Текст книги "Актриса и милиционер (авторский сборник)"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Конечно, он уже заметил, что она не листает страницы. Пусть! Она, честно говоря, не понимает этой сегодняшней манеры читать детективы. Глупое занятие! Эту книгу ей принес ее новый зам, взятый недавно с периферии. Тридцать девять лет. Сейчас он ей носит модные книжки, не уходит с работы, пока не уйдет она, а через год? Два? Через год, два ему станет тесно в отведенном кабинете, и он начнет всюду на нее капать… Возраст, будет говорить, возраст… Не те реакции, не та скорость мысли, а он, дескать, не обязан за свои, меньшие деньги подстраховывать ее, большие. Анна Берг, из соседнего отдела, два года назад съеденная таким образом, предупредила: «Только не вздумай его сделать своим любовником. Я проверила этот путь. Он короче к последней двери. Так знать мужику, насколько ты старая, ни в коем разе не надо… Он и это вспомнит, где надо…»
Ираида Александровна тогда задохнулась от гнева. Такое – ей! Она так и сказала: «Ты говоришь такое мне?» Анна закинула седую голову и захохотала басом, но не сказала ничего. Потому что ставку консультанта, после того как ее выперли на пенсию, дала ей все-таки Ираида. Поэтому от хамства и намеков Анна предпочла воздержаться. А намек был на покойного Ивана Сергеевича. На ту военную пору, когда они только вернулись из эвакуации. Ивану Сергеевичу было тогда шестьдесят пять, а Ираиде двадцать пять… И ей надо было получить комнату, и Анна тогда сказала: «Тебя что, убудет?» Иван Сергеевич до самой смерти ей помогал по работе, и комнату выхлопотал, и поддержал, когда выдвигали на повышение… Хороший был старик, добрый, но с тех пор при слове «любовник» она почему-то всегда представляет одно: голые бледные ноги с желтыми несостригаемыми ногтями, хриплое, пугающее предсмертностью дыхание и сердечные капли на расстоянии вытянутой руки. Слава Богу, он очень скоро после войны умер, Иван Сергеевич. И она вела – совершенно неожиданно так получилось – его жену в процессии. Старушка доверчиво склоняла голову в черном гипюре ей на плечо.
Во всяком случае хохочущий Аннин бас надо запомнить. И если этот периферийный зам действительно захочет пойти путем зама Анны, то надо будет ему сказать: «Уважаемый! Не за ту меня принимаете! Я вам не Анна Берг…» Ну, про Анну, может, и не надо. Это и так все знают. Но «не за ту» надо будет сказать с двумя оттенками – металла и сатиры.
Он щелкнул выключателем. И сразу возникла стена. Желтая стена, которой нет в ее квартире. У них салатовые обои с золотистой полоской. Это все проклятая реклама напротив. Она светит прямо в окно, и, когда они гасят свет, стена из салатовой делается желтой. Ничего не помогает. Ни плотные шторы, ни жалюзи – все равно желтая. А тут еще передвигающиеся тени. Их дом внизу эстакады. Машины, прежде чем съехать вниз, находят их окно и оставляют летучий автограф на желтой стене. Всю ночь стена то корчится, то подмигивает, то пляшет… А В. М. категорически отказался передвигать кровати. Не поставишь же две арабские парные кровати по разным углам. Вот она и мучается с этой желтой улюлюкающей стеной.
Она проводит взглядом по комнате, по мерцающему в полутьме хрусталю в серванте, по дорогой чеканке на стенах, упирается взглядом в черноту трюмо. Внизу, на тумбочке, рядом с пудреницей стоит ее старая-старая фотография… Она не видит снимка, он далеко от нее, но ей это и не нужно, она и так хорошо его помнит. Надо бы выбросить к чертовой матери эту фотку, каждый вечер одно и то же: будто встречается с собой молодой.
И. А. резко встает, идет на кухню. Холодильник не закрыт, минога свисает с тарелки. Она захлопывает дверцу громко, чтоб тот слышал. И тот услышал и засмеялся, натягивая на голову одеяло.
И. А. нервно роется в коробке с лекарствами. Вот он, седуксен. Глотает таблетку, без воды, по-птичьи запрокинув назад голову, и идет в комнату. Ложится и крепко зажмуривает глаза, чтоб не видеть стены…
* * *
И видит. Преотлично видит с закрытыми глазами.
