Текст книги "Пикник"
Автор книги: Галина Артемьева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Галина Артемьева
Пикник
В начале сентября в класс пришла новенькая. Не первого, как все, потому что несколько дней болела простудой. Она только что вернулась из Южной Америки и не переносила пока московского климата. В далекой невероятной стране ее папа работал военным атташе. Никто не знал, что это значит – военный атташе. Но звучало еще красивей, чем летчик-космонавт или олимпийский чемпион. Название страны тоже будоражило воображение в те времена, когда даже Польша казалась экзотической землей, полной недоступных невиданных чудес.
Дети уже неделю отучились и успели привыкнуть к тому, что они теперь все вместе называются 6 «Б» класс, а не 5-й, как прежде. Они успели забыть легкое первосентябрьское удивление переменам, произошедшим с каждым из них за лето: кто-то здорово загорел, кто-то вырос в почти взрослый рост, а кто-то так и остался маленьким и бледно-хилым, как в конце мая, перед расставанием, и это тоже поначалу удивляло, как некий непорядок, – вырастать за лето положено было всем.
Сейчас, когда на уроке русского написано было сочинение «Как я провел лето» и даже выставлены за него оценки, лето полностью ушло в давнопрошедшее, которое и не вспомнится никем из них, когда взрослыми станут, – так, светило солнце, зеленела трава, кусали комары, не было школы. Как каждое каникулярное лето – дано ли их отличить?
И тогда появилась эта новенькая, Орланова. Сначала, правда, каждый день приходила ее мать: брала домашние задания, чтобы ребенок не отстал от остальных. Мать ничем от других матерей не отличалась, была только чуть любопытнее других, хотела про всех все узнать, но это вполне понятно – другие мамаши, сплотившиеся за пять лет школьной жизни детей, давно удовлетворили свое любопытство относительно окружения, в котором оказалось лелеемое ими чадо.
Орланова появилась как раз в тот день, когда их новая классручка заполняла последнюю страницу журнала: домашний адрес, телефон, место работы родителей. Вообще-то полагалось выписывать все сведения из личных дел и не тратить драгоценное время урока на вопросы не по теме, но какая же и без того замотанная всякой писаниной и мелкой суетой учительница будет следовать этому правилу?
Александра Михайловна простодушно дала классу задание по учебнику и принялась в алфавитном порядке поднимать детей:
– Так, Асланов Александр. Адрес?… Так, хорошо. Телефон?… Национальность?…
Шурик Асланов, их тихий маленький отличник, знавший ответы на все вопросы и безотказно дававший списывать всему классу, молчал. Он даже немножко покраснел. Для некоторых, кто понимал, в этом вопросе речь шла о стыдном. Однако беспроблемное большинство ничего такого не чувствовало.
– Ну же, Асланов, национальность! Армянин? А чего так тихо-то? У нас все национальности равны!
Класс захихикал. Шурик поник своей негордой умной головой.
А правда, чего он тогда переживал? Все еще было идиллически спокойно. До ввода войск в Афганистан оставалось целых два года, омерзительно-абсурдное словосочетание «лицо кавказской национальности» не могло возникнуть иначе, чем в шизофреническом бреду.
…Больше Шурику спотыкаться было не на чем, он спокойно назвал место работы отца: Московский государственный университет имени Ломоносова, заведующий кафедрой. А про мать сказал: домохозяйка.
– Еще бы, при таком-то папочке, – вздохнула о своем Александра Михайловна и подняла следующего по списку.
В принципе, ничего интересного не происходило: каждый год одно и то же – все знали, кто будет молчать на вопросы об отце, кто будет стесняться работы родителей. Все еще со времен детского сада привыкли к бестактности и наглой бесцеремонности, с которой позволялось лезть в их личные дела взрослым, потому что так надо.
Орлановой стесняться было нечего. Она, уверенно откинув с плеча толстую блестящую косу, отрапортовала про загранкомандировку родителей, про папу – военного атташе и маму – посольского врача.
