генрихе, который, храня верность и горюя по изгнанному, заколдованному господину, заковал свое сердце в железный обруч.
Моей жизни в этом болоте скоро пойдет пятый год. Более сорока двух месяцев я думал о ненависти, ложился спать с ненавистью, видел ненависть во сне, чтобы с ненавистью проснуться… Я задыхаюсь от осознания того, что нахожусь в плену у орды злобных обезьян, и ломаю голову над вечной загадкой – как народ, который еще несколько лет назад так ревностно охранял свои права, в одночасье погрузился в летаргию, в которой не только терпит господство вчерашних бездельников, но и, какой стыд, уже не способен ощутить свой собственный позор как позор…
На днях в Зеебруке я видел, как герр Гитлер, охраняемый снайперами, защищенный бронированными стенами автомобиля, медленно проезжал мимо: застывший, осклизлый, с пастозным круглым луноподобным лицом, в котором, как изюм, торчали два меланхоличных черных гагатовых глаза.
Так жалко, так горько, так бесконечно обидно, что тридцать лет назад, в самые мрачные времена вильгельминизма, такая экскрементальная личность даже не появилась бы по одним только физиогномическим причинам, а в кресле министра немедленно вызвала бы отказ в повиновении… и не докладывающих советников, нет, а даже портье и уборщиц.
А сегодня? Я слышал, что герр Гитлер недавно остановил доклад герра Кейтеля[34]34
Вильгельм Кейтель (1882–1946) – фельдмаршал, в 1938 г. возглавил верховное командование вермахта, подписал капитуляцию Германии 8 мая 1945 г. Казнен как военный преступник после Нюрнбергского процесса в 1946 г.
[Закрыть], бросив от недовольства бронзовую вазу прямо в голову генералу (который физиогномически прексрасно ему соответствует). И это сегодня? На фоне толпы, вязнущей в болоте позора? «И все, что они делали, должно быть правильно, ибо такова была воля Божья». Я прочитал это в хронике Мюнстера шестнадцатого века. Я не оккультист и не фантазер, я дитя своего времени со всеми своими представлениями и придерживаюсь только того, что видел, и того, что всегда казалось мне единственно правильным решением.
Нет, тот, кто проезжал мимо в ограждении мамелюков, словно Князь мира сего, – не человек.
Он – фигура легенды о привидениях.
* * *
Лично, но не на собраниях, конечно, а с глазу на глаз, то есть в «дикой природе», так сказать, я встречался с ним несколько раз.
В 1920 году у моего друга Клеменса цу Франкенштейна[35]35
Барон Клеменс фон унд цу Франкенштейн (1875–1942) – композитор, главный интендант Берлинской придворной оперы, а затем Мюнхенского придворного театра.
[Закрыть], который в то время жил на вилле Ленбаха, я обнаружил странного святого, который, по словам слуги Антона, ни за что не хотел уходить и просидел там целый час. Это был он, собственной персоной! Он добился аудиенции у Кле, который до революции был главным интендантом королевских придворных театров, сославшись на свой интерес к оперным постановкам, которые ассоциировались с его прежней профессией и которые он, надо полагать, представлял себе как цепь фокусов декоратора и драпировщика. Пришел он, в то время еще неизвестный аутсайдер, «en pleine carmagnole»[36]36
«Настоящим якобинцем» (фр.). Примеч. пер.
[Закрыть], так сказать, на встречу к неизвестному, нарядился в гетры для верховой езды, взял кнут, овчарку и мягкую шляпу и выглядел на фоне гобеленов и холодных мраморных стен странно, как ковбой, рассевшийся в кожаных штанах с чудовищными шпорами и револьвером кольт на ступенях барочного алтаря. Так – еще худой и, наверное, немного голодный – он сидел с лицом жалкого метрдотеля, чувствуя себя в присутствии настоящего «господина барона» осчастливленным и подавленным одновременно, осмеливаясь сидеть из должного почтения только на одной половине своего аскетического зада и довольствуясь дружелюбно-прохладными замечаниями хозяина дома, как голодная уличная собака, которой бросили кусок мяса. Говорил только он, перескакивая с пятого на десятое, проповедовал, как раскольник, и, не имея с нами никаких разногласий, невольно перешел на крик, следуя привычке выступать на арене цирка Кроне, так что домашний персонал Франкенштейна, опасаясь ссоры между хозяином и гостем, сбежался и, чтобы защитить моего друга, вошел в комнату. Когда он удалился, мы сидели друг напротив друга в молчании и некотором недоумении… с неловким чувством, которое может возникнуть, когда единственный пассажир, с которым едешь в купе, оказывается сумасшедшим. Мы долго сидели, не начиная разговор. Наконец Кле встал, открыл огромное окно и впустил теплый весенний воздух. Я не хочу сказать, что мрачный гость был нечистоплотен и портил атмосферу, как это принято в Баварии. Но все же после нескольких вдохов мы избавились от гнетущего впечатления. В комнате не было особого запаха, но ощущось напряжение неудачника.