… Тридцать девятый год. Она сидит на бревнышке на самом берегу реки. Да это уже и не берег. Это дно реки, которая летом мелеет до середины. На песке фотоаппарат.
Митя ходит вокруг нее на руках. Рубашка у него вылезла из штанов, и она хохочет, видя его худой, мальчишеский тощий живот. Она хохочет, чтобы скрыть жалость. Ведь жалость, как сказал Горький, унижает человека.
Митя резко становится на ноги и садится рядом.
– Когда у нас родится сын, он будет спортсменом. Я заставлю его и на руках ходить, и бегать, и плавать. Ясно?
Ираида смеется и качает головой:
– А если девочка?
– Да ну тебя! – возмущается Митя. – С чего бы это ей родиться? Я же сам сын! И у меня будет сын!
– Я-то не сын… – смущенно говорит Ираида.
– Я понятия не имею, кто ты, – отвечает Митя. – Вот ответь мне на вопрос: если завтра умирать, ты что будешь делать в оставшееся время?
– Я не хочу про такое думать.
– Подумай! – просит он. – Я, например, знаю что… Я пойду медленно-медленно… И буду все трогать руками – дома, собак, траву, камни… И буду пить прямо из речки… Буду спрашивать у людей все, что захочу… Не пропущу ничего и никого мимо. И тогда я, наверное, насытюсь… Или насычусь? Тюсь или чусь?
Вот так он всегда: одним умеет перечеркнуть другое. Что, надо смеяться? Митя ей сказал когда-то: «У тебя нет юмора. Ни на грамм… Просто удивительно… Врожденный порок…» Она тогда ловко по молодости приспособилась: если ей что-то было неясно и почему-то неприятно, она определяла – это юмор. Потом, через многие, многие годы, она уже не стеснялась «врожденного порока». Если все смеялись, а ей было не смешно, она громко спрашивала:
– Это был юмор? Да? Мне это несмешно, уважаемые!
Нравилось, как выключался смех и неловко, будто цепляясь за что-то, снимались улыбки.
Но это было уже потом… А тогда, в русле обмелевшей реки, она была еще Радой. Только Митя мог придумать из ее странного, спаренного имени такое производное.
– Рада-лада, рада-лада, рада-ладушка моя. – Митя смотрит на ее колени, а потом целует их.
– Ты что? – Митя кажется ей порочным человеком.
– Что я такого сделал?
– Ты еще спрашиваешь?
– Почему я не могу поцеловать твое колено?
– Ты меня унижаешь.
– Почему когда в губы, то не унижаю? Чем колено хуже?
Ираида растерянно смотрит на него. Митя хохочет и становится на руки и снова идет вокруг нее, показывая всему миру свой незащищенный живот. Она учится в индустриальном институте, а Митя – в педагогическом.
– Жалость унижает человека? – тихо спрашивает Ираида.
Митя садится на песок, тяжело дышит. Зачем он столько ходит на руках?
– Я убежден, что нет… Я убежден, что лично Горький не мог так думать… Так мог думать его Сатин или кто другой, для которого жалость – это последняя милостыня… Поводок слепому… Но ведь можно иначе? Жалеть ребенка, старика… Мне вот тебя жалко…
– Это еще почему? Я ведь не слепая, не ребенок, не старуха…
– А тебе никогда меня не жалко?
– Нет, – говорит она.
– Странно, – отвечает он. – Странно… Тебя надо перевоспитывать.
… В августе 41-го он должен был приехать к ней в Москву. До войны такое случалось – из провинции могли направить после института в Москву. Вот ее и направили, а Митю институт обещал рекомендовать в Академию педагогических наук. Просили только за эту рекомендацию лето поработать в детдоме, заведующей которого приспичило в июне рожать, а Митю этот детдом знал, с первого курса туда ездил и с ребятишками тамошними возился.
Ну, понятно, никакого августа уже не было.
Митя погиб на пятый день войны, попав в бомбежку вместе с детдомовцами. Ираида этого не видела, но так много об этом думала, что, кажется, знает, как это было, как он прятал детишек, старался их укрыть собой.
