Текст книги "Жить, чтобы рассказывать о жизни"
Автор книги: Габриэль Маркес
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Думаю, что каждый понял его слова по своему усмотрению. Но могу сказать, что вид мой – анемичного тщедушного ребенка – представлялся окружающим годным только разве что рисовать да песни петь. Молочница, продававшая нам молоко в долг, как-то при мне сказала матери с искренним состраданием на лице и печалью в голосе:
– Извините, что я вам говорю это, сеньора, но, думаю, этот ребенок не проживет долго.
Какое-то время во мне жил липкий холодный страх постоянного ожидания внезапной смерти. Нередко, глядя в зеркало, я представлял себя теленком. И сидел этот теленок в безопасной материнской утробе…
Боже, чего у меня только не обнаруживали школьные доктора! И малярию, и тонзиллит, и черную желчь. Последняя болезнь, по утверждениям местных эскулапов, возникала на почве беспорядочного неуемного чтения.
А я и не пытался вовсе никого переубедить! Иногда я даже преувеличивал свою природную немощь, что позволяло мне ловко увиливать от своих обязанностей.
Торжество и вместе с тем трогательность прощальной сцены отец обставил со свойственным ему искусством, сравнимым разве что с искусством тореадора. А назначение меня преемником уходящего за славой кабальеро, благородного дона, наверное, даже превосходило мастерство последнего.
– Как если бы это был я сам!
Не иначе такими интонациями в голосе в изобилии обладали собравшиеся в поход за удачей и деньгами соратники самого Христофора Колумба!
В последний наш совместный с отцом день мы собрались в зале. Вся семья получила последние наставления и порицания на будущее. За то, что вдруг мы могли бы совершить нечто неправильное, нехорошее, бесчестное в его отсутствие. Но по интонациям отца все поняли, что это такой ход… придуманный им.
Отец не хотел, да и не мог видеть наших слез… слишком больной была эта сцена, это расставание. И все это чувствовали.
Он дал каждому из нас монету в пять сентаво, которая казалась маленьким состоянием для любого ребенка в то время, и пообещал обменять их на такие же две, если мы не истратим свои монетки до его возвращения.
Наконец он обратился и ко мне, в почетном евангельском стиле и едва ли не в стихах:
– В твоих руках их оставляю, в твоих руках их обнаружу.
Мое мальчишечье сердце обливалось кровью. Что-то оборвалось у меня внутри, когда я увидел его спину с дорожной сумкой на плече, его фигуру в высоких сапогах. И какие-то шлюзы, сдерживающие потоки слез, по-детски горьких, отчаянных, открылись со взрослой силой, уже не телячьей, как раньше, и я зарыдал.
Зарыдал первым, несмотря на свое назначение главой семьи и особое положение, которое обеспечивали милость и повеление отца.
Боже мой! Только когда он оглянулся в последний раз, прежде чем повернуть за угол, только в тот миг, когда помахал нам рукой на прощание – только тогда я осознал первый раз в жизни свою безграничную любовь и сыновнюю благодарность к отцу. И это чувство – больное, раненное его уходом и вместе с тем невыразимо нежное и трепетное – я пронес через всю свою жизнь и пронесу до конца.
Отчего-то мне не было сложно выполнять его поручение быть главой семьи… Мать постепенно начинала привыкать к странному, не по возрасту и оттого неправильному одиночеству и почти управлялась с этим чувством. Хотя и против собственной воли, без женской радости, но со странной легкостью не обреченности, но смирения.
Порядок в доме и вкусная еда стали приятной необходимостью настолько, что даже младшие помогали в домашней работе и делали это хорошо. Наверное, в этот период у меня впервые и проснулось осознание собственной значимости для семьи, настоящей взрослости. Случилось это, когда я понял, что мои сестры и братья начинали относиться ко мне, как к дяде.
В общем-то я так никогда и не сумел справиться с застенчивостью. И когда был вынужден сталкиваться лицом к лицу с поручениями, которые возложил на меня мой вечный скиталец-отец, я вынес для себя своеобразный урок: застенчивость – это призрак, мираж, который очень сложно победить.
Каждый раз, когда должен был попросить о займе, даже по договоренности и даже в магазинах друзей, я терзал свой мозг и ноги часами, нарезая круги вокруг дома, до колик в животе сдерживая нестерпимое желание заплакать.