– Сейчас папа работает в МИДе…
– У меня тоже отец военный, полковник, – отрекомендовалась сидевшая через ряд Ткачук, жадно желающая завладеть вниманием новенькой.
Та спокойно кивнула, приняла к сведению. Как-то само собой получалось, что теперь она будет главной в классе, она будет выбирать себе подруг, а не ждать, как положено новеньким, когда позовут в компанию.
Наконец очередь дошла и до Ткачук, потом до Торопова.
Люда Угорская напряглась, ожидая вызова.
Но Александра Михайловна выкликнула Федорова, Яковенко. И все. Список кончился. Ее так и не подняли. А тут и звонок прозвенел.
– Вы у меня ничего не спросили, – подошла девочка к учительскому столу.
– Ты – Угорская? Мне пока не надо. Ты так сиди, – прозвучал невнятный ответ.
Все уже толпились на выходе, торопясь попасть в сумятицу перемены.
Именно в эту шумную и бестолковую минуту не было, наверное, на всем свете существа, несчастнее Угорской. Подходя к заполненному чужими именами журналу, она еще на что-то надеялась.
Теперь – нет. Теперь – все.
– Мы, кажется, в одном доме живем? – подошла к ней зоркая новенькая. – Мне мама моя сказала.
– Может быть. Я не знаю.
Оказалось, действительно в одном. С ними увязалась Ткачучка, хотя ей было совсем не по пути.
Со стороны могло показаться, что светлым, тепло-зеленым днем возвращаются, оживленно беседуя, три закадычные подружки, беззаботные московские птахи в одинаковых черно-коричневых формах с красными галстуками. Алые пионерские символы имитировали жизнерадостность и даже подобие улыбки, как губная помада, густо нанесенная вслепую женщиной без возраста, рождает на ее лице подобие фальшивой клоунской бодрости: страшновато, но правила игры соблюдены.
Новенькая спрашивала обо всем: о характерах учителей, о том, кто в кого влюблен и кто что читает. Она оказалась прилично начитанной, вот только сейчас, болея, закончила «Смерть Вазир-Мухтара» Тынянова, и Угорская, чуть отвлекшись от своего ужаса, заговорила о пушкинском «Путешествии в Арзрум», как Пушкину встретилась повозка и как он спросил погонщиков: «Кого везете?» и те ответили: «Грибоеда». Страшная встреча.
– Это ему был знак, – вздохнула Орланова. – Знак собственной судьбы.
– Я в такое не верю, – убедительно изрекла Ткачук, – встретились случайно, ну и что?
– Их даже звали одинаково: оба Александры Сергеевичи, – задумчиво произнесла Угорская.
– Ну, мало ли…
Они были уже у дома.
Угорская сразу пошла к своему подъезду.
Эта новенькая была вполне нормальная. С ней могла получиться дружба. Они ходили бы друг к другу, книгами бы обменивались. Но не в этой жизни. В той, прежней. К себе она сейчас никого не позовет, чего уж. Дома мама вся на взводе, то вещи какие-то лихорадочно перебирает, то плачет над старыми бумажками – письмами, что ли, рвет их, то пишет что-то стремительно. И во всех ее действиях как бы нет определенной линии, цели. А это для детской души страшнее всего – видеть, что взрослый, на котором сходится вся твоя жизнь, оказывается слабее тебя и даже больше тебя нуждается в защите. Такое ни для одного ребенка не проходит без последствий. Только кто об этом думает, когда собственная жизнь становится непрерывным кошмаром?
– Ты голодная? – спрашивает мама дребезжащим больным голосом. И не дожидаясь ответа: – Возьми что-нибудь сама.
А что взять-то? Варить макароны? Гречку? Ненавистный суп из пакетика с тюремным запахом? Она находила какие-то прошлогодние запасы смородинового варенья, пила чай, садилась за уроки.
Кому нужны эти уроки? Кто ее будет спрашивать?
Но уроки напоминали о прежнем тягуче-нормальном укладе жизни. Без них было нельзя.
