Текст книги "Прорыв под Сталинградом"
Автор книги: Генрих Герлах
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
– Ты совсем не ешь, мальчик мой, – укорила капитана пожилая матрона, бросив на него обеспокоенный взгляд поверх пялец. – На-ка, возьми шоколаду. Курт прислал нам к празднику из Голландии. Вряд ли в России тебе в ближайшее время доведется вкушать деликатесы… Ох, если бы наш мальчик не поддерживал нас время от времени, едва ли удалось бы мне в этом году испечь пристойное печенье. Весьма затруднительно жить на одни карточки…
Старик протянул Гедигу один из увесистых томов.
– Ты только погляди! Какое изумительное издание! Цветные иллюстрации прямо в тексте – до чего нынче дошла технология! И материал в самом деле переработан, полностью приведен в согласие с национал-социалистической доктриной. Издательство превзошло все мои ожидания.
– Главное – что ты доволен, батюшка, – улыбнулась ему супруга.
Ева подошла к креслу, в котором сидел капитан, приобняла его за плечи и склонилась, через плечо заглядывая в книгу. Пальцы ее поигрывали двумя золотыми звездочками на погонах; она тихо мурлыкала доносившуюся из проигрывателя нежную мелодию. Выбившийся из прически локон коснулся щеки нареченного; тот поднял голову, уголки губ его приподнялись.
– Вернер, любимый… Сегодня ты уедешь прочь! – прошептала она, и глаза ее наполнились слезами. – Когда мы увидимся вновь?
– Самое позднее летом, дети мои! – громыхнул бас отца. – Весной еще один такой прорыв, как в этом году, – и война будет окончена!.. А теперь, мальчик, расскажи нам немного о России, а то что-то ты нынче молчалив!
– И, батюшка, оставь! К чему омрачать праздник! – отозвалась фрау Хельгерс.
– Расскажи о русских женщинах! – потребовала Ева, присев на подлокотник. – Скажи, сколько сердец ты уже разбил, проказник? Кто всех милее – украинские крестьянки или черкешенки? Иль, может, тебе больше по вкусу молодые коммунистки с их свободной любовью?
Она дернула капитана за ухо; тот покраснел, точно школьник.
– Еви, п-прошу тебя!.. – запинаясь, пробормотал он, не зная, то ли сердиться ему, то ли смущаться. – Я… я же… У меня же… И кроме того, у вас совершенно превратные представления. Не такая у них, знаешь ли, свобода чувств, как говорят! Их девушки куда застенчивей наших. Даже глазки строить – и то не умеют!
– Значит, все-таки крутил с ними шашни, альфонс, и получил отставку? Угадала?
В мочку его впились два острых ноготка. Будущий тесть, усмехнувшись, понимающе взглянул на него поверх пенсне:
– Полно, дружочек, не так все плохо, как ты говоришь! Вот, погляди, тут в статье про большевизм… Какие тут вещи пишут о любви и браке в СССР! Думаю, стоит этот том спрятать под замок, а то, если Ева прочтет, спать не будет!
– Глупости все это! – неохотно процедил Гедиг. – Поверьте моему слову!.. Кроме того, в окопах Сталинграда ни одной девки днем с огнем не сыскать.
– Сталинграда? – обмерев, переспросила Ева. Рука ее соскользнула с плеч жениха. Девушка резко встала; лицо ее помрачнело. – Я думала, он давно позади!
Капитан прикусил язык.
– Разумеется, позади, – поспешил он успокоить невесту. – Просто к слову пришлось! Мы-то когда еще те края покинули…
– Когда кончится война, статью о России, думается мне, в любом случае придется переписать, – не выпуская из рук драгоценный словарь, продолжал папаша. – Положение дел в стране, надо полагать, претерпит кой-какие изменения. Крайсляйтер выступал недавно с докладом о грядущих преобразованиях на восточных территориях. Было, знаете ли, крайне интересно его послушать! Планируется организовать четыре крупных рейхскомиссариата: помимо Украины и Остланда, существующих уже сейчас, будут еще Россия и Кавказ. А Москву сравняют с землей – она попросту исчезнет. – Он встал и подошел к карте, на которой линия фронта была обозначена множеством флажков со свастикой. – Может, и правильно. Искоренить чуму, камня на камне от нее не оставить!.. А Крым, мальчик мой, станет нашим рейхсгау. Диву даешься, а? Вот где господин Лей развернется со своею “Силой через радость”!