И заходил в дом к заемщику с такими зажатыми от неловкости и стыда челюстями, что не мог даже говорить. Однажды один не сильно добросердечный лавочник просто окончательно оглушил меня: «Трусливый мальчишка, ну пойми ты наконец, что ничего нельзя сказать, не открыв рта!»
Сколько раз я возвращался в дом с пустыми руками и придуманной отговоркой!
Но таким жалким и никчемным, как в тот момент, когда я осмелился вдруг начать говорить по телефону в угловом магазине, – таким убогим я не был никогда. Я никогда больше не чувствовал такой своей ущербности, как в тот раз.
А дело было так. Добрейший хозяин помог мне с оператором, потому что в то время еще не существовало автоматической службы. И вдруг – ужас! Я почувствовал буквально дуновение смерти, когда он дал мне рожок. Я взял этот предмет, как хрустальный кубок, почти с благоговением. Я ждал ЧУДА – вежливого голоса, но то, что мне пришлось услышать, повергло меня в шок и ввело в ступор. Это был не голос человека, это был натурально лай кого-то, кто говорил в неизвестной темной бездне пространства, причем в то же самое время, что и я. Подумав, что мой собеседник просто не слышит меня, я заорал в этот чертов рожок во весь голос. А тот, из преисподней темноты и пустоты, разъяренный моим ревом, в свою очередь, заорал дурниной:
– А ты какого хера глотку дерешь, дебил недоделанный?!
Я в ужасе повесил трубку.
Должен признаться, что, несмотря на всю мою бурную жизнь позднее, я так ведь и не смог преодолеть какой-то даже животный свой страх перед телефонной трубкой и пришедший позднее страх перед самолетом. Вот так и вынужден постоянно подавлять этот ужас-призрак. Призрак, мираж, преследующий меня из моей юности.
Даже не представляю, как же я смог в конце концов прийти к тому, чтобы хоть что-то сделать. К счастью, моя мама нередко говорила: «Нужно много страдать, чтобы много уметь».
Первое письмо от отца пришло через две недели. И скорее отец хотел поддержать нас, нежели что-то рассказать о себе и своей новой жизни. Прочитав это письмо, мама совершенно точно почувствовала отцовскую недосказанность и в тот день мыла тарелки на кухне напевая, чтобы поднять нам настроение.
Без отца она стала совсем иной: присоединялась к дочкам, словно сама была им сестрой, а не матерью. Она приноровилась к детям настолько хорошо, что была лучшей в их детских играх, даже с куклами, и дошла до того, что теряла терпение и ссорилась с ребятней на равных.
Такими же были и два других письма от отца, с фантазиями настолько реальными и обнадеживающими, что мы все стали лучше спать.
Одежда наша очень быстро пришла почти в полную непригодность. Это очень удручало всех и становилось уже трудноразрешимой проблемой для меня, как для маленького главы большого семейства. Штаны и рубашки Луиса Энрике не доставались в наследство никому. Да это и не представлялось возможным, потому что несчастный Энрике возвращался с улицы, по меткому маминому выражению, словно отгулял между рядами колючей проволоки. И мы определенно не могли понять, отчего это происходило, причем постоянно.
Сестрички семи и девяти лет приводили одежду друг у друга в порядок, как могли, проявляя чудеса изобретательности, и мне всегда казалось, что крайняя нужда тех дней сделала их взрослыми слишком рано.
Аида была замкнутой в себе девочкой, зато Марго, как-то позабыв о своей природной застенчивости, не боялась быть невыразимо ласковой и нежной с крошечной новорожденной.
Самым сложным в тот период был я, и вовсе не потому, что должен был принимать какие-то сверхтрудные решения, а потому, что мать при поддержке всего остального семейства вдруг неожиданно взяла на себя риск сократить домашние расходы, ввести жесточайшую экономию только для того, чтобы зачислить меня в школу в Картахену-де-Индиас, в десяти кварталах от дома.
В десять часов утра в соответствии с объявлением о приеме около двадцати претендентов явились на конкурс для поступления. К моему счастью, это не был письменный экзамен. Но три учителя, которые нас вызывали по списку, устроили всем общий экзамен в соответствии с нашими свидетельствами о предыдущем образовании.
А я был единственным, у кого не было бумаг. Ну не успел я попросить их из-за короткого срока для подготовки! Из-за нехватки времени мама не забрала бумаги в «Монтессори» и в начальной школе Аракатаки.