Уклониться от важной любезности новенькой не удалось: на следующий день Угорская все же оказалась в гостях у Орлановой. Квартиры их были абсолютно идентичными по планировке: ряд одинаково больших комнат вдоль широкого длинного коридора. Люда автоматически открыла дверь кладовки у входа, чтобы повесить ветровку, – так заведено дома, верхняя одежда хранилась там.
– Нет, нет, – поспешно сказала Орланова, выключив свет и запирая кладовку, – сюда нельзя, это бабушкина вотчина.
Угорская все же успела заметить, что кладовка у них обставлена как комнатка – с диванчиком, столиком, только без окошка. Она увидела даже две большие суровые иконы в углу и трепетный огонек лампадки.
«Вот бы и нам сделать вместо захламленной кладовки комнатку. Она была бы полна тайн и интересных вещей, всяких таинственных штук, что продаются в антикварных на Арбате: коралловых кустов, огромных морских раковин!» – мечта вспыхнула былым счастьем, когда мечтать можно было обо всем, что угодно, и тут же едко зачадила ядовитым дымком неисполнимости.
Орланова гостеприимно, без хвастовства, показывала всякие латиноамериканские безделушки: маленькие сувенирные гитарки, широкополые шляпы, именуемые сомбреро, журналы мод и альбомы по искусству, среди которых выделялись роскошной красочностью и величиной неподъемные тома Дали и Босха. Угорская никогда не слышала этих имен, хотя из года в год посещала абонементные лекции по живописи в Музее изобразительных искусств имени Пушкина.
– Да что ты! Это же величайший! – удивилась Орланова, раскрывая новой знакомой выверенно-безумный красочный мир Дали.
От всех шедевров Дали на Угорскую изливалась энергичная, четко дозированная расчетливая злоба мира, готовая, если позволишь себе всмотреться, поглотить тебя без остатка.
Босх, в отличие от Дали, создавал какое-то особого рода душевное равновесие: все его ужасы были исполнены тайнами и намеками, будоражащими детское воображение.
Пока Люда рассматривала фантастические нагромождения живописца-алхимика, Орланову быстренько покормили на кухне обедом. Это было удивительно не по правилам: у них дома и у всех других ее знакомых, если она оказывалась в гостях, даже незванно, на минуточку, обязательно усаживали за стол. Но Угорская не обиделась, она успела отвыкнуть от нормальной еды, и ей совсем не нравился запах супа, доносившийся из кухни.
– Вечно бабушка со своей едой, я и так жирная, – пожаловалась Орланова, вернувшись.
Жирной она, конечно, не была, но вполне упитанной – да. Впрочем, они еще не доросли до возраста, когда это станет смертельно важно.
Тут подошли внимательные орлановские родители. Внимательные не в смысле заботливые, а в смысле наблюдательно-интересующиеся. Стали спрашивать про школьные успехи, любимые предметы, свободное время. Интересовались они так искренне, что увлекли своим интересом к собственной персоне заброшенную с некоторых пор Угорскую, и та стала болтать с ними свободно и открыто, как в прежние, лучшие свои дни. Она даже поделилась планами на будущее – сказала, что будет филологом, как мама, но не лингвистом, а литературоведом.
– Вот это определенность! – восхитился военный атташе. – Тебе бы, Людмила, тоже не мешало так определиться.
Только сейчас до Угорской дошло, что Орланова – тоже Люда.
– А почему не по папиной стезе решила пойти? – умело вырулила на дальнейшие расспросы о родителях любопытствующая мать.
– А, он экономикой занимается, скука! – беззаботно махнула рукой Угорская.
Орлановы-старшие как-то молниеносно переглянулись и даже вроде бы слегка кивнули друг другу. Раньше Угорская, погруженная в спокойное течение своего детства, и не заметила бы такого мельчайшего нюанса, но в последнее время все в ней изменилось, и временами она была уверена, что отчетливо слышит чужие мысли. Сейчас она поняла, что прошла экзамен на право дружить с Орлановой. Устойчивая и размеренная жизнь этой семьи искушала их уверенностью в том, что все зависит от них и что они что-то решают. Они не чувствовали за своими спинами равномерно-равнодушное дыхание судьбы, оттого и могли себе позволить планировать будущее и формировать должный круг общения.