От этого столь самоуверенного, узурпаторского, ни о чем не подозревающего и млеющего в безопасности мещанства капитана охватила ярость.
– Хотел бы я, чтоб вы хоть раз в Россию приехали и сами на все посмотрели, – неожиданно резко вырвалось у него. – Тогда бы вам и в голову не пришла подобная ерунда! Нельзя со ста восемьюдесятью миллионами человек, четко знающих, чего хотят, обращаться как с негритянским племенем! Они, по крайней мере, заслуживают самоуправления. Людей необходимо привлекать, а не подавлять! Но нет, мы до сих пор и пальцем не пошевелили, чтобы наладить дружеские связи. Что в итоге? Всюду ненависть, пассивное сопротивление да партизанское движение, с каждым днем досаждающее нам все больше и больше!
– Неужто ты полагаешь, что русские сами собой могут управлять? – возмутился старик. – Мы уж насмотрелись на то, что из этого вышло!
– Дети мои, вы попросту несносны, – посетовала фрау Хельгерс. – Снова принялись за старое! Оставьте эти разговоры. Все равно вы не придете к согласию.
– Что ж, коль ты так считаешь, – примирительным тоном пробормотал окружной начальник. – Но объясни мне одно, Вернер. Что-то совсем я запутался, куда ставить флажки в районе Сталинграда. Где проходит сейчас линия фронта? В докладах Верховного командования то говорится, что ведутся оборонительные сражения вокруг города, то вдруг – что вновь идет напряженная борьба в Большой излучине Дона… Это же глубокий тыл! Что на самом деле творится?
Капитан поежился и пожал плечами в ответ.
– Гм, я и сам толком не знаю, – в конце концов произнес он. – По всей видимости, в некоторых местах советским войскам удалось прорваться… Лучше этот отрезок не трогать, подождать, пока ситуация не прояснится.
– Мне вот кажется, командованию стоило бы выражаться яснее, – не унимался папаша Хельгерс, – Подобные экивоки лишь провоцируют волнения! Матушка наша позавчера вернулась от булочника вся всполошенная – ходят, говорит, слухи, что в Сталинграде целая армия угодила в окружение! Представь, в какую люди начали верить чепуху!
– Включи-ка ты, Ева, радио, – попросила мать. – Может, хоть сейчас передадут что-нибудь сносное. Геббельс к этому времени уж успел детишкам подарки подарить.
Передавали “Рождественское обозрение” – праздничные вести с фронтов. Из приемника доносились песни и звуки аккордеона. Корреспонденты с Крита, из Нарвика, из Северной Африки, из открытого моря в красках расписывали, как проходит Сочельник в военных частях. Казалось, в каждом уголке царила одна и та же праздничная атмосфера. Внезапно диктор посерьезнел:
– Внимание, внимание! На связи Сталинград!
Глухо, точно из погреба, зазвучал чей-то далекий голос.
– В Сталинграде дух праздника не ощущается. Не горят свечи, не стоит ель… Небосвод озаряют лишь осветительные бомбы и вспышки разрывов… Ни секунды покоя, лишь непримиримая, жестокая битва, требующая от наших солдат неимоверных усилий…
– Ах, Ева, прошу, выключи это, – тихо произнесла фрау Хельгерс. – Какой ужас! Бедные, бедные люди… Когда же кончится эта отвратительная война?!
Ева подошла к возлюбленному, обхватила его голову руками, посмотрела на него пытливым взглядом.
– Скажи мне, милый, – взмолилась она, – ты ведь не туда возвращаешься? Правда ведь, не в Сталинград?
Он мягко взял ее за руки и отвел глаза.
– Да нет же, Ева, я ведь говорил не раз, – процедил он. – Как только тебе такое приходит в голову?..
На перроне, едва освещенном голубоватым светом нескольких затененных фонарей, стояли Вернер Гедиг и Ева Хельгерс. От капитана в широкой шинели и полевой фуражке вновь веяло фронтовым духом. Оба молчали. Оставалось много недосказанного – так много, что не хватило бы никаких слов. Вдруг, вспомнив о чем-то, юноша сунул руку во внутренний карман пальто.