По воле случая, занимаясь тогда в школе верховой езды в мюнхенских казармах и перекусывая иногда в пивной «Лёвенбройкеллер», я встретил того же человека во второй раз. Здесь он не переживал, что его могут в любой момент выставить на улицу, и он не стал, как у Франкенштейна, хлестать несчастным хлыстом свои несчастные гетры, так что на первый взгляд эта судорожная неуверенность исчезла. Он с большей энергией в этот раз принялся за проповедь и вылил на меня, имевшего после изнурительной поездки аппетит мастодонта и явное желание отдохнуть, целый океан тех двусмысленных политических пошлостей, которыми напичкана его известная книга. По понятным причинам я избавлю от подробностей тех, кто уже читал те строки. Макиавеллизм обыкновенного человека, с которым он представлял себе политику будущей Германии как цепь политических грабежей, а работу ведущего государственного деятеля как цепь махинаций, фальсификаций документов и нарушений контрактов, которые были типичны для учителей народных школ, сверхштатных налоговых инспекторов, машинисток… словом, всех тех, кто за это время действительно стал опорой его власти, кто откликнулся на зов чудесного парня, политического Чингисхана. С маслянистыми прядями, ниспадающими на лицо во время таких проповедей, он напоминал брачного афериста, который перед преступлением рассказывает, как собирается обмануть жаждущих любви кухарок. Впечатление развязной глупости – глупости, которая его объединяет с личным мамелюком, Папеном, – глупости, которая путает государственную службу с мошенничеством при торговле лошадьми, – это впечатление было не последним и не определяющим. С каждым разом меня все больше и больше удивляло, что этот Макиавелли, проповедующий между свиными колбасками и телячьими голенями, когда я пожал ему руку на прощание, поклонился, как метрдотель, получающий разумные чаевые: разве та известная ситуация в Потсдаме, когда старый Гинденбург пожал ему руку, не производит такого же впечатления – метрдотель, получающий чаевые? Я видел его позже в суде, когда о нем знали уже за пределами Мюнхена, и он должен был отвечать за какое-то нарушение на собрании… я наблюдал его в Берлине, когда он, уже известный человек, входил в холл отеля: в одном случае его взгляд, взгляд побитой собаки, ждал одобрения от самого мелкого судьи окружного суда, который председательствовал на заседании, в другом случае он подошел к портье отеля сгорбившись, будто хочет помпой откачать в холле воду и подлежит выдворению. Независимо от стремительной карьеры, в диагнозе, который я поставил два десятилетия назад, абсолютно ничего не изменилось. И сегодня ясно, что, лишенный естественной уверенности в себе и радости от самого себя, он, по сути, ненавидит себя и что его политическая полипрагмазия, его неумеренная потребность в признании, его апокалиптическое тщеславие проистекает лишь из одного желания прогреметь над всем своим болезненным опытом, самопознанием несчастного, состоящего из мусора и навозной жижи. Кое-что можно добавить – Эрна Ганфштенгль[37]37
Эрна Ганфштенгль – сестра Эрнста Ганфштенгля (см. примеч. 39).