– Давайте в воскресенье устроим пикник. Ты, Людмила, пригласи школьных товарищей, кого сочтешь нужным. Мы все организуем, – предложил папа-дипломат.
– Да, посидим на травке, встретим бабье лето, – задушевно подхватила чуткая Орланова-старшая.
– Хорошо, спасибо, если дома отпустят, – вежливо отговорилась Угорская.
Она знала, что ни на какой пикник не пойдет. Ей было не до детских игр на травке. Действительность подступала к горлу муторной тошнотой.
– Пусть Люда ко мне тоже приходит, – добавила она тем не менее, соблюдая положенные правила приличия.
– Нет-нет, – поспешно отвергла несоответствующее предложение орлановская мать, – мы не любим, когда Людочка ходит к чужим. К нам – всегда пожалуйста, в любое время.
– Она может съесть в гостях не то, у нее аллергия, – попытался сгладить чванливый отказ жены атташе, но получилось у него это как-то по-бабьи суетливо.
– А мы не будем ее кормить, – пообещала Угорская, глядя ему прямо в глаза.
Отец глаз не отвел. Мгновение девочка и взрослый мужчина читали мысли друг друга. Она ощутила его непробиваемое довольство и сытую совесть.
Он – глубокую печаль и тревогу. В целом оба почувствовали кровную несовместимость. Но через какой-то миг в ворохе пустых прощальных слов все это было похоронено.
– Так не забудь: в воскресенье пикник, ты первая среди приглашенных. Если хочешь, я позвоню твоим родителям, все им растолкую.
– Нет, нет, не надо, я сама спрошу, они и так разрешат, я приду, – согласилась Угорская с чрезмерной поспешностью.
– Иди, – отпустила мама, – иди на пикник, хоть поешь там по-человечески.
В ней вдруг мелькнула тень прежней доброй улыбчивой прелести, поэтому Люда решилась продолжить разговор.
– Мам, а что это значит – военный атташе?
– Это значит – кагэбэшник сучий, – с взрывной злобой вернулась мать к новому своему облику.
Угорская с недавних пор знала, что кагэбэшник – это представитель вселенского зла, который может сломать твою жизнь в одночасье, прихлопнуть тебя, как муху, когда надоест твое жужжание.
Интересно, а что кагэбэшники делают за границей?
Но лучше было не продолжать и оставить все как есть, раскрыть учебник, учить стихотворение, которое задали всему классу и которое спросят у всех, кроме нее, потому что ее нет в списке. Пять лет была, а теперь нет. Теперь она так.
С погодой на пикнике повезло: светило солнышко, было жарко совсем по-летнему, листья еще не начали желтеть, земля пахла жизнью, а не вечным сном, как во время печального осеннего сожаления о былой безудержной щедрости.
В небольшом парке почти никого не было: заядлые дачники наслаждались последними солнечными деньками за городом, заядлых горожан осенью на природу не тянуло.
На траве расстелили две скатерти: одну для взрослых, другую для детей, разложили еду из корзинок. Красивую и наверняка вкусную еду. Взрослые сидели достаточно далеко и в детские развлечения не вмешивались. Мужчины выпивали по рюмочке, не демонстративно, умеренно, для усиления радости общения с природой. Детским развлечением поначалу была еда в ярких упаковках. Каждый хотел попробовать невиданные печеньица, крохотные многослойные бутербродики, малюсенькие, как ягодки, помидорчики.
Потом все разбились на группки и разбрелись кто куда, оставаясь при этом в пределах видимости для мирно закусывающих взрослых.
Угорская отошла от всех и села в теньке под каким-то колючим кустом прямо на землю. Солнце ее раздражало, словно напоминая, что для кого-то возможно счастье и праздник, но не для нее.
– Ты что на голой земле сидишь, придатки застудишь, – послышался над головой четкий внятный голос неугомонной новенькой. Она добродушно протягивала Люде соломенную циновочку: – На, подстели.
– Нет у меня никаких придатков, – угрюмо буркнула никогда еще не слышавшая про тонкости женской физиологии Угорская.
