Текст книги "Птица Брейгель"
Автор книги: Галина Илюхина
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Галина Илюхина
Птица Брейгель
© Илюхина Г., 2021
© Русский Гулливер, 2021
© Центр современной литературы, 2021
* * *
Об авторе
Галина Илюхина родилась в Ленинграде, живет и работает в Санкт-Петербурге. По образованию юрист. Автор пяти книг стихов – «Пешеходная зона» (СПб, 2006), «Ближний свет» (СПб, 2010), «Птичий февраль» (СПб, 2013), «Колокольная горка» (СПб, 2016) и «Прощение славянки» (СПб, 2018). Лауреат литературных премий «Молодой Петербург», «Русский Гофман», «Преображение России» им. С. Н. Сергеева-Ценского, обладатель Специального приза Волошинской премии, дипломант Международного Тургеневского конкурса «Бежин луг» и др.
Одна из основателей и организаторов ежегодного международного литературного фестиваля «Петербургские мосты», а также автор и куратор множества других литературных проектов.
Стихи публиковались в журналах «Юность», «Новый берег», «ШО», «Дружба народов», «Звезда», «Аврора», «Зарубежные записки», «Дети Ра», «Интерпоэзия», «Крещатик» и других российских и зарубежных изданиях, переведены на английский, польский, украинский и испанский языки.
Член Союза писателей Санкт-Петербурга, Союза российских писателей и Русского ПЕН-центра.
Петербург, Питер, Питер Брейгель. Атмосфера мягкой сумеречной зимы, точность поэтического рисунка, внимание к деталям и в то же время умение обобщить картину взглядом, моментально от этих деталей отдаленным, роднит стихи петербургского поэта Галины Илюхиной с живописью великого малого голландца. Птица Брейгель – метафора этого призрачного, летучего родства душ, мест, времен. Для меня один из критериев ценности стихотворения – желание запомнить его наизусть, чтобы потом можно было возвращаться к нему независимо от близости книжного шкафа. Многие стихи Галины Илюхиной обладают способностью не только взлететь, но и птичьим коготком зацепиться за какую-то складку моего сердца и памяти.
Леонид Юзефович
Питер. Брейгель
Снег. Очертания домов
так мягки, будто из бисквита.
Хвосты пушистые дымов
из труб виляют домовито.
Вот пёс на заячий манер
взрыхлил прыжком сугроб лохматый,
и дворник, словно гондольер,
плывёт, орудуя лопатой —
безмолвный медленный гребец
в похмелье собственного стикса, —
и трогает железной фиксой
морозца ломкий леденец.
Тишь, как в стране глухонемых.
Лишь небо фетровое брея,
вещает тщетно птица Брейгель
о мнимой мягкости зимы.
Птица
Волхвовать-колдовать не научат вальяжные карлики:
вся наука – насыпать на жертвенный камень зерно,
и, на шкуре шмеля развалясь, пустословить – о карме ли,
о душе ли, о роли в большом лилипучьем кино.
Говорят, не летает – что стали, мол, крылья тяжёлые,
что на жилистой лапе эмалевый перстень-финифть…
Но молчат, что она поселяется в буйные головы
тех, кто смог хоть однажды с ладони её покормить.
Механический звон или шёлковый голос сиреневый?
Сумасшедший размах её крыльев – роскошная тень:
подымаешь глаза, и не видишь, как тает шагреневый,
только твой, только раз для тебя полыхающий день.
Ох, как страшно поёт-ворожит эта птица когтистая.
Словно галька морская, журчат в её зобе слова,
и вибрирует горло – большое, насквозь золотистое, —
а из каменных глаз, шелестя, прорастает трава.
Восхождение
Сквозь ползучие туманы по лугам
человек идёт и тоненько свистит.
Влажно шепчутся неясные кусты,
травы вьются по босым его ногам.
Улыбается чему-то своему —
запрокинута дурная голова.
А на лоб слетает ранняя листва,
да цепляются колючки за суму.
И не ищет он ни ямы, ни тропы,
и не чует, что рубаха солона.
Костяная окаянная луна
отражается в глазах его слепых.
Ничего в его раскинутых руках.
Удаляясь, он становится высок.