[Закрыть], которая знает его лучше, чем я, рассказала мне о усиливающейся день ото дня боязни привидений и особенно страхе перед душами убиенных, который гонит его вперед и запрещает долго оставаться на одном месте… тогда понятно, почему в последнее время он проводит бессонные ночи в своем домашнем кинотеатре и его несчастные операторы вынуждены показывать по шесть фильмов каждую ночь…
Все это может быть. И только уточняет мой диагноз. Я даже не верю, что этот человек был особенно аморальным по своей природе – квалификация великого преступника сделала бы ему слишком много чести. Если бы немецкое правительство создало мастерскую этому монстру, оплатило бы прессу, которая прославила его как величайшего художника всех времен и народов, своевременно удовлетворив таким образом его чрезмерное тщеславие, полагаю, его направили бы на вполне безопасный путь и он никогда бы не подумал поджечь мир. Нет, я не верю в его качества Борджиа, я верю, что инстинкт подавления явно ничтожной и глубоко заблуждающейся личности соединился с прихотью истории, которая, как когда-то в случае с дубильщиком Клеоном, позволила немного поиграть рычагами ее великого механизма. Я считаю, что все это совпало с горячкой целого народа. Да, я верю, что жалкий, выпущенный из стриндбергского ада демон, как в былые времена Бокельсон, совпал с моментом вскрытия абсцесса, что он пришел как воплощение мрачных, однако вполне усмиренных желаний масс… о, истинный и правдивый, как его мюнстерский предшественник, как фигура какой-нибудь немецкой легенды о привидениях.
Я увидел его потом вблизи еще раз. Именно в ту, полную предчувствий, осень 1932 года, когда Германию начало лихорадить. Мы с Фридрихом фон Мюкке ужинали в мюнхенской «Остерии Бавария», когда он вошел в ресторан, один, без обычных телохранителей, и занял место за соседним столиком. Он сидел там среди немцев, уже могущественный человек… чувствовал, что мы наблюдаем за ним и критикуем, чувствовал себя поэтому очень неудобно и сразу же принял воинственный вид мелкого чиновника, который вошел в дорогой ресторан, но теперь, когда занял место, требует за свои большие деньги, «чтобы его обслуживали и обращались с ним так же хорошо, как с благородными господами по соседству».
Да, вот он и сидел там, сыроед Чингисхан, трезвенник Александр, Наполеон без женщин, бисмаркианец, которому пришлось бы пролежать в постели добрых четыре недели, если бы кто-то насильно скормил ему хоть один бисмарковский завтрак…
Я приехал в город на машине, в то время, в сентябре 1932 года, улицы были уже небезопасны, поэтому у меня наготове был пистолет и я мог бы легко застрелить его в почти безлюдном ресторане.
Я бы сделал это, если бы осознавал роль этого наглеца и предвидел наши многолетние страдания. В то время я принимал его лишь за героя юмористической газеты и не стал стрелять. Да это было бы и бесполезно, наше мученичество уже предрешено на высшем совете, и даже если бы он был привязан к железнодорожному полотну, то приближающийся скорый поезд заранее бы сошел с рельсов.
Сегодня много говорят о покушениях, которые предпринимались и проваливались. Так оно и продолжится, и ему будет сопутствовать удача, пока не придет час. Когда он наступит, гибель будет подкрадываться к нему со всех сторон – даже из тех углов, о которых никто не подозревал. В течение многих лет (и это как раз относится к ныне успешной стране демонов) бог будто спит. «Но если угодно будет Господу, – гласит русская пословица, – то и веник выстрелит»[38]38
Пословица “Wenn aber Gott will, so schießt selbst ein Besen” считается немецкой, по другим источникам – еврейской. Примеч. пер.
[Закрыть].
Май 1937
Новый скандал сотрясает Германию. Путци Ганфштенгль[39]39
Эрнст Ганфштенгль по прозвищу Путци (1887–1975) – историк культуры и выходец из семьи мюнхенского издателя и антиквара, вступил в НСДАП в 1922 г. С 1932 г. (по другим сведениям, 1933) – пресс-секретарь партии. В начале войны, после бегства в Англию, интернирован, вернулся в Германию в 1946 г.
[Закрыть], отпрыск известной мюнхенской издательской семьи и до сих пор enfant gâté[40]40
Баловень (фр.). Примеч. пер.