… И. А. резко поворачивается на арабской кровати, так что нарушает демаркационную линию, и В. М. тотчас сдвигается еще больше к краю. Он почти навис над полом, только чтобы сохранить дистанцию…
И. А. поняла, она отползает назад, как собака, получившая пинка. «Что за лекарства теперь делают, выпьешь и все равно не спишь. Может, надо было две таблетки?»
… А ведь она знала, что августа не будет, чувствовала. Конечно, война в голову не приходила, просто той весной Митя привел на реку Лельку. И та перво-наперво сколола юбку между ног английской булавкой и пошла вместе с Митей на руках по речному песку. Болтались в синем небе смуглые суховатые ноги, а потом, задыхаясь от смеха, они подперли друг друга спинами и завопили какую-то песню. Ираида почувствовала тогда, как поднимается в ней неприятное чувство, которое на этот раз никакого отношения к юмору не имело. Ей тогда казалось, будто все в ней, как во время ремонта, сдвинули, а поставить на место забыли.
А те двое, став на колени друг перед другом («по-собачьи», – подумала Ираида), считались.
– Папин-доре, тринди-анди, яку-маку, фанди-анди…
И бегали взапуски. Избегавшись, Лелька легла на песок и, положив под голову первый попавшийся голыш, заговорила:
– Люди! А уже среда…
– Воскресенье, – поправила ее Ираида.
– Среда, – задумчиво сказала Лелька, – наша с вами жизненная среда. – Потом вскочила, снова встала по-собачьи и затрещала: – Вот послушайте! В среднем мы проживем семьдесят лет. Считайте: первые десять лет – понедельник, вторые – вторник, наши годы – среда… И так далее. А умрем мы в воскресенье вечером.
– Ух ты! – восхитился Митя. – Какая железная схема! Батюшки! Уже среда! Уже полпути, а мы все в песочек играем.
Он всерьез расстроился, ушел от них, сел на дырявую лодку, грыз ногти и думал.
А Ираиде все это показалось глупостью. Жизнь – это жизнь… Прожить ее нужно так, как сказано в цитате, а неделя есть неделя… И нечего сравнивать. И почему семьдесят? Это даже много, пятьдесят вполне хватит.
Она боялась Лельки. Боялась ее веселой, разрушающей разумную логику болтовни.
– Ешьте больше семечек, – трещала та. – Во-первых, сытно, во-вторых, увлекательно ждать, вдруг в тебе прорастет подсолнух? Мить, а Мить? А ты случайно уже не подсолнух? Ты все время вертишь физиономию к солнцу… Ирка-идка! – тараторила она. – А ты знаешь кто? Ты – сберкасса. Ты удобна, надежна и выгодна.
– Почему выгодна? – спрашивает Ираида. Выгодна, выгодный – плохие слова, обидные. Не советские.
– Потому что удобна и надежна.
– А ты, болтушка, кто? – спрашивает Митя.
– Я? – Лелька щурит блестящий карий глаз. – Я, по правде говоря, чернильница. Столько во мне всяких разных историй – жуть, кто бы меня от них избавил?
Ираиде виделся в этом намек на Митю. Он, мол, должен избавить. Поднималось нехорошее чувство, которое она ни за что не хотела считать ревностью. Просто предчувствие, что от Лельки всего можно ожидать.
И все это подтвердилось! Потом, потом, через много лет попалась ей в командировке книжонка, тоненькая, без переплета, но с портретиком автора. Лелька! Такой же прищуренный глаз и улыбка от уха до уха. «Памяти Мити» было написано вверху. И целый рассказ о нем. Как он ходил на руках по речному песку, как любил реку, какой был «тонкий тянущийся подсолнух» и «как дожил всего „до среды“. Так было написано, будто они только вдвоем тогда ходили по берегу, будто никогда ее, Ираиды, не было с ними, будто Митя не целовал ей, Раде-ладушке, колено, будто не собирался в августе в Москву, будто не хотел сына от нее, а не от этой „чернильницы“.