И луна ему царапает висок —
он идёт уже по плечи в облаках.
«Запотело небо снизу…»
Запотело небо снизу,
воздух выгнут, словно линза —
мы под колпаком.
Эти стены ледяные,
эти слёзы слюдяные
не пойми по ком —
по тому ли, с кем расстались,
уложив под крест,
по себе ли, что остались
мыкать этот квест.
Нем и слеп стеклянный купол.
Видно, Богу не до кукол,
дел других полно.
Нам ведь замысел не ведом,
чем измерить цену бедам?
То-то и оно.
Не ропщи, что нас накрыло,
Бог всегда даёт по силам —
распахни глаза.
Видишь – бьются в божье днище
человеки – сотни, тыщи,
и у всех у них глазищи —
хоть на образа.
Крещенское
памяти Ольги Земляной
Я лежала в пруду под нетающим льдом
и смотрела на мой улетающий дом
сквозь кружащее крошево снега,
что плясало и падало с неба.
Отражались во льду и скользили огни,
и, дразня на лету (мол, лежи и ни-ни),
падал свет из оранжевой спальни,
и из ближнего делался дальним.
Я дышала на лёд, я стучала в него —
там, за ним, наступало моё Рождество,
там остались мои домочадцы —
ни доплакаться, ни достучаться.
В небе чисто и тонко запела труба,
обжигая, вода закачалась у лба,
зазвенел ледяной колокольчик —
звон был холоден, ломок, игольчат.
Тихий ангел по снегу крылом пошуршал,
ртом обветренным лунку во льду продышал,
«Вот и всё, – прошептал, – Алилуйя…»
И лицо уколол поцелуем.
Закатное
Кашляет город в красной закатной пыли,
мусорным шорохом кружит пустые арки.
Нитки запутали, скомкали, в петли свили
пьяными пальцами наши слепые парки.
Всё дежавю в этом горячем сюре:
ветер колючий, карликовые смерчи.
Где ж это было? – петли, кирпичный сурик…
Город зеро не отпускает смертных.
Это тупик. Но помнишь – ступени, слева, —
в прошлой какой-то жизни все это было:
ржавые прутья, древних проломов зевы…
Только не трогай расшатанные перила!
Город пустой, секущий лицо ветрами,
весь на ладони – маленький, муравьиный.
Небо почти вертикально стоит над нами,
падает и… промахивается. Мимо.
Пандемия
На Невском холодно и пусто.
Маячит в маске постовой,
и что-то ищет призрак Пруста,
бредя по мёртвой мостовой.
Сквозь щели карантинных ставень
не то закат, не то пожар.
Нас Бог на паузу поставил
в момент крутого виража,
и мы зависли в странных позах
на зыбком лезвии луча,
но всё ещё взбиваем воздух,
ногами суетно суча.
А всё кругом крупнее, чётче —
вот голубь стонет на окне,
вот неустанный древоточец
ползёт по медленной стене.
Озон, гроза в начале мая,
и так прозрачна суть вещей…
А мы её не понимаем.
Не понимаем. Вообще.
9 мая 2020
Сидим себе, справляем майские.
Столы накрыты, сняты маски, и
коньяк тут, и икорка с булкой вам —
не то что тем, кто лёг под Пулковом.
На яства и ряды бутыльные
глядят со стен портреты пыльные.
И дед глядит, хлебнувший бедности,
а в сорок два пропавший без вести.
Он воевал всего три месяца.
Кровавая крутилась мельница,
звезду пробило на околыше —
и ни могилы, и ни колышка.
Над битвой ангелы военные
метались в ужасе, наверное,
теряя подопечных в хаосе,
а на земле война сжигала всё.
И младший становился старшим, и
за братом рвался в это страшное,
и мамки, зажимая рот рукой,
бежали с воем за полуторкой…
А нынче мы, потомки бледные,
сидим и пьём за дни победные,
боясь то кризиса, то вируса.
Не дотянулись. Недовыросли.
Зима близко
О чём вы, о каком пути особом?
Я тихо становлюсь социофобом,
всей кожей чуя ледяной прогноз —
что воздух обжигающе ментолов,
что близится зима в игре престолов,
и мир идёт вразнос.