– Еви, я вот что подумал… У меня тут восемьсот марок. Возьми! Хотел положить в банк… Да забыл.
Девушка неуверенно приняла купюры.
– Что ж ты не возьмешь их с собой? – удивилась она. – Можешь ведь оттуда послать в банк…
– Нет, что ты, возьми… Вдруг еще потеряются.
Пыхтя, подошел паровоз. Скрипнули тормоза, громыхнули двери, по полутемной платформе заспешили прибывшие пассажиры.
– Вернер, прошу тебя, не лги мне, – грустно и отчужденно произнесла невеста. – Только не здесь и не сейчас. Ты… ты едешь в Сталинград.
Офицер сжал ее ладони и промолчал. Взгляд его утонул в ее подернутых пеленой глазах. В них сквозила боль. И любовь. И прощание, тяжкое, мучительное прощание… Он склонился и нежно снял поцелуями с ее лица две сверкающие слезы. Раздался свисток; поезд тронулся. Капитан развернулся и вскочил на подножку, еще раз помахал Еве рукой.
– Вернер! – крикнула она, потянувшись за ним. Девушку душили слезы. – Вернер, – шепотом повторила невеста и опустила руки. Стук колес затих во мгле.
“В Сталинград, в Сталинград… – думала она, и сердце обливалось кровью. – Я его больше не увижу”.
На ясном небе светит луна. Кто-то широким шагом идет по снегу, оставляя слоновьи следы тяжелых зимних сапог на обледенелой корке. Их в мгновение ока заносит снегом пронзительный восточный ветер. Порывы его снова и снова атакуют одинокого путника, треплют путающиеся между ног полы тяжелой шинели, проникают под одежду и подшлемник и колют, словно иглы. В молочной дымке лунного света не видно звезд, но его ведет незримая звезда. Это пастор Петерс. За собой он тянет салазки с инструментом. Его путь лежит к затерявшейся вдали балке, в которой располагается главный медицинский пункт. С тех пор как вывоз больных и раненых по воздуху осуществляется лишь с дозволения начальника медслужбы, медпункты и лазареты переполнены. Число смертей от обморожения и недоедания растет с каждым днем. Но большие транспортные самолеты, каждый из которых мог бы вывезти до 35 раненых, нередко возвращаются из котла пустыми. Вот уже несколько минут как пастор спустился в длинный яр. Он бывал здесь не раз и знает дорогу, но сегодня, кажется, заплутал, хоть и светло почти как днем. Вдруг в стороне на снег ненадолго ложится луч света. А, вот! Это, должно быть, операционная. Из большого автомобиля, загнанного в прорытую в откосе пещеру, как в гараж, выбирается и движется ему навстречу унтер-офицер медико-санитарной службы. В руках у него ведро, в котором из-под грязных бинтов и обрывков формы проглядывает голая окровавленная плоть – только что ампутированная нога.
– Добрый вечер, святой отец, – стуча зубами, произносит он. – Сегодня опять все по новой… Вот тебе и Рождество!
Пастор Петерс взбирается по ступенькам, раздвигает полотнища брезента и распахивает широкую дверь. На мгновение его ослепляет свет, отражающийся от кремово-белых стен. В нос ударяет резкий запах дезинфицирующих средств. Стоя в ярких лучах оперлампы, главный врач в полевой фуражке зашивает больного. В углу вытирает руки ассистент.
– Добрый вечер! – приветствует их священник. – Вам бы, доктор, получше обозначать местоположение медпункта. Было бы очень печально, если бы именно сегодня я вас так и не нашел!
– Получше? – сухо усмехается главврач. В голосе его слышится упрек, хоть он и пытается сделать вид, что это пастор упрекает его. – Этого еще не хватало! Чтобы к нам еще больше людей потянулось? Мы и так не знаем, куда деваться. Забиты под завязку. В сутки по пятнадцать-двадцать летальных, тридцать-сорок транспортированных больных – и то если повезет… И сотня новых! И так день и ночь. Мы уж позабыли, что такое сон.
Он передает медбрату инструмент и отирает потный лоб тыльной стороной ладони.