Ах, как волновалась вся семья, думая, что я не буду принят без документов! Но, вспомнив свое детство и свои уловки, я решил прикинуться идиотом.
Один из учителей вывел меня из очереди, когда я признался, что не имею на руках документов, но зато другой взял на себя ответственность за мою судьбу и отвел в свой кабинет, чтобы проэкзаменовать без предварительных формальностей. Он задал мне несколько общих вопросов, спросил какое количество включает в себя гросс, сколько лет в пятилетке и в тысячелетии, заставил меня повторить столицы всех департаментов, основные реки в государстве и пограничные страны. Все это показалось мне жутко банальным, но ровно до того момента, пока он не спросил меня о книгах, которые я читал.
Я поразил его тем, что в моем возрасте назвал так много и таких различных книг и что я прочитал «Тысячу и одну ночь» в издании для взрослых, в котором не были пропущены некоторые из непристойных эпизодов, которые вызвали искреннее удивление и возмущение отца Ангариту. Учитель рассказал мне, что это важная книга. А я-то, лопух, всегда думал, что уж взрослые точно не верят в джиннов из бутылок и в заклинания!
Другие ребята, которые пришли даже раньше меня, не задерживались дольше пятнадцати минут, причем это не зависело от того, примут их в школу или нет. А вот я пробыл более получаса, беседуя с учителем на разного рода темы. Мы вместе осмотрели полку, вплотную набитую книгами позади его письменного стола, где выделялась по своему размеру и великолепию книга «Сокровищница детства», о которой я слышал, но учитель меня убедил, что в моем возрасте более полезен «Дон Кихот». Он не нашел его в библиотеке, но пообещал одолжить мне его позже. Через полчаса разговоров о «Синдбаде-Мореходе» или «Робинзоне Крузо» он проводил меня до выхода, так и не сказав, принят ли я. Я подумал, что нет, разумеется, но на террасе он подал мне руку и попрощался до восьми утра понедельника, чтобы зачислить меня на высший курс начальной школы: четвертый класс. Вот так!
И это был не просто учитель. Это был сам генеральный директор. Его звали Хуан Вентура Касалинс, и в моих воспоминаниях он навсегда остается лучшим другом моего детства. И образ его не имеет абсолютно ничего общего с обычно жуткими типажами учителей того далекого времени.
Незабываемым и неоспоримым достоинством этого Учителя с большой буквы была способность обращаться со всеми нами как с равными, как со взрослыми. Хотя мне до сих пор еще кажется, что он относился ко мне с особым вниманием и участием. Во время уроков он имел обыкновение задавать мне вопросов больше, чем другим, и доброжелательно ждал простых и точных ответов.
Он разрешал мне уносить книги из школьной библиотеки, чтобы я мог читать их дома. Две из них, «Остров сокровищ» и «Граф Монте-Кристо», были моими наркотиками в те тяжелые времена. Я их пожирал буква за буквой, слово за словом – с тревогой от знания того, что происходило в следующей строке, и в то же время с беспокойством незнания этого, боясь разбить очарование момента. Благодаря им, моим любимым книгам, благодаря и первой мной прочитанной взрослой «Тысяче и одной ночи» я понял, что всегда, открывая новую книгу, нужно помнить, что пользу душе и уму принесут только те из них, которые не принуждают к чтению.
Зато мое чтение «Дон Кихота» абсолютно не вызвало у меня потрясения, предвиденного учителем Касалинсом. На меня наводили скуку смертную и зеленую тоску ученые разглагольствования странствующего рыцаря, и меня ничуть не забавляли нелепые выходки оруженосца. Причем до такой степени меня раздражали заумствования этого рыцаря печального образа, что я задавался вопросом – а та ли это книга, которую так нахваливают? И буквально насильно, как противное слабительное лекарство ложками, поглощал эту скучищу, уговаривая себя только тем, что не может быть, чтобы такой сведущий учитель мог так непростительно ошибиться в Сервантесе.
Я совершал упорные честные попытки пролезть через дебри скуки смертной и в старших классах, там ведь Сервантес был в обязательной программе. И уже был готов окончательно возненавидеть этого упорного рыцаря с его придурковатым оруженосцем, пока один друг не посоветовал мне положить фолиант на полочку в туалете и стараться читать, пока справляешь ежедневную нужду. Только тогда и только там, в туалете, за приятным утренним или вечерним времяпрепровождением Рыцарь открыл мне свои объятия, открылся мне вспышкой, и я таааааааак тщательно насладился им, что цитировал наизусть целые эпизоды.