[Закрыть] всей гитлеровщины, в одночасье лишается милости и низвергается богами нелепейшим образом. Холодным февральским утром его заманивают в самолет, направляющийся якобы в Испанию, пытаются сбросить во время выполнения мертвых петель, и когда из-за хладнокровия и немалой физической силы этого человека все же отказываются от таких попыток, самолет сажают в открытом поле в десятиградусный мороз и разыгравшуюся снежную бурю. И вот в городском костюме и обуви на тонкой подошве этот любимец богов оказывается где-то в гиперборейских лесах Тюрингии, едет обратно в Берлин и обнаруживает, что его управление – а он был руководителем зарубежной пресс-службы – закрыто. Английский посол сэр Эрик Фиппс, который уже позаботился о Брюнинге и министре Тревиранусе[41]41
Готфрид Тревиранус (1891–1971) – морской офицер и политик времен Веймарской республики, в 1931 г. рейхсминистр транспорта. Во время путча Рёма спасся бегством от неминуемого ареста. До 1948 г. жил в изгнании в Канаде.
[Закрыть] во время путча Рёма, расправляет над ним крылья своей защиты и помогает бежать в Англию.
Причиной такого довольно необычного отстранения от должности стали слишком критические высказывания Ганфштенгля о вмешательстве Германии в дела Испании, и, кроме того, защищая одну кинокомпанию, он затронул интересы министра пропаганды. Говорят еще, что в пьяном виде Ганфштенгль неосторожно проговорился в парижском кафе о тайных связях Гиммлера с Тухачевским [42]42
Михаил Тухачевский (1893–1937) – маршал Советского Союза. Упоминаемые здесь связи с Гиммлером, скорее всего, были выдумкой нацистов. Хотя данный факт, безусловно, был известен Сталину, он формально использовал это обстоятельство для устранения Тухачевского во время чисток, проведенных в 1936–1937 гг., и расстрелял маршала в июне 1937 г.
[Закрыть] и его людьми, которые в то время сидели на скамье подсудимых в Москве, – эти высказывания были перехвачены агентами Сталина и привели к раскрытию всего заговора. Как бы то ни было, Ганфштенгль, с которым я ужинал в мюнхенской «Регине» всего несколько недель назад и который показался мне человеком приятным, умеющим хорошо держать себя, сидит сейчас в Англии, обиженный, а поскольку он является последним живым свидетелем, знающим тайну пожара Рейхстага, в Берлине опасаются худшего и, чтобы предотвратить постыдные разоблачения, отправляют восьмидесятилетнюю мать Ганфштенгля в Лондон, чтобы та заверила сына в Salva guardia[43]43
Надежность (лат.). Примеч. пер.
[Закрыть] германского правительства, и особенно господина Геринга, в противном случае…
В противном случае! Ганфштенгли связаны с Германией всеми экономическими интересами, находятся здесь и подвергаются вмешательству государства. Мать едет, но сын никак не соглашается и заявляет, что хорошо знает цену обещаниям Гитлера и Геринга. Таково было состояние поучительного дела еще несколько дней назад. Я завтракаю вместе с господином Арно Рехбергом[44]44
Арнольд Рехберг (1879–1947) – промышленник и политик, до 1933 г. призывал к тесному сотрудничеству Германии с Англией и Францией. Из-за оппозиции к национал-социалистам несколько раз попадал в тюрьму.
[Закрыть] у сестры Путци – Эрны, которая много лет назад, после неудавшегося переворота в Фельдхеррнхалле, спрятала Гитлера в своем доме и до сих пор фактически может считаться «Lady patroness» Третьего рейха. Сейчас она кипит от ярости, перекладывая всю вину в этом скандале на Геббельса, обвиняя его в зависти, мстительности и припоминая ему старую историю, известную до сих пор лишь в общих чертах. Поздней осенью 1933 года, когда она жила в уединенной вилле к востоку от Мюнхена на окраине пригорода Богенхаузен, кто-то в ее отсутствие проник к ней в дом, перевернул все на письменном столе, но не нашел того, что искал, – господин Гиммлер, к которому она обратилась за помощью, объяснил ей после завершения расследования, что это была выходка очень высокого лица, недосягаемой величины для него, и что целью преступления, вероятно, были не только ее письма, но и ее жизнь. Поэтому он отказывается делать что-либо еще и настоятельно советует ей переехать в город. Она прислушивается к совету и рассказывает мне, что «высокопоставленным лицом» был господин Геббельс, который был заинтересован в получении некоторых писем, адресованных Гитлером, чтобы в чрезвычайной ситуации, например после потери должности и бегства за границу, использовать их против своего Господина и Владыки. Забавный случай, ведь наш великий, но по росту невысокий Маниту в так называемую эпоху борьбы, говорят, добивался любви этой невероятно высокомерной женщины, формы которой напоминали известную бронзовую статую Баварии. Вот так мы и живем в Германии. Кстати, у Эрны Ганфштенгль завтракает с нами молодая англичанка, она из тех, кого воспринимают как нечно среднее между девушкой из рекламы туалетного мыла и архангелом. Ее зовут Юнити Митфорд[45]45
Юнити Митфорд (1914–1948), невестка лидера английских фашистов Освальда Мосли, была ярой поклонницей Гитлера и его идеологии. В ноябре 1939 г. якобы предприняла попытку самоубийства, обстоятельства которой не смогли окончательно выяснить. В 1940 г. ее перевезли в Англию с пулей в голове. Там она и умерла от менингита, вызванного отёком головного мозга.
