Текст книги "Собрание сочинений в 7 томах. Том 2. Зимние кутежи"
Автор книги: Геннадий Айги
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Геннадий Айги
Собрание сочинений в 7 томах (2009). Том 2. Зимние кутежи
Выражаем искреннюю благодарность
Германскому ПЕН-Центру,
Творческой программе ДААД (Германия),
Шведской Королевской Академии
и всем, кто принял участие в финансировании
настоящего издания
Составление Галины Айги и Александра Макарова-Кроткова
Художник Андрей Бондаренко
На фронтисписе – портрет Геннадия Айги работы Николая Дронникова
© Галина Айги, 2009
© Вступительная статья. Владимир Новиков, 2009
© Графика. Николай Дронников, 2009
© Оформление. Андрей Бондаренко, 2009
поэзия 100 процентов
В математике есть понятие простого числа: оно делится только на само себя и на единицу.
В химии есть понятие чистого вещества: оно состоит только из самого себя и не включает никаких примесей.
Айги подобен простому числу: он не входит ни в какие поэтические группы, течения, направления и даже поколения. Он соотносим только с самим собой и поэзией в целом.
Произведения Айги дают самое наглядное пред ставление о чистом веществе поэзии. Здесь нет присутствия других поэтов и чужих слов: не только в виде прямых цитат и перекличек, но даже на уровне ритмических повторов. Большинство поэтов, хотят они этого или нет, постоянно перекликаются друг с другом, поскольку не могут обойтись без чужих, тысячекратно использованных стихотворных размеров – допустим, четырех– или [8] владимир новиков пятистопного ямба. Можно и такими ямбами написать отличные стихи, но остаться собой на сто процентов при этом нельзя: приходится выплачивать слишком большой налог предшественникам, своим невольным соавторам. Айги же слагает каждое произведение только из собственных стихов, всякий раз рождая ритм новый, еще не бывший в употреблении.
В статистическом большинстве случаев стихотворные произведения состоят из поэзии и непоэзии: к “сладким звукам и молитвам” добавляются еще абстрактные мысли и рассуждения, житейские эмоции (особенно любовные), описания стран и городов, сюжетные события – реальные или вымышленные. Без этого, наверное, не был бы возможен контакт поэтов с читателями, которые с удовольствием находят в стихах что-нибудь свое, непоэтическое и через эту ступень незаметно для себя самих восходят к поэзии. Потом они уже из стихов кое-что переносят в жизнь, эксплуатируя в обыденных целях афористические строки и “крылатые” слова. Поэзия Айги для такого утилитарного применения непригодна: в ней невозможно найти давно известное и знакомое, из нее нельзя вынуть строчку или словечко, от нее бесполезно отламывать куски, не освоив целого. Есть у Айги аналог в изобразительном искусстве – Казимир Малевич, озадачивший человечество на целое столетие своим “Черным квадратом”. Одни недоумевали, другие возмущались, третьи пытались объяснить и истолковать. Правы, однако, были те, кто, столкнувшись лицом к лицу с этой картиной, просто молчали, понимая: вот она, ни с чем не смешанная стопроцентная живопись. А стопроцентная, голая поэзия – это такая, как у Айги.
Жизнь Айги есть эмоционально-поэтический диалог с мирозданием, каждое стихотворение – свидетельство и фиксация этого двустороннего кон такта. Вновь и вновь поэт ведет нескончаемую беседу с полем, лесом, соснами, цветами – возвращаясь к тому, о чем речь шла вчера, и находя новые оттенки, делая новый шаг в глубину бытия. Этот диалог невозможно услышать только ушами, для многих он существует лишь как тишина – и нет в том беды: быть тишиной для поэзии куда естественнее и достойнее, чем быть шумом, собирающим случайную толпу, большая часть которой лишена поэтического слуха.
Вместе с тем мир Айги не огорожен эстетическим забором, он потенциально открыт для любого живого человека, чьи эмоциональные импульсы вступят в резонанс с ритмами поэта.
С чисто статистической точки зрения таких людей не очень много, зато среди них нет случайных посетителей, пришедших из любопытства или “за компанию”. У Айги есть особая Среда, которую Леон Робель опреде лил понятием “духовная семья” (famille spirituelle). Сюда входят очень разные люди, общение с которыми отразилось в творчестве поэта, те, кто вступал с ним во взаимообмен творческой энергией, кому он посвящал свои произведения. Это художники И. Яковлев, А. Зверев, И. Вулох, композиторы А. Волконский, В. Сильвестров, С. Губайдулина, поэты Р. Ахметов, С. Красовицкий, В. Шаламов, К. Богатырев, Ж. Рубо, А. Витез, Л. Робель, Ф.Ф. Ингольд и многие, многие другие. Нет границы между этими спутниками поэта и его семьей в буквальном смысле, среди собеседников Айги и его дети: так, дочери посвящена необычная книга – “Тетрадь Вероники” (1983), поэтически фиксирующая диалог отца с ребенком в первые шесть месяцев жизни. Для тех, кто вчитался в стихи Айги, вжился в его художественную систему, такой диалог, такое “соавторство” отнюдь не выглядит эксцентрической причудой.