Из книжки она узнала, что в том детдоме поставили Митин бюст… Несколько лет назад, когда снова была недалеко в командировке, ее свозили в тот детдом на облисполкомовской машине. Митин бюст похож на Митю не был. То есть ничего общего. Заведующая детдомом, испугавшись машины начальства, все норовила затащить Ираиду в столовую и накормить обедом. И все просила на что-то не обращать внимания. Самое смешное, что это была та самая заведующая, которая рожала в июне сорок первого… Она рассказывала, как уехала к маме в Элисту и как там осталась и потому спаслась и ребенка выкормила, а вернулась в детдом уже после войны. Пришлось все начинать сначала, потому что те дети и работники погибли, зато было много новых, и ей пришлось – будь здоров… А сын ее, ребенок июня сорок первого, сейчас в Ленинграде, кандидат технических наук, кооператив в Гатчине построил.
Возвращаясь, Ираида Александровна думала: зря не пообедала в детдоме. И вдруг возникло в ней старое, забытое раздражение против Мити, который заставлял ее всегда поступать не так, как нужно и как она сама хотела, а наоборот. Тогда, в юности, он ее таскал на речку, а ведь часто было и мокро и холодно. Заставлял общаться с этой придурочной Лелькой… Вот так, если представить, что не было войны, то вообще неизвестно, как бы у нее сложилась жизнь… Были бы у нее сегодняшние уверенность, и сила, и положение?…
Вячеслав – тяжелый человек, но в жизни он ей не помеха…
Она тогда, после детдома, остановила машину возле дорожной забегаловки и гордо прошла в «стекляшку». Мужики-шоферы посматривали на нее с интересом: что, мол, за баба ездит тут на «Волге»? Она потребовала, чтобы вилку и ложку, которые лежали на общем подносе, ей вымыли и вытерли. И то, что ей подчинились без слов, было приятно, и она пошла дальше: потребовала чистое полотенце и чтоб в окрошку не клали яичко, а «побольше петрушечки, петрушечки». Она запила яблочным компотом эту поездку в детдом и эту книжку, которую написала Лелька, писательница местного значения. Определение понравилось, ибо оно вскрывало суть. Лелька не сделала ничего масштабного. Она же фигура в министерстве… И эта «Волга», на которую с вожделением смотрела заведующая детдомом, такая в ее жизни мелочь…
До самой ночи носила она в себе тогда торжествующую, уверенную силу. И видать, надорвалась. Проснулась среди ночи, рот весь полон чем-то соленым, горьким, а грудь обхвачена обручем. «Окрошка!» – подумала она и стала нашаривать на гостиничной тумбочке сумку – соду взяла? – и пока искала, глотнула соленый комок. Боже, да это же слезы! Все лицо залито, вся шея, даже в ушах булькает. И текут и текут, будто где-то в ней что-то сломалось, какая-то труба в коммуникации, и теперь вот заливает ее, заливает… И было ощущение: зальет. Странное дело – ей умереть от слез. Она подняла подушку и легла высоко, давая возможность свободно истекать слезному потоку, и думала: а вдруг там что-то все-таки есть? Тогда она встретится с Митей и скажет: «Ты знаешь, я умерла от слез». «А чего ты плакала?» – спросит он. «Ты совсем не похож на своем бюсте. Я же знаю, помню, какой ты…» – «Это самое главное, чтобы ты помнила, – скажет он. – Подумаешь, бюст… Ведь глина…»
И тут ей совсем стало плохо, но она, опытная командированная, знала: бесполезно нажимать кнопки на панели, они не работают и в люксе. Значит, конец? Но как ни сладко было умереть, думая о Мите, то, что осталось в ней незатопленным слезами, нашарило-таки полиэтиленовый пакетик с лекарствами. Колюче лег под язык нитроглицерин. Шелест пакета как по волшебству замкнул слезный поток, а потом расслабился и обруч. Она встала, походила туда-сюда, вышла на балкон. В воздухе были растворены покой и расслабленность. Чуть-чуть пахло тиной. Смутно захотелось пойти на реку и посидеть в обмелевшем русле, но она уже не плакала, она уже была почти самой собой, поэтому вызванное слабым речным запахом желание подавить и раздавить оказалось нетрудно.
– Ни к черту нервы, – сказала она вслух. – Надо помассажироваться. Попрошу утренние часы, до работы. Ну встану на час пораньше… Подумаешь…
Мокрую подушку она сняла с постели, а тюбик нитроглицерина положила рядом. И пришел сон, глубокий, без сновидений. И проснулась она сильной.