[Закрыть], и она сидит в Оберзальцберге при дворе герра Гитлера, намереваясь стать кайзершей Германии и добиться великого примирения между Германией и Англией. Что ж, эта преуспевающая дама и он, самый великолепный из всех: bon voyage…
А тем временем я был в Берлине – в том Берлине, который вобрал в себя все самое хорошее, практичное, искусное, и все же, на мой неопытный взгляд, он напоминает чудовищную машину, которая с громким шумом и гулом любит работать вхолостую. Хотел бы объяснить этот момент – нет, я не верю во всеобщий трудоголизм берлинцев, о котором часто говорят. Мне хорошо известны «телефонирование с активной жестикуляцией», знаменитые ежедневники, в которых на три месяца вперед каждая минута занята делами и «совещаниями», я знаю эту идеальную организацию любой ценой, эту отчаянную склонность к псевдоамериканизму и вице-фельдфебельскому порядку, которые вызывают отвращение во всем мире и которые эту несчастную страну постоянно ввергают во внешнеполитические катастрофы, пока она позволяет представлять себя этому, так сказать, безнадежному городу.
Не верю, что за претензиями Берлина на звание самого трудолюбивого города Германии стоит его сущность. Скорее истерическая жажда деятельности, которая означает, наверное, бегство от осознания собственного бездушия… Думаю, что это блеф, который возвышает каждого рабовладельца двух молоденьких секретарш до «господина директора», флигель жилого дома-казармы до «садового павильона», разговор спекулянта по поводу партии бульонных кубиков или презервативов до «совещания». Хотел бы верить в то, что в Берлине является настоящей сущностью, что надежно и кто действительно создает – в рабочего восточных кварталов, в кондуктора трамвая, почтальона и ломового извозчика, я верю в таксиста, который на днях, когда понадобилась машина в дальний пригород, как добрый внимательный отец, предупредил меня о высокой цене и, имея возможность надуть, в порыве прусской бережливости порекомендовал городскую железную дорогу…
Да, я верю в негодующую безотказность жены берлинского портье, юмор, c которым статую Блюхера, в волнении размахивающего мечом на массивном постаменте, снабдили прозвищем «Никого сюда не пущу». Во что я не верю, так это в ужасную бодягу, которая поселилась здесь с девяностых годов… в ужасных голубоглазых очкастых женщин Вест-Энда, которые со своими метровыми попами, двадцатикилограммовыми грудями и знаменитым высоким подъемом стопы изображают дам… в вышеупомянутого директора с его ежедневником, в жеманство и позерство всех этих бухгалтеров, патентных поверенных и лотерейщиков, которые с закрытым на три замка портфелем придают себе вид атташе посольства, а на самом деле в кожаном сейфе носят три жалких бутерброда с сыром. Типичным для Берлина является все вроде бы амбициозное, о чем трубят на весь мир, но потом оно не выдерживает критики: увлечение конструктивными формами без прочных материалов и хорошего изготовления; ученик механика, который без тщательного обучения сразу переходит к конструированию и изобретательству; детская коляска обтекаемой формы, выполненная из хрупкой искусственной кожи, «добротно» сконструированный фонарь с безалаберно смонтированными контактами, вся затеянная здесь «новая деловитость», которая предполагает кровати и столы из железобетона и при этом выглядит более сентиментальной, чем песня, которую поют на каждом углу, и легендарная окладистая борода кайзера Фридриха…
«Дешевая конструкция» и хлам, который скрывается под названием «материал»; костюм из волокна, которое не согревает и не поддается чистке, наконец, обработанный серой, сахаром и адским мастерством «И. Г. Фарбен»[46]46
«И. Г. Фарбен», также «И. Г. Фарбениндустри» (нем. Interessen-Gemeinschaft Farbenindustrie AG – общность интересов промышленности красильных материалов) – конгломерат германских концернов, созданных в 1925 г. на базе ранее существовавших брендов и производств, получивших известность и распространение до и в период Первой мировой войны. Наиболее важными компаниями в нем были Bayer, Badische Anilin– & Sodafabrik und Sodafabriken (BASF) и Farbwerke Hoechst. Крупнейший производитель химической продукции в нацистской Германии, использовавший для производства и опытов труд и жизни узников концлагерей. Непосредственно влиял на политику нацистов и финансировал НСДАП. Прекратил существование после 1945 г.