В составе “духовной семьи” Айги есть поэты более молодых поколений, ощущающие себя, как и он, наследниками традиции русского авангарда. Важно отметить, что Айги никогда не брал на себя роль учителя и “мэтра”, в его творческом пространстве все отношения строятся на основе духовного равенства. Поэты-“айгисты” – это не подражатели, а союзники, единомышленники Айги. Один из них, Сергей Бирюков, создал своего рода стихотворный портрет Айги, выполненный в технике поэтической “зауми”, являющийся одновременно и акростихом, и телестихом (то есть ключевое слово читается здесь и в первых, и в последних буквах строк): поэзия 100 процентов [11]
Понятие “духовной семьи” в принципе можно трактовать и еще шире, включая сюда тех, с кем Айги общался на уровне метафизическом: Малевич, Хлебников, Бодлер, Ницше, Клее, Кафка, Норвид…
Подобно тому, как нет здесь границ между людьми разных наций и языков, разных поколений и творческих профессий, – так нет здесь границ между теми, кто живет сегодня, и теми, кто жив в вечности. Идея бессмертия заложена в самом фундаменте мира Айги, она является условием существования стиха. Причем к бессмертию в равной мере причастны все, а не только творцы нерукотворных памятников и мастера “царственного слова”. Пафос возвышения над обыкновенной жизнью и “простыми” людьми абсолютно чужд Геннадию Айги: если для него и существует особое поэтическое измерение реальности, то это – глубина, которая потенциально существует в каждой человеческой душе. И если сегодня Айги смотрится поэтом “элитарным” и “герметичным”, то подобное восприятие может со временем оказаться довольно случайным моментом: тут свое слово еще должно сказать будущее.
Свободный стих. Каждому, кто читает Айги, приходится разбираться в том, что это такое, приходится немножко теоретизировать. Зато творчество Айги может дать веские ответы – и на вопрос о сущности свободного стиха, и на вопрос о сущности поэзии. Дело в том, что в русскую литературу свободный стих пришел сравнительно поздно: неслучайно его чаще называют французским словом “верлибр”.
После удачных опытов Фета, Кузмина, Блока, Хлебникова были все основания ожидать, что русские поэты, как и их западноевропейские коллеги, откажутся от рифм и от строгих размеров (вспомним, что рифмой тяготился еще Пушкин, считавший ее ресурсы в русском языке исчерпанными). В 1924 году Юрий Тынянов писал: “В наше время vers libre одержал большие победы. Пора сказать, что он – характерный стих нашей эпохи, и в отношении к нему как к стиху исключительному или даже стиху на грани прозы – такая же неправда историческая, как и теоретическая”[2]2
Тынянов Ю.Н. Проблема стихотворного языка // Тынянов Ю.Н. Литературный факт. М., 1993. С. 43.
[Закрыть]. Но вопреки упованиям Тынянова ведущие русские поэты последующих шести – семи десятилетий продолжали рифмовать и пользоваться классическими размерами, а свободный стих остался достаточно экзотическим, если не маргинальным явлением. Что же произошло?
Что дает поэзии свободный стих? Остановимся на конкретном примере – “Снег в саду” (1965):
чиста проста
глубоко и почти без места
и тих и незаметен
светлы и широки
сплю весь
и – сейся
мерцать замешиваться взорами
и сеется
и суть
Есть очень простой способ отличить настоящий, органичный верлибр от поддельно-претенциозного. Если стих только притворяется свободным, в нем, в принципе, можно расставить знаки препинания в соответствии с общеязыковыми нормами, ввести прописные буквы в начале синтаксических предложений. А попробуйте здесь написать “чиста” с большой буквы – сразу нарушится тонкое равновесие, интимное равенство двух слов первого стиха.
И какой знак препинания поставить между “чиста” и “проста”? Нет здесь и не может быть никаких сковывающих знаков, никаких цепей – полная свобода слова, предстающего во всей незащищенной наготе, во всем богатстве потенциальных значений. К чему относится это “чиста проста” – к природе, к женщине, к вселенной? Да ко всему на свете, слово здесь не ведает никаких ограничений. А из первой [14] владимир новиков строки, как из зерна, прорастает смысловой и стиховой ствол произведения, его духовная вертикаль.