«Спать, спать», – приказывает себе и сейчас И. А. Скрипнули под ней арабские пружины, и она стала по-хозяйски устраиваться в постели, ногой пиная демаркационную линию, потому что разгневалась в ней та главная ее сила, что держала ее выше всех: и выше В. М., и выше Анны Берг, и выше нового зама («сопляк стиляжный!»), и было приятно ощущать в себе эту силу и уже не бояться подмигивающей стены, и она знала, что сейчас уснет, и покойно, удовлетворенно вздохнула.
Как он ее знал, как знал! Он уже ждал вот этот ее вздох – вздох властной, сильной бабы, которая, как бы ни устала, как бы ни ждала и ни боялась неприятностей на работе и дома, как бы ни страдала бессонницей от этой проклятой желтой стены, в конце концов выходила из всего победительницей, и эту женщину, что заняла сейчас большую часть постели, именно эту женщину он втайне уважал.
Он даже готов был с ней сейчас поговорить и сказать, что, в сущности, передвинуть кровати можно, что зря она думает, что он ослом уперся, вовсе нет… И вообще, скажет он, не надо ей носить узкую грацию. Передавишь какой-нибудь кровеносный сосуд и загремишь в больницу. И он повернулся на спину, размягченный к добру, и увидел стену – действительно желтую! Он хотел сказать это вслух и предложить поискать финскую пластинчатую штору, которую видел в новой поликлинике; в ней планочки смыкаются абсолютно плотно, никаких пазов и просветов. Но что-то сбивало его с толку, что-то мешало так покойно и умиротворенно поговорить с ней. Это что-то колобродило, тревожило и тоже – о проклятие! – было связано со стеной. Она была на что-то похожа… На что? Он натянул одеяло повыше, потому что понял, узнал, на что… И тонкая, как для самых изящных инъекций, игла вошла в сердце и встала, встала в самой жесткой позиции: мучая, не убить.
В. М. не спит, он лежит с открытыми глазами и смотрит, как пляшут на стене ночные блики, делая стену размыто-грязной. Похожей на ту, другую…
* * *
… Стену коммунального коридора со следами шпаклевки, затирки. Настя, в грязном халате, в громоздких резиновых сапогах, в старушечьей косынке, с глубочайшим удовлетворением ее разглядывает. За ее спиной потрясенные жильцы квартиры.
– Теперь пара пустяков, – говорит Настя. – Побелка. Это я за два часа сделаю. Вечером окно вымою, и будет у вас коридор-конфетка, а не сарай…
– Ремонт еще до войны делали, – говорит старичок сосед. – До финской. Целая бригада маляров и штукатуров тут трудилась.
– Бригада? – Настя всплескивает руками. – Вот смех!
– А как на это посмотрит ваш муж? – Дама в махровом банном халате улыбается иронически.
– А что тут смотреть? Ему, что ли, в чистоте будет хуже?
– Он ведь тут человек временный, квартирант.
– Я считаю, что и временно надо жить хорошо. – Настя подвигает стол и лихо на него вскакивает.
Он помнит: тогда он сначала не узнал ее и хотел обойти стол, чтоб не испачкаться. Настя засмеялась и поднесла прямо к его носу щетку для побелки. Он застыл, боясь ткнуться в пряно пахнущую мелом, водой и чистотой щетину.
– Ты что делаешь?
– Грязь вывожу. Славик, смех! Никто в квартире белить не может! А мне это пара пустяков. Что мне стоит коридор и кухню? Я дома избу белю, и внутри и снаружи… А у вас тут как в кузне… Вроде и война не кончилась… Ты смотри, как я все зашпаклевала… А в мышиные норы я битого стекла насыпала, мне ребята во дворе три зеленые бутылки побили.
Настя приплясывает на столе от удовольствия. Вячеслав бледнеет. Дама в махровом халате говорит:
– Мы все вашу жену отговаривали. Объясняли, что вы тут не постоянный жилец.
– Представляешь? – Настя хохочет.