– Долго так продолжаться не может. Этому нет ни конца ни края!
Лицо его осунулось и посерело. Ассистировавший врач набрасывает на плечи шубу и выходит; пастор следует за ним. Посреди оврага разбита большая палатка, где помещаются раненые. Обычно под нее роют углубление, чтобы защитить от холода и летящих осколков, но это не тот случай. Ветер треплет брезент и задувает в щели снег. Солдаты теснятся на койках, как сельди в бочке – даже узкие проходы заставлены носилками. В центре изо всех сил пыхтит маленькая буржуйка, но тепла ее хватает лишь тем, кто лежит в непосредственной близости от очага. Две болтающиеся на стойках небольшие лампы чадят; в дальние углы их свет не проникает. Рядом с одной из них стоит грубо сколоченная из досок и украшенная полосками цветной бумаги конструкция, символизирующая елку; на ней горят три огарка. Стоит Петерсу войти, как раненые приподнимают головы, начинают переговариваться:
– Пастор, пастор!
– Видали? Все-таки не забыл про нас в Сочельник!
– Хорошо, что пришли, святой отец!
– Расскажите, какие новости? Правда ль, что наши танки уже в Калаче?
Перед одной из ламп пастор устанавливает яркую картинку на пергаментной бумаге с младенцем в яслях, ставит рядом на землю патефон. Что сказать? Ему ли не знать, как на самом деле обстоят дела.
– Положимся на Бога, – серьезно произносит он. – Да будет воля Его!
И садится под лампу. Читает рождественский стих. Помещение наполняет его чистый, как свежевыпавший снег, голос. Все замолкают; слышно только, как тихо бредит тяжелораненый и беспокойно гудят самолеты, оттеняя давно забытые слова, погружающие в воспоминания.
– И родила Сына Своего Первенца, и спеленала Его, и положила Его в ясли, потому что не было им места в гостинице…[40]40
И родила Сына Своего Первенца, и спеленала Его, и положила Его в ясли, потому что не было им места в гостинице… – Лк. 2:7.
[Закрыть]
Тихие слезы струились по посиневшим от холода, покрытым коркой грязи щекам. Мужчины, погрязшие в безнадежных страданиях, на несколько минут забывают о холоде, голоде и боли. Вот начинается Токката и фуга ре минор Иоганна Себастьяна Баха. Палатку заполоняет органная музыка. Пастор специально выбрал самую громкую иглу, чтобы заглушить рев авиационных двигателей, становящийся все громче и громче. Самолет рассекает воздух, заставляя сердца замереть. В-в-в-ум-м-м! Земля сотрясается, стойки колышутся, взволнованно дрожит свет. И снова – ш-ш-ш… В-вум-м! Уже совсем рядом! И снова вой, и снова жуткое крещендо – ба-бах!! С шипением летят осколки, разрезая крышу палатки, ходящей ходуном, точно в ураган. Несколько мгновений безоружного, испуганного молчания… Выдох. Снова миновало. Гул турбин стихает, победно возносятся ввысь мощные звуки органа. Пастор Петерс обходит больных. Присаживается то там, то здесь, задает вопросы, внушает мужество, дарует утешение. Вот лежит унтер-офицер; вчера ему отняли обе ступни. Он начинает свою тихую исповедь. Он вышел из церкви много лет назад… Закоченелыми пальцами он хватается за руку пастора.
– Благодарю вас, – с трудом произносит он. – Благодарю вас… За этот час.
Повисает долгая пауза.
– После этой войны отношения с религией будут совсем другими… Бог мой, приходится такое пережить, чтобы прийти к Богу. Но именно здесь мы еще и поняли, что́ есть родина.
Пастор собирает вещи и направляется на обход бомбоубежищ. В них ждут своего часа тяжелораненые – те самые безнадежные случаи, с простреленной головой или животом. Завтра или послезавтра жизнь покинет их, они станут свободны от всякого страдания. В блиндажах неописуемо холодно. То немногое, что можно пустить на растопку и сохранить жизнь тем, кто еще может выжить, не стоит тратить на тех, что несут на себе печать смерти. Они всё знают, и, глядя им в глаза, не находишь бессмысленных слов утешения. Пастор подходит к тем, кто в сознании – а их много, очень много, – выслушивает последние желания, принимает приветы, молится с ними, причащает их. Он ладонями греет чашу, в которой то и дело норовит застыть вино. На руках у него голова рекрута последнего призыва. Он еще мальчик, посланный в ад прямиком со школьной скамьи. Тело его раздуто, слово барабан; осколок гранаты разорвал ему брюшную стенку. Он улыбается пастору, и при виде этой благородной, всеведущей улыбки Петерс чувствует себя маленьким и беспомощным.