Одна из ключевых категорий художественного мира Айги – СОН. Это и погружение в глубину бессознательного (“сплю весь”), и обращенность к духовной высоте: “и суть”, то есть единый смысл всего сущего (кстати, слово “суть”, поставленное в связь с глаголом “сеется”, как бы вспоминает о том, что оно не только существительное с абстрактным значением, но и древний глагол, форма третьего лица множественного числа от “быть”, “существовать”). Итог стихотворения – единение человека с миром, полное слияние с космосом.
Такое произведение невозможно процитировать иначе, как полностью. Деление на строфы не столько расчленяет текст на части, сколько подчеркивает единство целого. Леон Робель считает, что пробелы между строфами у Айги – это не паузы для читательского расслабления, а места, требующие особенной читательской активности, большого духовного усилия: это “последовательные ступени погружения в глубины бытия: нелегкая работа!”[3]3
Robel L. Aigust. Paris, 1593. P. 5.
[Закрыть].
Стих в системе Айги – это и отдельная строка, и целое стихотворение – от первого слова до последнего. Практика поэта подтверждает теоретическое положение Тынянова о том, что верлибр отнюдь не находится на границе с прозой, а, наоборот, являет собой предельную концентрацию поэтичности. Верлибр при таком взгляде на вещи предстает естественным, первичным видом стиха, а всякие там ямбы, хореи и амфибрахии – это уже вторично-искусственные надстройки. Свободный стих – понятие широкое, всеобъемлющее, сюда могут как частные случаи входить все виды стиха метрического. Вот, к примеру, стихотворение “Поле весной” (1985):
там чудо покрывает ум
Можно счесть, что это одностишие (моностих) четырехстопного ямба, что в окружении верлибров это своего рода ритмическая “цитата” из классики. Хотя, в сущности, здесь (как и везде у Айги) слово является потенциальным стихом, и можно представить такую транскрипцию:
там
чудо
покрывает
ум
Но вот уже пример безусловно “цитатного” ритма —
“Страничка с признанием” (1978):
было: в лицо Простоте попытался взглянуть я
однажды
понял одно: что лишился я Слова как зренья
Поэт прибег к античному дистиху, чтобы “чужим”, посторонним для него ритмическим языком описать свою художественную систему, взглянуть на свой стих извне. Стратегия Айги – приближение к Простоте с большой буквы. Но эта цель для него (а может быть, и для любого другого поэта, стремящегося именно к Простоте, а не к упрощению, не к примитиву) всегда остается отдаленной, ее достижение приводит к полному молчанию, рассказать о котором можно только на чужом, на почти иностран ном языке.
Свободный стих Айги в исключительном случае может допустить и “нечаянное” появление рифм, например, в стихотворении “Полдень” (1982):
роз
сияние —
как долгое вытирание
слез
Можно увидеть здесь кольцевую рифму: “роз” – “слез”, “сияние” – “вытирание”. Но можно считать данное созвучие случайным и несистемным: так, в переводе на немецкий у Феликса Филиппа Ингольда эти слова не зарифмованы (“der rosen // leuchten // wie ein langes // tränentrocknen”).
Вступая в мир Айги, я часто вспоминаю блоковские строки из стихотворения “Россия”: “А ты все та же – лес, да поле, // Да плат узорный до бровей…”
Музыкальное соединение в одной картине портрепоэзия 100 процентов [17] та и пейзажа, конкретного лица и лика России – вот что унаследовал Айги от символизма (опыт которого он органично соединил с хлебниковской традицией) и реализовал совершенно по-своему на всех уровнях стиха и языка. Такие мотивы, как лес, поле, снег, сон, тишина, обнаружили здесь смысловую и эмоциональную неисчерпаемость. Потому Айги не нуждается во внешнем разнообразии тематики. О поэте точно сказала Юнна Мориц: “У него везде – лицо”. А Евгений Евтушенко, приведя эти слова, добавил: “И везде – свое”[4]4
Евтушенко Е. Защита собственной души // Айги Г. Здесь: Избр. стихотворения 1954–1988. М., 1991. С. 7.
[Закрыть]. И очень ошибся, приписав Айги не свойственный данному поэту эгоцентризм! Ибо на каждой странице-картине у Айги предстает лицо мира, лицо Бога, а собственно авторское лицо заметно здесь настолько, насколько оно соотносимо с ликами вселенной и Творца.