– Мы готовы были заплатить. С каждой семьи от состава… Но ваша жена…
– Представляешь? – Настя призывает Вячеслава разделить ее возмущение и недоумение. – Вроде я за деньги. Вроде мне трудно. Вроде я по-человечески не могу… Ты ж тут живешь? Тебе ж по этому коридору ходить, а тут паутина за брови цеплялась.
– Ремонт делали до войны. До финской. Целая бригада работала. – Это снова поясняет старичок.
– Представляешь? – Настя в восторге.
– Иди в комнату. – Вячеслав открывает дверь. Он вспотел. Ему стыдно.
Настя прыгает со стола, подмигивает всем и идет за ним, стараясь не задеть никого грязным халатом.
В комнате Вячеслав уже не выдерживает:
– Ты что, в домработницы нанялась? В прислуги? Ты чего меня позоришь? Я в академии учусь, а ты мало того, что учиться не хочешь, так еще тут за всякими мыть будешь?
В коридоре все слышно. Наверное, дама развела руками:
– Что и требовалось доказать. И он, поверьте мне, прав! Прав, прав, прав… Женщина должна соответствовать мужчине по положению, а тут явный мезальянс…
– Она просто добрая женщина, увидела грязь, непорядок… – Это старичок.
– Я их тоже видела, – возмущается дама, – ну и что?
В комнате:
– Я как думал: кончу академию – ты пойдешь учиться, чтоб разницы между нами не было. Я планировал обговорить с тобой это. А у тебя куда мысли повернуты? Ты только приехала, стала тут всех учить котлеты жарить. Слова умного не сказала. А теперь совсем конец света… Белить начала… Ты соображаешь? Это коммунальная квартира, тут очередность. Каждый понимает, что за другого никто в наше время не работает. Тут один из помещиков, из бывших, а тоже в свою очередь моет. Плохо моет, не тщательно, но никому и в голову не придет за него делать. Это только начни – и опять одни будут работать, другие хлеб есть…
– Я же молодая и привычная. Мне же нетрудно, Слава…
– Посмотри на себя! Уборщица! Чумичка! Люди в Москву в театры приезжают, в музеи. Смотри, смотри… – Вячеслав вытаскивает из карманов билеты. – Вот на «Учителя танцев», Зельдин играет. А это на «Пиковую даму». Нэлепп…
– Что?
– Певец такой! – кричит Вячеслав. – Ты, может, и унитаз им чистить будешь?
– Буду! – кричит Настя. Она хлопает дверью и уходит в коридор. На стол она взбирается уже не так легко, но вот взобралась, потопала по нему сапогами и замахала щеткой.
– Так и мужа потерять можно. – Это дама вещает из дверного проема.
– Одного потеряем, другого найдем, – отвечает Настя с вызовом.
– О! – удивляется дама. – Какая вы!
– У! – отвечает Настя. – Такая!
Вячеслав слышит этот разговор. Он начинает заталкивать в чемоданчик Настины вещи. Настя прислушивается к шуму в комнате, понимает, в чем дело, и с трудом сдерживает слезы.
Старичок в галстуке, с цепочкой карманных часов, волосы мокро приглажены, выходит в коридор.
– Я объясню вашему мужу разницу между помощью и прислуживанием. Он этого не понимает, потому что никогда не имел слуг. А я, Настя, из дворян.
Настя смотрит на него с ужасом.
Дама:
– Бросьте вы ваши штучки. Что могут значить в наше время аргументы бывшего помещика?
Вячеслав выходит из комнаты. Идет к выходу. Настя, замерев, смотрит на него.
– Вы, Вячеслав Матвеевич… – неуверенно говорит старичок.
– Идите все к черту…
– Съели? – Дама в проеме иронически улыбается.
… В. М. встает с кровати и идет на кухню. Закуривает у открытой форточки. Ветер шевелит редкие седые волосы, он смотрит на ночной город и видит, как уезжала Настя. Шла к ночному поезду одна, а он шел сзади. До сих пор не поймет, зачем шел. Убедиться, что уехала? Или хотелось на нее насмотреться в последний раз? Он ей сказал:
– Я просто не представляю, как я могу жить с человеком, который меня позорит.
– Я тоже не представляю, – сказала она.
Уходил поезд. Он близко к нему не подошел, боялся, что она его увидит, но, когда вагоны тронулись – странное дело! – ее лицо виделось ему в каждом окне. Ну прямо-таки в каждом.