Та школа оставила мне знаменательные воспоминания о невозвратимом периоде моей жизни. Это был уникальный, по-своему даже красивый дом на вершине зеленого холма, с террасы которого были различимы два сопредельных, но не пересекающихся пока мира.
Налево район дель Прадо, самый знаменитый и дорогой, который с первого взгляда мне показался точной копией электрифицированного курятника «Юнайтед фрут компани». Это было не случайно: его строило предприятие североамериканских градостроителей с их заграничными вкусами, нормами и ценами, и это было надежным гарантом привлечения туристов со всей страны.
А направо, наоборот, пыльная окраина нашего Баррио Абахо с улицами, покрытыми жгучей пылью, и тростниковыми домами под крышами из пальмовых листьев, которые нам напоминали в любой час, что мы ничто и никто более, как смертные из плоти и крови.
К счастью, с террасы школы открывался панорамный вид общего этих двух миров: историческая дельта реки Магдалены, одна из самых больших в мире, и серое пространство Бокас-де-Сениса. 28 мая 1935 года мы увидели танкер «Таралите» под канадским флагом, который вошел под крики ликования через дамбы из голых камней и пришвартовался в городском порту среди грохота музыки и ракетных снарядов под командованием капитана Д.Ф. Макдональда. Так достиг своей кульминации гражданский подвиг многих лет и многих тягот, чтобы превратить Барранкилью в уникальный морской и речной порт страны.
Вскоре после этого пролетел самолет под командованием капитана Николаса Рейеса Манотаса в поисках места для срочной посадки. Пролетел так низко, что задел крыши домов, правда, слегка. Но вовсе не спасая себя так опасно низко летел капитан! Отважный летчик спасал людей, добрых мирных христиан, на которых просто боялся упасть во время незапланированной посадки самолета. Он был одним из пионеров колумбийской авиации. Примитивный самолетик ему подарили в Мексике, и он его вел в одиночку из пункта в пункт Центральной Америки.
Плотная толпа в аэропорту Барранкильи подготовила ему триумфальную встречу с платками и флагами и духовым оркестром, но Рейес Манотас решил сделать еще два приветственных витка над городом, и тут произошел сбой в работе мотора. Ему удалось завести его волшебным образом благодаря своему мастерству, чтобы сесть на крышу одного здания в торговом центре города, но он запутался в кабелях электричества и повис на столбе.
Мой брат Луис Энрике и я находились среди возбужденной толпы, пока нам хватало сил протискиваться среди людей, но мы смогли увидеть пилота, только когда его, здорового и невредимого, с трудом вытащили из самолетика под громкие овации герою.
В городе была также первая радиостанция. А еще был современный акведук, там демонстрировали обновленный процесс очищения воды. И еще пожарники, чьи сирены и колокола были праздником для детей и взрослых, как только они начинали их слышать.
Также появились первые автомобили со съемным верхом, которые носились по улицам на сумасшедших скоростях и разбивались в лепешку на новых асфальтированных дорогах. Похоронное бюро «Ла Экитатива», вдохновленное духом смерти, витающим над местными хайвеями, разместило огромное объявление на выезде из города: «Не мчитесь, а то нам остается лишь надеяться». Объект туристического притяжения.
По вечерам, когда единственным уютным и надежным убежища был наш дом, мама собирала всех детей, чтобы прочитать папины письма. Большинство были забавными шедеврами, но было одно, непревзойденное по своему краснобайству о воодушевлении, который вызывала гомеопатия среди пожилых людей в низине Магдалены. «Здесь есть вещи, которые кажутся чудесами», – писал отец.
Иногда у нас создавалось впечатление, что он скоро откроет нам нечто большее, но вместо этого следовал еще один месяц молчания. На Страстной неделе, когда две младшие сестры заразились губительной ветряной оспой, у нас не было способа связаться с ним, потому что даже самые ловкие проводники не были осведомлены о его местоположении.