[Закрыть] яд гремучей змеи, который продается в ресторанах Запада как разливное вино – питье, которое должно как-то выглядеть, как-то пахнуть, быть терпким и пригодным для употребления и даже ничего не стоить, но на следующий день оно вызывает у наивного бедняги чудовищное похмелье.
Как и весь этот город, построенный на песке, суете, шумихе и пропаганде, который поглощен организацией своего геополитического вакуума, вызывая у мира подозрение и враждебность своей крикливостью, полностью теряет душу в гигантском безделье и каждые двадцать пять лет, после катастрофы, накликанной собственной суетой, лишается достигнутого процветания, чтобы вслед за целым рядом социалистических, американских и, наконец, фашистских экспериментов начать игру заново. Нет, не думаю, что найдется много городов, в которых столько времени тратится на бесполезную организацию, интеллектуальные блуждания «а если, а может», на лишние разговоры и директорскую ругань, как в Берлине. «Когда меня вызывают в Бабельсберг с черновиками, – рассказывает очень известный сценарист, невероятно работоспособный, – то за большим зеленым столом я застаю семь пожилых господ с очень высоким давлением, перед каждым из которых лежит коробка с таблетками, и поначалу они полны энтузиазма. Потом, когда все вроде бы в порядке, вдруг появляется молодой драматург в очках с роговой оправой… один из тех, кто в принципе осознает свою полную ненужность, но прилагает все усилия, чтобы придумать вопросы и хоть как-то оправдать свою жалкую зарплату в триста марок… он говорит, что черновик, хотя и прекрасен, но все же это и это место может задеть интересы немецких обойных промышленников, а вот это место, с точки зрения марсианина, человека из гражданской альтернативной службы и стенографистки с неполным лицейским образованием, может быть непонятым. Возражение, что тот, кто хочет всего, де-факто не получает ничего, не производит никакого эффекта. Теперь в игру вступают пожилые господа, которые пробуждаются от летаргического сна и начинают придумывать возражения, чтобы оправдать более высокие зарплаты. Все ломают голову, как вырулить из этих «а если, может быть», – и так начинаются хорошо известные каждому киносценаристу мучительные бабельсбергские недели, когда курение, хождение вокруг да около, телефонные переговоры, завтраки и организация все новых и новых совещаний постепенно переворачивают с ног на голову весь текст… в котором основательно вымарываются естественные ассоциации за счет более изобретательных, и, по принципу „зачем делать что-то простое, если можно сделать сложное“, пытаются хватать звезды с неба. Пока комитет в конце концов не дойдет до ручки, пока вся чудовищность интеллектуальности и импотенции не признает свое полное убожество и люди, вздохнув, не найдут наконец „простой, естественный, совершенно очевидный выход“, который точно совпадает с первым наброском, рожденным творческим импульсом. Это признается с многочисленными извинениями, дружескими похлопываниями по спине и даже легким смущением. Единственная беда, что творческий импульс за это время полетел к чертям собачьим, и что из трех отведенных для работы месяцев целых четыре недели были потрачены на разговоры из пустого в порожнее: недели, которые отныне должны возмещаться запредельной напряженностью лихорадочной работы».