Хотелось так: рукой остановить состав. Была уверенность – ничего не стоит это сделать; у него мощные руки, и если он возьмет последний вагон за поручни, то поезд встанет как вкопанный. И тогда он скажет Насте, тысячам Насть, которые сейчас уезжают:
– Извините, Настя, – между прочим, запомните: это слово пишется через «и», – если человек карабкается в гору, то вниз его стащить очень даже просто. Но я этого не хочу. Я не хочу снова говорить «магазин» и «будуть» и «хочуть» вместо «будут» и «хотят». Я пять лет повторял эти слова на ночь. А вы, Настя, меня опять назад, в навоз или перегной, как там. Короче, в услужение бывшему помещику и всем подобным. Я же в люди выбиваюсь, Настя… Это вы можете понять?
И отпустил бы он поручни. Дуй! Пусть увозит поезд всех этих белящих, скребущих, пекущих, варящих Насть. Разошлись пути-дорожки, вам – на север, мне – на юг.
На другой день, вечером, он пошел в кино. Куча билетов у него тогда была. Встретил Ираиду. Подошла вся такая то ли неуверенная, то ли потерянная. В общем, к его настроению – в масть.
– Вам нужен билет? У меня лишний…
А когда вернулся домой – новость.
– Сосед ваш умер…
Старичок лежал строго и важно. Суставы пальцев белели на черном пиджаке. Дама прикладывала платок к глазам:
– Из бывших. У него до революции имение было под Москвой.
– Все умрем. И бывшие и настоящие, – отрезал Вячеслав и направился в свою комнату.
Дама просочилась за ним:
– Слушайте, Вячеслав, горе горем. А жизнь – жизнью. Вы могли бы похлопотать себе его комнату. Я ведь слышала, вас оставляют в Москве.
Оставлять оставляли – теоретически. А практически спросили: «А что, московской невесты у тебя нет, чтоб уж без сучка и задоринки?»
Про Настю в академии не знали. Они еще записаны не были. А после истории с побелкой он вообще стал чувствовать себя свободным.
Это пришло единым, неделимым обстоятельством – смерть старичка и оставшаяся после него комната, возможность получить ее и Ираида, появившаяся как судьба, ровненько в тот момент, когда у него остались лишние билеты.
Ираида не нравилась ему тогда. В ней еще не было силы, за которую ее можно было уважать. После войны все были худые, а у нее на почве авитаминоза выпадали зубы. Она вечно прикрывала рот платочком, потому что ей долго и неудачно ставили мосты. А когда поставили, она сразу воспрянула, даже ростом выше стала, будто что-то перекусила в себе новой челюстью. В общем, он догадывался что!.. Видимо, какую-то любовную историю. Из мимолетных разговоров даже сделал вывод: не подходящий по анкетным данным попался мужчина. Что-что, а это он понять мог. Они в те дни, не сговариваясь, играли по одним нотам, и теперь, когда она улыбалась, не боясь показывать зубы, он даже с удовольствием появлялся с ней в разных зрелищных местах – ему импонировали ее сдержанная строгость и напрочь подавленное бабство, которого в Насте было сверх головы.
А тут у Ираиды еще умер начальник. Видимо, он ее очень допекал своими советами, у Вячеслава у самого был такой. Увидел: она обрадовалась! А обрадовавшись, застеснялась, все-таки нехорошо, человек умер. И очень стала суетиться на похоронах. Ему понравилось, что она застеснялась этой своей радости. С хорошей стороны это ее характеризовало.
Он поверил в счастье с такой женщиной. Он даже думал: «Я умный. Я знаю, чего хочу. Я могу поворачивать обстоятельства к себе лицом. Я разбираюсь в людях…» Он написал Ираиде на фотографии: «Любимой…» Выводил буквы, будто выжигал их в своем сердце на тех самых местах, где стихийно, вне разума, могла проступать Настя. И радовался тому, что подавлял, побеждал проступающее. «Человек – хозяин судьбы». Эти слова он записал на обложке коленкоровой тетради. А ниже – «Через тернии к звездам».
* * *
– Передвинем кровати, – сказал он твердо, – передвинем. Ляжем головами к этой проклятой стене.