Именно в те месяцы я осознал в действительности всю глубину одного из наиболее употребляемых слов моих бабушки и дедушки: нищета. Я ее толковал как ситуацию, когда мы жили в своем доме с тех пор, пока не начала разваливаться банановая компания. На нее, на нищету, жаловались постоянно. Чтобы не отказываться от священной церемонии обеда, даже когда не было средств, чтобы как-то не отступать от принятых канонов, в конце концов мы стали покупали еду на постоялых дворах рынка. Еда была хорошей и гораздо дешевле. Удивительно, что нам, детям, нравилась больше именно эта простая незамысловатая пища.
Но все это закончилось навсегда, когда Мина узнала, что несколько постоянных участников застолья решили не возвращаться в дом, потому что уже не ели так хорошо, как раньше.
Нищета моих родителей в Барранкилье была, конечно, изнурительной, но зато позволила мне испытать счастье исключительно теплых отношений с моей матерью. Безусловно, я всегда питал истинные сыновьи чувства. Но именно то опасное время катастрофической нищеты позволило мне разглядеть в матери потрясающей силы характер. Это был характер настоящей львицы, сдержанной, но свирепой перед лицом трудностей. Меня восхищало ее отношение к Богу, которое казалось не покорным, но воинствующим.
Две образцовые добродетели, которые придали ей в жизни уверенности. И эта уверенность, это непоколебимое чувство собственного достоинства никогда ее не подводили. В совсем уж грустные от голода моменты она потешалась над своими собственными спасительными способами выживания. Как-то однажды мать купила бычье колено и варила его день за днем для ежедневного бульона, каждый раз все более водянистого, до тех пор, пока оно не стало совершенно бесполезным. А однажды ночью в ужасную бурю закончился запас свиного сала на целый месяц, с помощью которого делали фитили из лоскутов, и поскольку свет ушел до рассвета, она сама внушала младшим страх к темноте, чтобы те не сходили с кровати.
Сначала все навещали семьи друг друга, ну, те, кто уехал из Аракатаки после бананового кризиса и ухудшения общественного порядка. Это были круговые визиты в том смысле, что все разговоры вращались вокруг темы несчастья, которому предалась деревня. Но когда нищета нас самих доняла в Барранкилье, мы перестали жаловаться в чужом доме. Мы стали просто молчать. Мама же свела свое молчание к одной фразе: «Бедность видна по глазам».
До пяти лет смерть была для меня естественным концом, который случался, но исключительно с другими. Наслаждения неба и страдания ада мне казались только уроками, которые нужно выучить наизусть в законе Божьем отца Астете. У смерти не было ничего общего со мной до тех пор, пока я не увидел во время одного заупокойного бдения, что вши убегали из волос покойника и беспорядочно носились по подушкам. То чувство, что возникло у меня тогда и закрепилось во мне надолго, – это был не страх смерти, вовсе нет. Это был стыд, стыд за то, что так же и от меня убегут вши на глазах у наших родственников на моих похоронах.
Тем не менее в начальной школе Барранкильи я совсем не понимал, что был разносчиком вшей, пока не заразил ими всю семью. Мама тогда предъявила еще одно доказательство своего сильного характера. Она дезинфицировала детей одного за другим, причем средством от тараканов. А все это действо мать сурово окрестила гордым именем: полиция. Но видимо, вывести всех вшей тараканьим средством не удалось. И я снова нахватался этой гадости. Тогда мама приняла решение действовать радикально и заставила меня подстричься налысо. Это был героический поступок – появиться в понедельник в школе в шапке из непонятно чего, но я с честью пережил издевки приятелей, закончив год с отличными оценками. И с печалью от расставания с моим лучшим другом – учителем Касалинсом.
Но во мне осталось вечное чувство благодарности к этому замечательному человеку.
Один друг отца, которого мы никогда и не знали, достал мне на каникулы рабочее место в типографии близко от дома. Зарплата была не намного больше, чем вообще ничего, и моим единственным стимулом было обучиться ремеслу. Однако у меня не оставалось ни единой минуты, чтобы осмотреть типографию, поскольку работа состояла в том, чтобы расставлять по порядку типографские клише для их последующей брошюровки в другом отделе.
Утешением мне было то, что мама разрешила купить на зарплату воскресное приложение «Ла Пренсы», в котором были комиксы о Тарзане, о Баке Роджерсе, озаглавленные «Рохелио-завоеватель», и комиксы о Матте и Джеффе, которые назывались «Бенетин и Энеас».