Наедине с собой слышнее звуки:
с угрюмым лязгом танки и базуки
в невидимого целятся врага.
И, с криком вскинув тоненькие руки,
роняют тапки маленькие муки
и падают в снега.
Грядёт зима. Я не хочу о грустном.
Но, боже, как смертельно пахнет дустом
легчайший первый снег.
Забьёшься в щель – а третья мировая,
железной фомкой плинтусы вскрывая,
идёт, одна на всех.
«Бараньи рёбра фонарей над скоростным шоссе…»
Бараньи рёбра фонарей над скоростным шоссе,
и мокрых туч овечья шерсть кровавится закатом.
Дымятся потные бока, и все бегут как все,
и очумелые стада теряются за КАДом.
А я стою, смотрю наверх, где зреет первый снег,
и самолётика звезда блестит во мгле полынной.
И красота, и чистота, и место есть для всех,
и пастушок трубит в рожок над головой повинной.
«Как снежная пушка, бесшумным зарядом…»
Как снежная пушка, бесшумным зарядом
набухла пушистая мгла,
и терпкая горечь по всем, кто не рядом,
упруго за горло взяла.
В тоскливое время распухших миндалин
согрей себе чай с молоком.
Ты просто по-русски нелепо ментален,
не стоит грустить ни о ком.
Не видно луны, дело близится к ночи,
мы сами себе сателлит.
Осеннюю песню миндальный молочник
тихонько скулит и скулит.
Смотри, как с беспечною волей цыгана
слетает снежок на поля.
И ясно, за что эта жизнь дорога нам,
и свежесть в молочном тумане циана,
и сладость, и яд миндаля.
«Тут солнечно и холодно. Зима…»
Тут солнечно и холодно. Зима.
Вот девочка с коленками худыми
протаивает лунку в белом дыме.
О, Господи, да это я сама
проваливаю в облачный сугроб
горячий лоб…
Дышу-дышу. Совсем осталась малость.
Сим-сим, откройся! Нету терпежу.
Ещё чуть-чуть – и лунка продышалась,
и я в неё так пристально гляжу.
А там, внизу, виднеется земля —
мохнатая, зелёная, большая.
И море. И скорлупка корабля.
А тут зима, сугробы распушая,
сверкает ослепительно окрест.
И я как перст.
Кому сказать – «я больше так не буду»,
кому кричать сиротское «ау,
пожалуйста, пусти меня отсюда
опять туда, домой, где я живу»?
Сама себе и птица, и гнездо,
сама себе ребёнок и родитель.
И медленно, как болеутолитель,
внутри меня, стихая, нота «до»
уходит в шорох зрелого зерна.
И – ти-ши-на.
«Ночью выпадет снег – неуверенный, мягкий, творожный…»
Ночью выпадет снег – неуверенный, мягкий, творожный,
станет тихо светиться, заполнив квадраты дворов.
Постояв на пороге, с утра пешеход осторожный
аккуратно следами прошьёт этот свежий покров.
И потянутся строчки – прямые, кривые, косые, —
огибая забор, что чернеет года и года,
за которым дорога (о, слава дорогам России),
вся в ухабах и ямах, ведёт неизвестно куда.
Вечер всё обнажит, перемесит в унылые хляби,
превратит чудеса в решето некрасивых прорех…
Я хочу волшебства. На чуть-чуть, до рассвета хотя бы.
Скоро выпадет снег. Обязательно выпадет снег.
Святки в Песочном
Что до зимы и всех её красот
тем, кто в Песочной мается больнице?
К стеклу прижавшись лбом, стоять,
молиться,
потом считать – до сотни, до трехсот, —
слонов стада, верблюдов караваны,
в надежде хоть на час, на полчаса
в сон завернуться, лоскуток нирваны
урвать…
В окне фонарь, и полоса
скупого света.
Вьётся пух перинный.
Белёсый пёс походкою звериной
едва тревожит снега полотно.
Всё тихо-тихо, как в немом кино.
Пока ты дремлешь, снегопад прошёл.
Блестит звезда рождественским осколком.
Крещенский ангел реет над посёлком.
Всё хорошо.
Всё будет хорошо.