– Что ты, у всех девочек есть. И женщин. И их надо беречь. А то детей не будет, – авторитетно поучала Орланова, подсовывая циновку под попку непонятливой девочки.
Угорская вяло подчинилась.
Теперь девочки сидели рядом, плечом к плечу. Им шло друг от друга тепло, рождающее доверие.
– У тебя есть лучшая подруга? – тихо спросила Орланова, как о чем-то тайном.
– Не знаю… Нет, – вдруг убежденно произнесла Угорская.
До недавнего времени лучшей подругой ее была Ткачук. Они сидели за одной партой с первого класса и на переменках ходили вместе. Но в этом сентябре Ткачук ни разу не позвонила, не позвала гулять и в промежутках между уроками прибивалась к другим девочкам.
Угорская вдруг поняла, что осталась совсем одна. Как это она целых две недели этого не заметила? Раньше она смертельно страдала бы от обиды, почувствовав себя в изоляции, без подруг, а сейчас ей так долго было все равно, даже хорошо одной.
– Давай с тобой будем дружить? У меня здесь тоже никого нет, – шептала новенькая, оставив свою деловитую важность. – Давай будем самыми главными подругами на всю жизнь, я еще там загадала, что в Москве у меня появится лучшая подруга. Ты как, хочешь?
– Да, – даже не вымолвила, а кивнула Угорская, как бы нечаянно согласившись.
– И знаешь, я тоже решила, что буду литературоведом, даже папе уже сказала. Он посоветовал испаноязычной заняться. На испанском в стольких странах говорят! А ты какой литературой будешь заниматься?
– Советской, русской, – втягивалась в откровенный разговор Угорская.
– Да ну-у, советской… Папа сказал, что социалистический реализм – скука смертная…
Угорская имела весьма туманные представления о социалистическом реализме, а если сказать честно, вообще никогда не задумывалась над смыслом этого словосочетания.
– Я не социалистическим реализмом заниматься буду, а литературой. Нашей литературой.
– Ну, куда ж от этого денешься, – умудренно вздохнула Орланова.
Как бы то ни было, теперь их связывало общее литературоведческое будущее. Но активной, деятельной Орлановой и этого показалось мало для духовного оформления дружеских отношений навечно. Надо было закрепить договор о дружбе каким-нибудь впечатляющим, мистическим актом:
– Давай теперь расскажем друг другу самые главные тайны. О которых никому никогда нельзя. И будем вместе хранить их.
Орланова и не заметила, что девочка, выбранная ею в лучшие подруги, промолчала. Новенькая уже упивалась счастьем обретенной дружбы и к чужим чувствам сделалась совершенно глухой:
– Вот слушай, я тебе свои тайны расскажу. Первая. Чтобы ты потом не стеснялась.
Она набрала побольше воздуха и решительно начала:
– У меня бабушка в Бога верит. Вот. Глупо, правда? И мы – никто – ничего с этим сделать не можем. Мама ее даже ради меня умоляла перестать, а она все равно… Каждое воскресенье в церковь.
– Ну и что? – выдохнула потрясенная несусветной глупостью первой орлановсной тайны Угорская.
– Как «ну и что»? Ведь нельзя, чтоб у папы на работе узнали. Неприятности могут быть. Мы об этом никому.
Угорской все стало ясно с этими жалкими тайнами. Эти тайны – как зарытые в четырехлетнем возрасте клады из стеклышек и разноцветной фольги, – сплошное детство. Разве чья-то жизнь от них зависит?
– И еще, – отчаянно продолжала Орланова. – Моя мама не любит моего папу. Она сама мне об этом сказала. Она даже замуж за него вышла не по любви, а потому что пора было.
– Моя тоже теперь, наверное, не любит. Хотя раньше любила. Еще совсем недавно, – задумчиво, как бы против своей воли, проговорила Угорская.