Но она молчала. Он немного обиделся: не слышит, что ли? А потом понял: она уснула. И то, что уснула, не дождавшись его слов, а главное, даже будто и не нуждаясь в них, снова вызвало в нем раздражение. Жалуется на бессонницу, а ведь спит! А он не жалуется, он никому никогда не жалуется, а уснуть не может! И так всегда. Что бы у него ни случилось. Пока погоны носил, сколько было всякого. Где-то что-то стрясется, ты за тысячу километров и ни сном ни духом, а отвечай, как положено. И отвечал. Сейчас нет погон и нет той работы. Он стал на старости лет начальником бумажек и скрепок. Но и здесь он свои обязанности выполняет со всем тщанием. Потому что – никогда! ни копейки! – он не смог бы получить ни за что. Он не может понять тех нынешних, которые любят деньги получать, а дело не делать…
Потянуло встать и еще глотнуть, и такое милое душе предстоящее действо так взбодрило, что он впрыгнул, как молодой, прямо в тапочки, и она услышала, проснулась.
Смотрела, как шустро он пошел из комнаты, и стала предполагать, к какой из бутылочек он пойдет – кухонной, туалетной или ванной? Она думала о том, что когда-нибудь у него будет инфаркт. Что ей еще предстоит вытаскивать его «оттуда» и что она будет делать это с присущей ей добросовестностью и вытащит.
Не было страха, ужаса перед болезнью, была уверенность в своих возможностях и силе. Как она подымет на ноги всю профессуру, как обеспечит отдельную палату и сиделку, как сумеет организовать любые лекарства из любой заграницы. Странно устроена жизнь! Вот Мите она ничем не могла помочь.
Теоретически можно представить такое: она загораживает его своим телом. Ну погибли бы оба. Есть безнадежные случаи. Есть… И они не только на войне. В конце концов, тогда, в этой истории с Валентином Петровичем… Она знала, насколько это бессмысленно и опасно. И быстро решила, ей тогда одного намека хватило.
Как-то в Кисловодске ей показалось, что она встретила Валентина Петровича. Он стоял и смотрел на воду. Не очень длинное у них было знакомство, а вот эту его страсть смотреть на воду запомнила. Она прикрылась зонтиком и стала наблюдать: он или все-таки не он? Не располнел – такой же тощий… Не полысел – такой же шевелюристый, хоть теперь и белый. Такой же с виду беззащитный, но… Вот из-за «но» она в конце концов решила, что ошиблась и что это был не Валентин Петрович. Первое «но». На нем был кримпленовый костюм, а они тогда только-только появлялись. Вещь была дорогая и могла быть только привезенной. Второе «но». На лацкане у него был депутатский значок. Тут уже концы с концами не сходились. Третье «но» было молодой и красивой женщиной, которая возникла рядом и провела пальцами по его щеке. Провела, и все. Он только чуть кивнул, мол, вижу, что ты тут, и продолжал смотреть на воду, а она замерла рядом. А потом стала смотреть на ее, Ираидин, зонтик, потому что у нее был точно такой же. Японский. Складывающийся.
Эти три «но» заставили отвергнуть мысль, что это был Валентин Петрович. У Валентина Петровича не могло быть кримпленового костюма, депутатского значка и женщины в таком возрасте. «Не он!» – сказала она себе твердо и ушла, подавляя сосущее ощущение забытой, но вспомнившейся неприятности.
… Уже после войны ей дали – благодаря Ивану Сергеевичу – крохотную комнатку, девять метров. Рай. Хоромы царские. Узкое окно глядело прямо на церковную башенку. Это поначалу смущало. Посмотришь в окно, и первое, что видишь, – крест. Но потом она приучила себя смотреть на крест свысока, презрительно и в комнату влюбилась без памяти. Ничего не пугало. Кухня на восемь хозяек, очередь в туалет по утрам, дежурные субботы, когда содой и щеткой приходилось мыть громадный коридор. Другие, когда мыли, стонали, дескать, хлама много, велосипеды, чемоданы, ящики, а ей хоть бы что. Молодая, сильная, мыла и терла паркет, чистила выжелтевшую ванну, ни с кем в квартире не ссорилась. Из-за чего ссориться-то?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?