«В день солнечный, стеклянно-ледяной…»
В день солнечный, стеклянно-ледяной,
о мелочной судьбе своей не ной —
о нищете, соломенном вдовстве…
Иди, шурши, валяйся на листве,
вдыхай арбузный воздух октября,
и станет всё не зря:
и ты не зря,
и осени неистовая синь,
и «синяки» у входа в магазин,
и скверик в конопатой пестроте,
и мамочки, пасущие детей,
и куполом сияющий собор…
и некто, наблюдающий в упор,
как падает его стеклянный шар,
в котором он всё это намешал.
Мой город
Я умру, а этот город с невесёлыми глазами
будет щуриться на солнца анемичное пятно.
Через Невский и Литейный лягут тени полосами,
воробьи слетятся к храму на старушкино пшено.
Завихрится пыльный столбик по булыжной Колокольной,
вспыхнут солнечные блики на облупленной стене,
и заплачет детский голос – по-хозяйски, своевольно, —
потому что есть на свете, а совсем не обо мне.
Встрепенётся сонный голубь, шкрябнет когтем по карнизу,
всколыхнутся занавески над оконным цветником.
Толстый кот подымет веко: все коты умеют снизу
охватить ленивым оком мирозданье целиком.
Там, вверху, свежо и ясно, и не виден пыльный город
с невесёлыми глазами, что слезятся на ветру…
Он мне так невыразимо, так невыносимо дорог,
что умру я ненадолго. Или вовсе не умру.
«Вечер пахнет свежескошенной травой…»
Вечер пахнет свежескошенной травой.
На веранде басовитая оса
о стекло стучится глупой головой,
занимаясь этим кряду полчаса.
Полчаса безделья – лакомый кусок,
даже если сей покой не задарма.
На плече моём блаженно задремав,
просто слушай насекомый голосок.
И не думай про грехи да про долги,
отпусти вины осиную тоску —
просто чувствуй, как, расслабленно легки,
пятна солнца подбираются к виску,
и под веками, жива и горяча,
пробуждается изнанка бытия:
видишь, милый – это ты, а это я —
два нечаянно скрестившихся луча.
«Сентябрьский луч зажёг цветные стёкла…»
Сентябрьский луч зажёг цветные стёкла,
дома в поселке сонны и пусты.
Как старички, прижавшись к стенке тёплой,
на солнце млеют поздние цветы.
Когда бы можно было жить, не зная,
что мир намного больше и грустней,
чем ёжики в траве, тропа лесная,
пенёк в опятах, дятел на сосне.
И не ворчать, что резвые потомки
твою разворотили колею.
Закрыть глаза – и проскользнуть по кромке,
бомжом предзимним волоча в котомке
нехитрую вселенную свою.
«Вот и люби, что тебе досталось…»
Вот и люби, что тебе досталось —
чахлые липы в безлюдных скверах,
рваное небо в потёках алых,
старые стены в потёках серых.
Чем не богатство – окошек россыпь:
утлый уют запечатан в рамы.
Запахи кухонь, герань и флоксы,
грустные дети играют гаммы.
Бледные руки, прожилок просинь…
Крепче люби, горячей и проще —
поторопись – подступает осень,
долгая осень, длиннее прочих.
Глубже вдыхай, осязай и слушай,
ибо досталось совсем не мало:
всё, что ещё не смогли разрушить,
осенью долгой дороже стало.
Воспоминаний теплеет шёпот,
лица любимых родней и чётче…
Солнце по-детски ласкает щёку,
божья коровка ладонь щекочет.
Ленинградское детство
Колодца дворовая рама,
и в небо с квадратного дна
опять фортепьянная гамма
летит из чужого окна.
И голос мальчишеский, ломкий,
взмывает за ней в синеву,
а я невесомой соломкой
восторженно следом плыву —
громаде доходного дома
худою ручонкой машу,
и платьице с биркой «швейпрома»
вздувается, как парашют.
И ветер – огромный, весенний, —
такой, что бери и лети!
А завтра – ура, воскресенье,
и в школу не надо идти!
И этот невидимый мальчик,
и хрупкий серебряный альт,
и хилый герой-одуванчик,
пробивший бугристый асфальт,
и небо, что рвётся на части,
сияя в промытом окне —
моё ленинградское счастье,
которое выпало мне.