По воскресеньям в свободное время я научился рисовать их по памяти и уже на свой манер продолжал эпизоды недели. Своим незатейливым творчеством я сумел привести в восторг некоторых взрослых в нашем квартале и даже кое-что продал за два сентаво. А работа в типографии была утомительной и бесплодной, и, сколько бы я ни старался, в своих отзывах начальники обвиняли меня в недостатке энтузиазма в работе. И, должно быть, из уважения к отцу и матери, меня освободили от рутинных обязанностей в цехе и назначили уличным разносчиком рекламных листовок одной микстуры от кашля, рекомендуемой самыми знаменитыми артистами кино.
Мне это очень понравилось, потому что листки были превосходными, с полноцветными фотографиями актеров и на глянцевой бумаге. Тем не менее уже с самого начала я понял, что распространять их было не так-то просто! Люди смотрели на них и на меня с недоверием из-за того, что отдавали листочки даром, и большинство напрягалось, отказываясь принимать их, словно они были наэлектризованы.
Первые дни я возвращался в цех с излишками того, чем меня нагрузили. До тех пор пока я не встретил нескольких своих одноклассников из Аракатаки, мать которых пришла в негодование, увидев меня во время такого занятия, которое ей показалось совершенно недостойным члена уважаемой семьи. Она бранила меня почти криком, что я ходил по улице в тряпичных сандалиях, которые мама купила мне, лишь бы не тратиться на парадные ботинки.
– Скажи Луисе Маркес, – сказала эта добрая женщина, – чтобы она уже подумала о том, что скажут ее родители, если увидят своего любимого внука раздающим рекламу для туберкулезников на рынке.
Я, конечно, не передал эти слова дома, чтобы не огорчать мать, но проплакал от бешенства и стыда на своей подушке в течение нескольких ночей. Концом трагедии было не то, что я не стал вновь раздавать листки, а то, что я предпочел бросать все в сточные трубы на рынке, не предусмотрев, что они соединялись с «большой водой» и глянцевая бумага плавала по воде, пока не образовала на поверхности покрывало, переливающееся восхитительными красками, которое превратилось в необыкновенное зрелище, видимое и с моста.
Мать, должно быть, получила в вещем сне какое-то послание от своих покойников, потому что за два месяца она вытащила меня из типографии. Я противился из-за нежелания терять воскресное приложение «Ла Пренсы», которое мы получали всей семьей как благословение небес, но мать продолжала покупать это приложение, даже несмотря на то, что вынуждена была бросать из-за лишних трат меньше картошки в суп. Другим спасительным средством был утешительный взнос, который в течение самых тяжелых месяцев нам присылал дядя Хуанито. Он продолжал жить в Санта-Марте со своими скудными доходами дипломированного бухгалтера и взял на себя обязанность отправлять нам одно письмо каждую неделю и две банкноты по одному песо. Капитан шхуны «Аурора», старый друг семьи, передавал мне его письмо в семь часов утра, и я возвращался домой с базовым набором продуктов на несколько дней.
Однажды в среду я не смог выполнить поручение, и мама возложила его на Луиса Энрике, который не справился с искушением попытки умножить два песо с помощью игрового автомата в какой-то индейской таверне. У него не оказалось мужества остановиться, когда он проиграл оба первых жетона, и он продолжил, пытаясь вернуть их, до тех пор, пока не проиграл даже предпоследнюю монету. «Это был такой ужас, – рассказывал он мне, даже уже будучи взрослым человеком покрываясь холодным потом от воспоминаний, – что я принял решение никогда больше не возвращаться домой». Ведь он хорошо знал, что двух песо было достаточно для базового набора продуктов на целую неделю для всей нашей многочисленной семьи. К счастью, с последним жетоном произошло что-то в автомате, что сотрясло дрожью монеты в недрах автомата и извергло в безостановочном потоке все жетоны от обоих проигранных песо.
«И тогда меня осенил сам дьявол, – рассказал мне Луис Энрике, – и я отважился рискнуть еще одной фишкой». И он выиграл. Он рискнул другой и выиграл, и еще одной, еще одной и снова выиграл. «Страх тогда был еще больше, чем испуг от проигрыша, и у меня просто дрожали все внутренности, – сказал он мне, – но я все равно продолжал играть».