Разве это не Берлин? Разве в этом совершенно потерянном городе вот уже шестьдесят лет не по тому же принципу управляли экономикой, искусством и даже высокой политикой?
Офицер Генерального штаба недавно рассказал мне об эпизоде, который произошел жарким летом 1917 года на Балканском фронте. «Это было в июле, – вспоминал он, – мы сдерживали довольно сильный натиск противника, а временами даже не знали, что вообще происходит, и вдруг меня позвали с небольшой передышки на завтрак, сказав, что у телефона командующий собственной персоной. Голос Людендорфа я узнал, мог даже хорошо расслышать, несмотря на огромное расстояние, и был особенно удивлен, когда из телефонной трубки через Вогезский хребет, Рейн, Дунай и Балканские горы прозвучал вопрос: „У вас есть клубника?“ Я вообще не понял, что имел в виду наш Господин и Владыка, спрашивал ли он о скудном завтраке или, простите, ваша светлость, рехнулся… и только через некоторое время неловкого ожидания до меня дошло…
Он узнал, что там хорошая почва для выращивания клубники, и подумал о немецкой экономике и о подходящем деле для немецких войск, которые не были задействованы, он хотел, чтобы мы занялись выращиванием клубники и выручкой за нее поддержали немецкую валюту. Рассказ о невыносимых тяготах войны на этом участке фронта и о невозможности выделения людей не помог – он во что бы то ни стало хотел клубничные плантации.
И получил их. Для этого нам пришлось временно вывести с фронта войска, которые были там крайне необходимы, мы сделали это с тяжелым сердцем и потом с трудом затыкали образовавшиеся дыры…
Он получил свои клубничные плантации, а на следующий год – богатый урожай, который хотел переработать в Берлине и в консервах продать за границу. Урожай был и правда превосходным, его с большим трудом перевезли по перегруженной железной дороге, и он даже прибыл в Берлин. Но, к сожалению, ягоды полностью сгнили, забродили и заплесневели, так что все до последнего килограмма пришлось выбросить».
Вот такой источник. Я ужинал сегодня в маленьком итальянском винном погребке на Анхальтерштрассе, где увидел четырех в стельку пьяных штурмовиков высокого ранга, которые в честь недавно установленной немецко-итальянской дружбы в ухо хозяину заведения, похожему на персонажа из оперы Верди, и его неаполитанским официантам мычали слово «Collaborazione»… вероятно, единственное итальянское слово, которое знали. А в это время позади меня происходила другая, не менее примечательная громкая сцена. Из-за вечернего пальто, которое было положено на спинку стула и сползло на пол, ссорились две берлинские бюргерши упомянутого типа, и пока одна требовала, чтобы другая подняла брошенное пальто, та под ухмылки неаполитанских парней визжала что есть сил:
– Но позвольте, дорогая, я же немка!
Так обстоят дела в Берлине.
Сейчас, измученный грохотом этой вхолостую работающей мельницы, я лежу в гостинице, расположенной недалеко от Анхальтского вокзала и обставленной художественным хламом последних предвоенных лет, которая, кажется, построена из сетки рабицы толщиной в палец, и если здесь, на четвертом этаже, в моей жаркой летней келье я произнесу «нет» чуть громче обычного, то из глубины первого этажа жирный балканский баритон непременно ответит: «Точно? Может, передумаете?» Так обстоят дела в Берлине. Все, что здесь процветает, – лозунги и формальности, цифры и шаблоны, и вдобавок еще уродливая бедность, которая порождает не простоту, а хитрость и убожество. Скупость и скудость – таков девиз этой страны. Я был еще ребенком, когда читал о старых фрицевских гренадерах [47]47
Прусские гренадеры времен Фридриха Великого. Примеч. пер.