– Это не то. Это другое. Это они, может быть, поссорились на время. А мои не ссорятся. Никогда. Но она его не любит. И я ничего не понимаю, как мне жить. Ведь дети рождаются от любви. А если нет – то как? Как я получилась?…
…Ну вот, я тебе все и рассказала. Теперь твоя очередь, – опомнившаяся от откровений Орланова снова стала деловой и четкой.
– Я тебе тоже все рассказала. Только что. Ты же слышала…
– Как же! Рассказала она тебе! Ты верь ей больше! – раздался с другой стороны куста решительный голос Ткачук. Вслед за голосом выявилась она сама, самозабвенно продравшись сквозь колючие заросли.
Угорская поняла, что Ткачук знает все. Она и не заметила, как поднялась ей навстречу и всеми прожитыми вместе детскими годами мысленно заклинала молчать. Но Ткачук никогда не чувствовала ничьей боли, кроме своей, поэтому молить ее молча о молчании было бесполезно.
– У нее отец сидит! Отца у нее посадили! Он Родину предал. Я сама слышала в учительской, как Александре Михайловне завуч говорила.
Все… Все было произнесено. Угорская чувствовала, как в ушах громко бьется ее сердце. Она вдруг, как в стоп-кадре, увидела стоящую напротив Орланову и чуть поодаль еще несколько девочек, привлеченных Ткачучкиным выступлением и, безусловно, слышавших все.
Время прекратило свой ход. Душа Угорской от последнего сотрясения стала старой и всевидяще-беспощадной.
– Раз она сказала, тогда теперь скажу я, – слова выталкивались из горла словно бы и не ею. Так, наверное, говорила Медея, проклиная Язона. Или фурия-Федра оклеветывала так насмерть любимого ею Ипполита. – Я скажу вам, что будет с каждой из вас через 20 лет. Это правда, и это будет. И вы не измените ничего, как бы ни старались.
Судьба вещала голосом Угорской. Судьба направляла ее в штыковую атаку – не в учебную, когда на острие насаживают чучельное подобие человека, – в самую взаправдашнюю, кровавую.
– Ты, Орланова, родишь ребенка. От любви. Он будет твоим лучшим другом и самым дорогим, что у тебя есть. Но потом… потом, когда он вырастет, ты его потеряешь. Ты не будешь знать, умер он или жив, и где он. Ты будешь думать только о нем. И вся твоя жизнь будет – сплошная боль.
Орланова впитывала смертельные слова каждой клеточкой тела, каждым биением голубеньких жилочек на переносице и беззащитной шее.
– Ты, Ткачук, навсегда останешься одна. Тебя никто не возьмет замуж, как бы ты ни старалась. Даже если ты и сумеешь полюбить, любовь твоя будет безответной. Над ней только посмеются… Ты будешь очень толстой, – почему-то завершила свой приговор именно так Угорская, не зная, но видя правду.
– Ты, Дмитриева… Я тебя не вижу через 20 лет. Ты прозрачная и растворяешься… А ты, Черниченко, ты очень рано останешься без родителей и будешь очень горевать.
Угорская оглянулась вокруг, чтобы рассказать следующей жертве о том, как с ней задумал расправиться рок за то, что ей довелось стать невольным свидетелем трагедии. Свидетелей, оказывается, тоже наказывает судьба.
Но поблизости больше никого не было.
– А что будет с тобой, Люда? – прошелестела Орланова, едва шевеля абсолютно бесцветными губами.
– Ты что, не видишь? Со мной не будет, со мной уже есть. Сейчас. И навсегда.
Угорская повернулась и пошла вон из парка, шаркая ногами по песчаной дорожке.
– Верь ей больше, тюремщице психованной, – донеслись до нее Ткачучкины утешения, относящиеся, конечно же, к вожделенной Орлановой.
Угорская удалялась сомнамбулической поступью. Это был последний раз в ее жизни, когда она видела этих девочек, своих одноклассниц.
Вернувшись домой, она проспала 30 часов. За это время ее судьба решилась окончательно и бесповоротно.