В итоге Луис Энрике приумножил дважды оба песо в монетах по пять сентаво, но не отважился поменять их на банкноты в кассе из-за страха, что индеец впутает его в какую-нибудь свою аферу. Они были настолько громоздкими в карманах, что, прежде чем отдать маме два песо дяди Хуанито в монетах по пять сентаво, он закопал в землю в глубине дворика четыре песо, выигранные им, где обычно прятал все сентаво, которые находил. Он тратил их по чуть-чуть, не доверив никому секрета на протяжении многих лет и измученный из-за того, что поддался искушению рискнуть последними пятью сентаво в лавке индейца.
Его отношения с деньгами были очень личными, особенными. И когда мать случайно заставала его ковыряющимся в ее сумке с деньгами, он защищался отчаянно, дико, но твердо и по-своему вполне здраво. Вот ведь как рассуждал мой братец: деньги в бумажнике родителей – это совершенно общие деньги. И никакое это не воровство, если ребенок возьмет оттуда что-то без разрешения! Ведь родители, по его мнению, лишают детей общих денег из-за простой зависти. Потому что, будучи взрослыми, не могут себе позволить потратить деньги на то, на что ребенок потратит с легкостью. Я тоже стал отстаивать эту его философию, вплоть до того, что сознался, что и сам обкрадывал домашние тайники из-за насущных потребностей. От этих чудесных открытий своих родных детей наша мать просто потеряла голову. «Не будьте такими глупыми, – почти прокричала она мне, – ни ты, ни твой брат у меня ничего не украли, потому что я сама оставляю деньги там, где знаю, что вы будете их искать, когда окажетесь в трудном положении». Я услышал, как в приступе бешенства она бормотала в диком отчаянии, что Бог должен позволить кражу некоторых вещей, чтобы накормить детей.
Личное обаяние Луиса Энрике для проделок было очень полезным, когда нужно было решать общие проблемы. Но этого очарования явно не хватало, чтобы сделать меня соучастником его выходок. Луис Энрике всегда и все улаживал так, чтобы на мою голову не пало ни малейшего подозрения, и это усиливало искреннюю мою привязанность к нему, которая сохранилась навсегда. Но и при этой привязанности я никогда не позволял ему узнать, насколько завидовал его смелости и сколько страдал от порки, которую ему устраивал отец. Мое поведение сильно отличалось от его, но иногда мне стоило большого труда сдержать зависть.
Тревожным для меня было посещение дома родителей в Катаке, куда меня только водили спать, если собирались давать очистительные противоглистные средства или касторовое масло. Настолько тревожным и грустным, что я возненавидел монеты по двадцать сентаво, которые мне платили.
Думаю, что пределом отчаяния моей мамы стало ее решение отправить меня с письмом для одного человека, который имел славу самого богатого и в то же время самого великодушного альтруиста в городе. Сведения о его добром сердце обнародовались так же демонстративно, как и его финансовые триумфы. Мама написала ему тревожное письмо без околичностей, чтобы просить срочной экономической помощи не для себя, поскольку она была способна перенести все, что угодно, но из любви к детям.
Надо ее знать, чтобы понять, что означало в ее жизни это унижение, но стечение обстоятельств требовало именно таких сложных в моральном отношении поступков. Она меня предупредила, что секрет должен остаться между нами двумя, так и было до этого момента, когда я пишу об этом сейчас.
Я позвонил в дверь дома, который чем-то напоминал церковь, и почти мгновенно открылось оконце, через которое показалась женщина, о которой я помню только холодность ее глаз.
Она приняла письмо, не сказав ни слова, и окно снова закрылось. Должно быть, было одиннадцать часов утра, когда я подошел к этому дому. В ожидании ответа я просидел на углу за дверью до трех часов дня, когда решил вновь позвонить. Все та же женщина снова открыла, с удивлением узнала меня и попросила подождать мгновение.
Ответом было, чтобы я вернулся во вторник на следующей неделе в тот же час. Я так и сделал, но единственным ответом было, что не будет никакого ответа раньше чем через неделю. Я вынужден был возвращаться туда еще три раза и все для такого же ответа, еще в течение полутора месяцев, до тех пор, когда еще более неприветливая женщина, чем первая, мне ответила от имени сеньора, что это не дом милосердия.
Я блуждал по обжигающим улицам, пытаясь найти смелость, чтобы принести моей маме такой ответ, найти слова, которые избавят ее от иллюзий. И уже ночью, с рвущимся на куски сердцем, я рассказал ей жестокую новость о том, что добрый филантроп умер несколько месяцев назад. То, что больше всего причинило мне боль, была молитва, которую прочитала мама за вечный покой его души.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?