[Закрыть], носивших жилеты, которые вовсе не были жилетами, а лишь красными треугольными кусками ткани, пришитыми к форменному мундиру. Так это или нет, но суконки треугольной формы я вижу здесь во всем, малом и большом. Пришитая суть, притворство и хитрость, а еще глубоко укоренившаяся вера в свою исключительность. И все из-за чего? Из-за страстного желания подраться и поругаться, которое всегда сопутствует бедности. «Никогда он не бывает сыт, этот народ; неотесанный, неприглядный, не знающий удовлетворения и радости, требующий без конца: дай больше! А когда он все-таки насытится, то отбрасывает в сторону лишнее, и горе тому, кто к нему прикоснется. Это пираты, пробивающие себе путь на суше. И ведь всегда с Te Deum на устах, ради Господа, веры или высших благ. Потому что лозунгов на флагах этой стране хватало всегда»[48]48
Цитата из романа Теодора Фонтане «Перед бурей» («Vor dem Sturm», 1878; примеч. пер.).
[Закрыть]. И это интеллектуал Рейнского союза, баварец из школы доктора Зигля[49]49
Имеется в виду Иоганн Баптист Зигль (1839–1902) – член баварского парламента и консервативный сторонник баварского федерализма.
[Закрыть]? Нет, это Теодор Фонтане, на которого этот город претендует и о котором говорят, что он был pur sang[50]50
Чистокровный (фр.). Примеч. пер.
[Закрыть] пруссаком. Это касается и меня, рожденного на исконно прусской земле, правда, от матери-австрийки.
Я мысленно переношусь в прошлое. Мой дед («Кто может стать похожим на отца!» – читаем у Гамсуна)… мой дед был знатным человеком, спокойным, задумчивым, читал Кристиана Гарве[51]51
Кристиан Гарве (1742–1798) – философ-популяризатор эпохи Просвещения, современник и оппонент Канта.
[Закрыть] и Гумбольдта, вышел в отставку в пятьдесят и в otium cum dignitate[52]52
Достойный отдых, заслуженный покой (лат.). Примеч. пер.
[Закрыть] провел старость за рыбалкой и охотой. Он представлял собой последнее истинно консервативное и истинно юнкерское поколение, прекрасно образованное, много путешествовавшее и скептически относившееся ко всем громким словам – даже тем, которые исходили из гогенцоллерновских уст или, как насмешливо говорили в Восточной Пруссии, «нюрнбергских»…
Поколение всадников Марс-ла-Тура[53]53
Битва при Вьонвиле и Марс-ла-Туре в августе 1870 г. была одним из решающих сражений Франко-прусской войны 1870–1871 гг. Вероятно, это было последнее сражение в истории войн, в котором кавалерия своими атаками против превосходящих сил пехоты заставила противника отступить. Примеч. пер.
[Закрыть], успешных и довольных после самой легкой в военном отношении, но самой неудачной по своим последствиям германской войны, ознаменовало наступление переломной эпохи, в которой они благодаря выгодным бракам объединились с торговлей и промышленностью и открыли, таким образом, доселе невиданную степень влияния на государственное управление. Можно, конечно, сказать, что то же произошло в Англии в начале Викторианской эпохи, во Франции в период Реставрации: то, что одна страна пережила хорошо, для другой оказалось плохо, для страны, ориентированной на натуральное хозяйство и буколическую умеренность, оно могло и должно было стать смертельным ядом. Я не могу закрыть глаза на то, что Бисмарк, который в 1853 году, стоя на кладбище жертв Мартовской революции, «не мог простить погибших», а восемнадцать лет спустя в Зеркальном зале Версаля помог воплотиться в жизнь национал-либеральной идеологии этих жертв, своим стремлением к промышленному благополучию подорвал основы создания своей собственной страны. Бюлов[54]54
Бернхард фон Бюлов, князь (1849–1929) – немецкий государственный деятель; назначен рейхсканцлером в 1900 г., но потерпел неудачу, проводя консервативную политику, и вынужден был уйти в отставку в 1909 г.
[Закрыть], объемные мемуары которого я недавно прочитал, проливает свет на этот эффект Бисмарка цитатой «Nul tissérand ne sait ce qu’il tisse»[55]55
«Ни один ткач не знает, что у него получится» (фр.). Примеч. пер.
[Закрыть], которая освещает всю трагедию основания империи без учета географических факторов. Страна могла оставаться в форме (если использовать здесь термин Шпенглера), только если бы избегала экономической экспансии и оборотного капитала. Из сожительства прусской олигархии и промышленного капитала вытекает все, что выпало на нашу долю: разрушение основ сословий, незаменимых для здоровой Германии, аморфизация народа, американизация, восходящая к началу правления Вильгельма II.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?