Ткачук не соврала. Ее папа действительно сидел. Длилось это не более трех недель, но это для тех, кто живет в нормальном временном измерении. Папа, скромный научный сотрудник лаборатории экономических исследований одного из множества безликих московских НИИ, совершил единственный в своей жизни решительный и принципиальный поступок, о котором мечтал, ни с кем не делясь своими планами, ровно 10 лет. В 1968-м, когда в Чехословакию вошли советские танки, он отчетливо ощутил «начало конца». Однако позволить себе открытый протест, демонстрацию несогласия, он был не вправе – Людке не исполнилось еще и двух лет, жена одна бы не справилась. Но к десятилетию ввода войск он подготовил блестящий, аналитически выверенный до каждого двоеточия труд, в котором объяснял поруганным чехам и всему миру, что ждать осталось недолго, с точки зрения исторического процесса, никак не больше десяти лет (возможно, даже на пару лет меньше), и империя рухнет сама, как колосс на глиняных ногах, малым народам не стоит идти ни на какие освободительные жертвы. Надо только спокойно ждать смерти дряхлеющего главы империи и ее последующего ослабления и распада, что произойдет неизбежно, как смена времен года (вспомните, например, историю царства Александра Македонского и тому подобное).
Неведомым образом папе удалось передать свое жизнеутверждающее исследование за границу, и как раз в августе, ровно к десятилетию события, фрагменты его стали регулярно зачитываться по радио «Свобода». Люда с мамой в это время безмятежно отдыхали на Рижском взморье. Вечерами мама с хозяйкой домика, сдававшей им комнату с верандой уже более десяти лет подряд, слушали «голоса», которые ловились там легче, чем в Москве. Они не углублялись в скучноватые политико-экономические выкладки «известного московского ученого и правозащитника Михаила Угорского». Их забавляло только удивительное совпадение имени и фамилии с папиными.
– Так еще, не дай Бог, нас в диссиденты запишут. А у меня защита в октябре. Доказывай потом, что ты не верблюд, – шутливо пожаловалась мама, отмечая забавно-зловещую случайность.
Она завершила кандидатскую, забиравшую все силы на протяжении четырех лет, сделала все нужные публикации, прошла обсуждение на кафедре, издала автореферат, оформила все бумаги и теперь, впервые за долгое время, позволяла себе ничего не делать, вообще ничего, отдыхать по-настоящему.
Она и отдыхала, как никогда. Как никогда больше.
Через несколько часов после их возвращения в Москву к ним пришли. К этому времени Таня Угорская уже узнала, что «известный правозащитник» и есть ее верный и надежный супруг Миша.
– Я это сделал и уверен, что ты меня поймешь, – так он одаривал жену почетной участью верной спутницы декабриста.
Пришедшие люди, с виду совершенно не грозные и очень вежливые, произвели у них обыск. Достаточно формальный и поверхностный. Для острастки. Никаких рукописных или машинописных трудов Михаила Угорского найдено не было – он заблаговременно подготовился ко всему. Забрали только все рукописи Татьяны Угорской, уже отпечатанные и переплетенные экземпляры диссертации и все, что было связано с ее исследованиями.
Забрали с собой и папу. Уходя, он еще не окончательно понимал, что, собственно, совершается.
– До свидания, Танечка, Людочка! Не грустите, девочки, – попрощался он, словно на три дня в командировку уезжал.
– Что ты наделал! Ты понимаешь, что ты наделал?! – спрашивала еще не осознающая всех масштабов катастрофы мама, задыхаясь от нехватки воздуха.
Уводящие, казалось, бережно поддерживают папу, как античную вазу, извлеченную с морского дна. Их лица выражали если не сочувствие, то понимание: да, мол, уж наделал так наделал. Ни прибавить, ни отнять.
Папино беспомощное пророчество о недолговечности империи было, конечно же, безответственным бредом: все системы не собиравшегося тонуть корабля работали исправно, органы не проявляли никаких признаков дряхлости и реагировали на несознательность чужеродных элементов с отточенной годами четкостью.
Когда мама явилась на свою кафедру, собираясь известить о случившемся с ее мужем и посоветоваться по поводу конфискованных у нее бумаг, там уже знали все. Научный руководитель лишь беспомощно развел руками. Они ничем не могли помочь. С прошлым, любимой работой и надеждами на будущее было покончено.