Буквоедное
Обрастают пылью нетронутые тома.
Я когда-то мечтала всё прочитать сама —
лет с пяти я тащила книжки в своё гнездо,
облюбованное под окошком у батареи.
И меня от добычи не мог оторвать никто —
с наслажденьем вгрызалась, глотала всё от и до
самой крошечной буквы, от голода фонарея.
О, тот сладостный запах бумаги – ваниль и тлен!
Затекало тело – не разогнуть колен,
я не замечала, скрючившись в эмбрион,
как от долгого чтения ноют спина и шея.
Шелестели страницы, имя им – легион,
и внутри рождался из куколки махаон,
расправляя детские крылья и хорошея.
Я теперь сижу за столом, а не на полу.
Сохнет бабочка, жёстко подсажена на иглу
в сетевой инсектарий – прожорливый монитор,
а на пыльных полках всё меньше и меньше места:
вон их сколько – нечитанный мой укор.
Обступают книги, в затылок глядят в упор,
и, меня не простив, однажды съедят в отместку.
По праву винодела
Я знаю, это так: я родилась в любви.
Я родилась в любви, но выросла – от боли.
И как мостов ни жги, как письмена ни рви,
я помню наизусть все явки и пароли.
Я сумрачно брожу в задумчивых садах,
где зреет виноград, прохладный, словно камни,
и молча говорит: «уже вот-вот страда»,
храня в себе печаль грядущего глотка. Мне
осталось настоять и пережить вино,
и мошкару любви, что сладостно гудела,
летя на ближний свет сквозь солнца волокно,
закупорить в бутыль по праву винодела.
Мне ягоды в ладонь ложатся тяжело —
осенние плоды, подёрнутые дымкой, —
там сладко спят внутри мои добро и зло,
зародыши любви, подёнки-невидимки.
Я сдавливаю гроздь – и мне её не жаль:
от зрелой боли нет ни горя, ни оскомы.
И время пить вино, и кутать плечи в шаль,
и выпускать на свет свой опыт насекомый.
Юность
Тянутся мордами кверху жирафы кранов,
небо свежо и просторно, закат шафранов.
На пустыре, заросшем ромашкой горькой —
я и Борька.
Так мне и надо, всё приключений мало:
мамины туфли надела – каблук сломала,
ногу расшибла о ржавую арматуру —
дура, дура!
Плачу от злости: мне больно, – кричу, – не трогай!
тщетно пытаюсь казаться не жалкой – строгой.
Борька на рану приклеивает осторожно
подорожник.
Я замираю на миг, в животе щекотка —
кадр из юности, ясный, до боли чёткий —
стоп, моя память, радостью залитая
золотая.
Крымское
Еле помню тебя – чудака, гордеца, иноверца,
обломавшего копья у стен моего равелина.
Но как сладко гудит ностальгия в зазубринах сердца,
наполняя вишнёвые соты печалью пчелиной.
Стрекотали часы под щекой – наш кузнечик несчастья.
Ты сорвал их тогда и ударил о крымские камни,
и с перрона отчаянно долго махала рука мне —
с беззащитно белевшей полоской на смуглом запястье.
Что камням до людской суеты? Время треснуло, встало.
В киммерийском разломе печалится гул ностальгии.
И по лунной дорожке, оставив ничейные скалы,
в ту же самую воду любовники входят нагие.
«Он просто уехал…»
Он просто уехал. Куда? Например, в Тенерифе —
служить там смотрителем рифм и коралловых рифов,
замешивать пышную жизнь из воздушного теста,
на солнечном масле поджаривать лёгкие тексты,
и эдаким ласковым чёртиком, чёрным, как сажа,
лукаво русалок и нимф завлекать для массажа,
чтоб, лёжа на пляже, потягивать терпкие вина,
и гладить лениво солёные тёплые спины.
Но медное солнце с шипеньем опустится в воду,
вздыхающий ветер зашепчет печаль и свободу,
заплещут вокруг большеротые грустные звезды.
И вот он уже обратился в мерцающий воздух,
и вот он уже светлячковой колышется сеткой
во мгле среднерусской – над старой заросшей беседкой,
над брошенным домом в кустах белопенной сирени,
где тихо скулит домовёнок, уткнувшись в колени.