Стиховые страницы Айги можно уподобить иконам, зачастую здесь просматривается неназойливый графический рисунок – крест. Взгляните на вошедшие в эту книгу стихотворения “В тумане” (1980), “Возникновение храма” (1981). А в сущности, идея креста присутствует в каждом тексте – как соотношение горизонтального и вертикального планов стиха. Айги, быть может, самый религиозный из нынешних российских поэтов, хранящий свою веру в чистоте и в душевной тишине, чуждый позы, аффектации, экстаза – всего, что он сам называет “религиозной грязью”. В финале стихотворения
“Снова: места в лесу” (1969) выражен трепетный страх, присущий настоящей вере, боязнь овеществления веры, ее огрубления страстью:
боярышник – при пении молчащий
как бог молчащий – за звучащим словом:
молчащий – личностью неприкасаемой:
лишь тронь – и будет: Б о г а н е т
Тишина и молшчание для Айги – не просто слова, не абстрактные понятия, а фундаментальные онтологические ощущения. Тишина – гармоническое состояние мира, независимое от его стороннего восприятия (в том числе и поэтического). Молчание – молитвенный диалог с Творцом и мирозданием; конкретной реализацией этого диалога может быть стихотворение. Айги абсолютно далек от той лукавой гордыни, что обнаруживается во множестве традиционно-школярских стихописаний в квазихристианском духе, совершенно, кстати, не изменившихся на протяжении целого столетия. Вместе с тем Айги никогда не творил кумира из искусства как такового, не склонялся к тому культу Слова, который был нов и плодотворен у авангарда “серебряного века” и двадцатых годов, но в ходе дальнейшего исторического развития модернизма превратился в общее место, в довольно инерционную установку. Языческое поклонение языку – еще не гарантия художественной оригинальности и глубины. Язык ищет в поэте не слугу, не раба, а равноправного собеседника и соавтора.
Айги вносит творческие поправки в язык на всех уровнях, заставляя вспомнить определение Тынянова: “Стих – трансформированная речь; это – человеческая речь, переросшая сама себя”[5]5
Тынянов Ю.Н. Промежуток // Тынянов Ю.Н. Литературный факт. М., 1993. С. 266.
[Закрыть]. В мире Айги один звук может стать образом-символом и целым стихом, и даже полным текстом стихотворения. Таков, в частности, звук А – “сияющая световая точка-знак в поэзии Айги”[6]6
Хузангай А. Посвящается А // Лик Чувашии. 1994. № 4. С. 39.
[Закрыть]. Поэт создал и свой, особенный тип пунктуации: двоеточие, тире, дефис для него не дань обычаю и норме, а способы построения новых связей между словами, между предметами и явлениями. “Ничего излишнего, ничего случайного, ничего автоматического или непреднамеренного”[7]7
Janecek G. The Poetics of Punctuation in Gennadij Aigi’s Free Verse // Slavic and East European Journal. Vol. 40. № 2 Summer 1996.
[Закрыть], – так характеризует музыкальную пунктуацию Айги американский исследователь Джералд Янечек. За всем этим стоит радикально новый тип синтаксиса, особый порядок слов, диктуемый не инерцией книжной или обыденной речи, а свободным движением мысли и чувства, их бесконечно разнообразным сочетанием.
А в области лексико-семантической Айги достиг полного преодоления различий между словами с предметным значением и словами, обозначающими абстрактные понятия. Природное, духовное, умозрительное – все скрепляется языком в нерасторжимое единство. Взгляд Айги устремлен в сердцевину мироздания, в глубинную структуру языка. Поэтому его стихи оказались понятными и близкими многим поэтам разных народов и стран. Слово Айги, вобравшее исторический опыт чувашской и русской культур, – это всечеловеческое слово.
Опыт Айги примечателен еще редчайшим соче танием стихийности, непосредственности творческого процесса с четким авторским осознанием его результатов. Айги, помимо прочего, – замечательный теоретик, эстетический мыслитель, занятый философскими наблюдениями над природой искусства и формулирующий общие законы поэзии в точных и афористичных фразах. Его программная книга “Поэзия-как-Молчание”, соче тающая “легкость фрагментарной формы с законченностью мысли”[8]8
Новиков Вл. Мастерство Молчания // Вечерний клуб. 19 июля 1994.
[Закрыть], отважно направленная против “болтливости” и “многоговорения”, дает ощущение ясного пути в нынешнем бездорожье, которое многим благодушным людям кажется концом – культуры, истории, человечества. Айги бесстрашно смотрит на нынешнюю промежуточную ситуацию с ее временными постулатами и авторитетами. Верный пушкинскому принципу “самостоянья”, ощущающий братскую близость с крупнейшими мастерами XX столетия, Геннадий Айги давно уже работает в счет поэзии двадцать первого века и третьего тысячелетия.