Там, где оказался папа, маме сказали, что у них теперь есть только один выход: уехать. Туда, где ко двору пришлась злопыхательская выходка ее мужа.
В конце концов она, никогда не помышлявшая об эмиграции, поняла, что другого пути ей действительно не оставили. Надо было собираться. Навсегда. Навеки. Оставлять любимый дом. Книги, с таким трудом добытые. Родной язык, прекрасный, живой, любимый, которому всю жизнь посвятила.
Во всем этом виноват был любимый муж Миша. Был бы он один, без семьи, наивный правдолюбец, она со стороны ему даже бы и посочувствовала. И обрушилась бы на власть: каратели, затыкают рот человеку. Но сейчас, абсолютно не причастная к мужниной затее, она негодовала: как он посмел так распорядиться жизнями – ее и дочери. О чем думал? Что тут не заметят? Или о славе? Ну и пусть бы тогда платил свою цену, распоряжался бы своей судьбой, только своей. Или хотя бы спросил у них, подготовил. Нет! Вел себя как трус. Боялся, наверное, что даст слабину, если о них подумает. Об угнетенных народах заботился, которые, кстати говоря, живут намного лучше нас, прекрасно приспособились и молчат в тряпочку.
Обида и злость самовозгорались в ней по любому поводу, будь то мысль об отныне брошенных родительских могилах или упорное молчание никогда не умолкавшего телефона.
– Некому даже отдать книги, дедушкины архивы, мы же теперь заразные, чумные, разве найдется кто-нибудь, кто не струсит взять, – сетовала, обращаясь к печально-пустому пространству сиротеющего дома, мама.
Никто не нашелся. Никто не предложил помочь. Никто не посочувствовал. И разве можно было осуждать за это людей, остающихся здесь безымянными. О них, случись что, не затрубят вражеские «голоса», на них-то и отыграется мстительная власть.
Кому достанется их квартира? Кто будет равнодушно листать книги с пометками на полях, принадлежащими нескольким поколениям Таниной семьи? Кто будет по-своему расставлять их мебель?
Да уж ясно, кто и откуда будут новые владельцы!
«Так не доставайся же ты никому!» – бессмертные слова опустошенной русской души нарывали в маминой голове, когда она жгла в ванне костры из всего, что было для нее самым дорогим.
Люда Угорская маме не мешала. Она научилась ничего не жалеть. Она даже могла не плакать, что бы ни случилось.
Самым ярким воспоминанием последних дней дома была поздняя прогулка с мамой к Москва-реке. Прошлое было сожжено. Удастся ли кому-нибудь отчистить черную от копоти ванну? По квартире витал стойкий дух пепелища. Мамины волосы пахли пионерским костром. Правой рукой она вцепилась в Людину руку, в левой что-то крепко сжимала. Шли молча. В отдалении, но не таясь, двигался за ними мужчина. Больше никого не было. Люда понимала, что поздний пешеход имеет к ним отношение, и это ее почему-то успокаивало. Вдвоем с мамой было слишком страшно: кто знает, к чему приведет очередной всплеск безысходного отчаяния. Тем более что они быстрым шагом миновали СЭВ и приближались к мосту. Захочет спрыгнуть – не удержишь. А тут все-таки сильный молодой дяденька. Поможет, если закричать, или даже из воды вытянет, если что. Но все равно не хотелось, чтобы мама в своем светлом плащике падала с высоты в бензинно-мазутную мертвую воду…
Мама бросаться в реку не собиралась. Она встала спиной к парапету и разжала пальцы. На ладони поблескивали колечки. Историю каждого Люда знала давным-давно. Вот это еще прапрабабушкино, подаренное женихом перед свадьбой. Вон то – отдала прабабушке ее соседка в Киеве за пару дней до расстрела в Бабьем Яре. «Мне больше не понадобится, – знала она, – а вы будете помнить». Это колечко никто никогда не носил, и все помнили его, колечкино, имя. Называлось оно Рахиль Штернберг.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?