Над краем села, над сырым соловьиным погостом.
Нет-нет, он уехал. Он просто уехал. Он просто…
Глубина
Памяти В. Илюхина
1. Пограничники
Мы стоим на мостике вдвоём.
Наверху зияет глубина.
А внизу зевает водоём,
только отражаюсь я одна.
В сизой хмари тонут берега,
шепчутся осины да ирга,
и скрипят сосновые мостки
под порывом северной тоски.
Шелестит в затылок голосок,
острый, точно лезвия осок:
«вот и всё, отрезаны пути,
не держись за руку, отпусти,
отпусти, очухайся, очнись,
подели надвое верх и низ —
наверху такой же водоём,
в нём вы отражаетесь вдвоём…»
Жмусь тесней к горячему плечу.
Пограничник зыбких амальгам,
дань свою и птицам, и малькам
я потом за это заплачу.
2. Берег
Дом на сваях высоких. В осоке шуршит песок,
словно сиплый колдун остерегает: тсс…
Низкий ветер змеится, с моря наискосок
дюны ползут на мыс.
Хмарью небо набухло, грудью легло к земле
и придавило, согнуло кривой сосняк.
В тучах юная ведьма ныряет на помеле,
пальцы её в перстнях.
Вот оно, место шабаша. Ну же, лети сюда,
в этот спичечный домик, просоленный до костей,
где дольше века, измученна и седа,
женщина ждёт вестей.
Вспоминай, как всё это было, ну же, зажги очаг,
завари покруче зелье горюн-травой —
остро память запляшет в цыганских его лучах
ящеркой огневой.
Ахнет море, отступит, пенной слюной шипя,
в илистой яме вскружит водоворот,
и на побывку отпустит ко мне тебя,
оплаченное вернёт.
3. Неслучившийся юбилей
Я пришла на юбилей. На оградке две синицы
потрошат кусочек пиццы. Иней сыплется с ветвей
на нехитрый бутерброд, на «Московского» бутылку.
Солнце гладит по затылку: март, однако. Поворот
на которую весну?.. Тоже клонит к юбилею.
Припекает. Разомлею – не замечу, как засну.
Не меняешься, хитрец. Улыбаешься с гранита.
Взял и умер – шито-крыто, нашей сказочке конец.
Взял и кинул. На кого? А, тебе теперь не важно.
Где-то был платок бумажный… Утираюсь рукавом.
Смейся-смейся надо мной, нестареющий мальчишка…
Извини, хватила лишку. Всё, давай по стременной.
Ну, за память-пустельгу. Чтоб не выело склерозом
этот март, и эти розы, и синичек на снегу.
Осенняя оттепель
Бывает же такое в ноябре —
эмалевое небо голубеет,
и лезет к солнцу глупая трава,
обманутая этой ерундой.
И приобщаясь к призрачной игре,
дурацкое письмо пишу тебе я,
где восемнадцать мне едва-едва,
и ты такой смешной и молодой.
Где ты, как пионер, всегда готов,
и жизнь ещё свежа и восполнима…
Пишу, пишу – про всё, чем мы сильны,
покуда ноября густеет мгла,
и в чёрных окнах скорых поездов,
что мчат нас в нескончаемую зиму,
неугасим, плывёт снежок луны,
подтаявший от нашего тепла.
Маленькие муки
сказки про жизнь мы сочиняем сами
в детстве мне подарили тапки с загнутыми носами
расшитые золотом как у эмира или халифа
в доме пахло красками хлебом теплом олифой
столбики пыли вились в солнечном волокне
вспыхивали оранжевые настурции на окне
тополиные волны вздымались и опадали
шумно дышали и обещали такие дали
что домашние дети распахивали окошки детских
и вылетали на волю в тапках своих турецких
видите вон я аки посуху бегущая по волнам
как маленький мук потеряна счастлива и вольна
не кричите мне «стой» не щурьтесь не делайте ваши ставки
на каком вираже упадут с этих смуглых ножек чудны́е тапки
над какой марианской впадиной над каким болотом
я сама придумала эту сказку я знаю что там
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?