владимир новиков
зимние кутежи
1958–1991
в луче клубится @ его лица и неба
под лампой камеры один один
О. Б. Из стихотворения “К А.”
от автора
“Свое отношение к собственной поэтической работе я вкратце выразил бы так: “Жизнь – Книга, одна Жизнь – одна Книга”.
Эта единая, на мой взгляд, книга моих стихов стала составляться двадцать лет назад[9]9
Т.е. в середине 60-х.
[Закрыть]; невозможность издавать разрозненные сборники или “выпуски” лишь все более скрепляла ее целостность, становящуюся постепенно.
Приведу несколько слов об этих стихах из моего интервью, данного в 1974 году польской газете “Tygodnik Powzechny”: “Это – “малые” стихи, возникшие как результат прямых, диалогических реакций на ежедневную реальность. Стихи, вызванные путешествиями, общением с друзьями, дарственные надписи, краткие записи душевных состояний, стихи “на случай”… Книжка называется “Зимние кутежи”, – это чистые и нечистые “кутежи” нашей жизни, – говоря словами Б.Л. Пастернака, – “наши вечера – прощанья”.
Строки из того же интервью: “Причин, вызывающих занятие искусством, существует, очевидно, не более дюжины. Могу сказать относительно себя и моих друзей: эти причины сведены для нас до минимума. Зато они – самые существенные, без которых нет человека. “Пишу” для меня равносильно выражению “я есть”, “я еще есть”.
Зная, к какой малой плодотворности ведет подобное состояние, я сознательно старался ставить себя в “диалогические” ситуации: “стихотворно” реагировать, например, на дружбу, на “истории дружб” (лучшим даром жизни, в юношестве, я полагал мужскую дружбу, считая это убеждение, – и наивно, и “тайно”, для себя, – связанным с одним из “моментов” светлейшего завещания Пушкина; к этому, позже, присоединилось и представление о дружбе выдающихся представителей “русского авангарда” начала века, когда, по словам искусствоведа Н.И. Харджиева, “в одном ничтожном кафе, в какой-нибудь “Бродячей собаке”, можно было застать одновременно десять гениев, – представьте себе, – сидят, шумят, и все – в прекрасных отношениях друг с другом”); да, продолжаю: я старался откликаться в моих “малых” стихах и на внешне скромные, но внутренне весьма значительные события жизни современного русского искусства (в течение 10 лет я, служивший в Государственном музее В. Маяковского в Москве, был ответственным за устройство выставок “художников – иллюстраторов произведений Маяковского”: Малевича и Ларионова, Татлина и Филонова, Матюшина и Чекрыгина, Гончаровой и Гуро).
В этой книжечке много обращений к деятелям французской культуры, к поэтам Франции, – и для меня это более чем не случайно.
Об огромном, решающем влиянии французской поэзии (и в первую очередь, Бодлера) на мое “литературное становление” неоднократно писалось. Здесь я позволю себе лишь несколько дополнительных слов… Перелистывая данную книжечку, я благодарно вспоминаю зимние вечера, когда, единственной душевной поддержкой, мерцал мне, – иначе не сказать, – дух Жакоба… длительным периодом жизни, глубинной и как бы все более личной, была поэзия Пьера Жана Жува… – и в труднейшие годы, завершающие 60-е, когда цепенела мысль, стали доходить до меня дружеские голоса Рене Шара, Пьера Эмманюэля, Раймона Кено, Андре Френо, Жана Грожана, Роже Кайюа…
И – последнее дополнение ко всему сказанному… В нем я обращаюсь к моим старым друзьям, которых мне сохранила судьба, – к четы рем московским художникам. “За этой книжкой, – хочется мне сказать им, – стоит еще один Образ, – странный, огромный, опустошенный и дорогой… Это – московские пустыри, встречающиеся даже в центральных районах столицы. Мало нас осталось, когда-то, в конце 50-х годов, встречавшихся на этих пустырях… Остатки какой-нибудь развалины служили нам столом (да, не забудем и наши распития, казавшиеся тогда безгрешными и светлыми). Нас, сливаясь с сиянием дня, окружала наша надежда… Если кто-нибудь из нас приносил вы резанную из какого-нибудь журнала репродукцию с картины Клее или Макса Эрнста, о которых мы знали до этого лишь понаслышке, сияние дня и надежда превращались в праздник искусства… Я не могу не вспомнить вас, листая эту книжку, подготовленную для иноязычных читателей. Может быть, и вы когда-нибудь откроете ее, вспоминая “наши вечера – прощанья” и, как говорит далее Поэт, “пирушки наши – завещанья”.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.