– Теперь мне не придется больше идти в атаку, господин пастор!
Он лучится: он – победитель. Потемневшие веки распахиваются, взгляд становится холодным и ясным, неземным; вид омертвелого лица возвращает пастора в его немощное тело:
– Ибо Твое есть Царство, и сила, и слава…
Спадает пелена, плоть застывает, и изуродованное тело тяжким грузом повисает на руках у священника…
Чуть поодаль разбита небольшая палатка. Внутри темно. Пастор спотыкается о тело, зажигает спичку… Трупы! Их свалили здесь, пока земля не размякнет и не будет готова принять то, что ее по праву. Он уже было развернулся и собрался уходить, как из дальнего угла раздается:
– Прошу, святой отец!..
Петерс резко оборачивается, зажигает еще одну спичку. В углу, прямо посреди мертвецов, сидит, съежившись, тощий паренек, стуча зубами, укрывшись одеялами и пальто и вытянув как следует перебинтованную ногу.
– Прошу, господин пастор… Дайте сигаретку!
Пастор зажигает огарок, подсаживается к одинокому стражу.
– Что же вы здесь делаете?
– Меня сюда… За нанесение себе увечий, – пару раз сглотнув, бормочет он и неожиданно вскрикивает: – Но это… Это все неправда! Я ничего такого не делал!
– Нельзя же так, – говорит Петерс. – Помните, сегодня Рождество… Подумайте о матери. Не лгите!.. Вы сами выстрелили себе в ногу!
Молоденький солдат в ужасе глядит на него. Рот его раскрыт, губы дрожат. Вдруг лицо его перекашивается, он закрывает ладонью глаза и принимается плакать в голос, всхлипывая, как дитя. Пастор заботливо гладит его по голове.
– Я больше не могу, не могу!.. – всхлипывает парнишка. – Ужас какой… Я ведь не хочу умирать… Хочу прочь отсюда! Мама… Мамочка!
Голос его вновь срывается на взвизги и всхлипы. Неожиданно он поднимает голову, оказавшись нос к носу с Петерсом, пальцы его вцепляются мужчине в плечо.
– Меня расстреляют, правда ведь? Расстреляют!
У пастора сжимается сердце. Что ответить? Расстреляют, все так…
– Все в руках Господних, мальчик мой, – произносит он. – Что Он ни делает, все благо. Никому из нас не ведомо, переживет ли он эти дни… Но всем нам указан единый путь из этой юдоли скорби, и ведет он на небеса!
И с этим мальчишкой, которого тяготят физические и душевные раны, он преклоняет колена. Тот не сводит глаз с его уст, бормочет за ним слова молитвы. Знает ли он, что ему сулит?..
Пастор вновь бредет во тьме. От КП батальона до передовой семьсот метров. Днем по равнине не пройти – она у врага как на ладони, но ночью путь преодолим. Только где-то, запинаясь, покашливает одинокий пулемет. Вот наконец он под защитой окопа. Спустившись в первый блиндаж, пастор пытается отогреться. В сырой глиняной стене выбито углубление; в нем горит несколько поленьев. Едкий дым невыносим. Чтобы хоть как-то дышать, люди вынуждены сидеть на корточках. На стену прилеплена вырезанная из зеленого палаточного брезента елка. Пастор достает патефон. Хор мальчиков дрезденской церкви Кройцкирхе исполняет немецкие рождественские песни. Присев у огня, Петерс раскрывает книгу. В клубах дыма глаза его слезятся, на страницы то и дело, потрескивая, сыплются искры. Он читает вслух “Святую ночь” Сельмы Лагерлеф. Сверкают глаза на перепачканных лицах мужчин.
Он стоит в траншее рядом с часовым-пулеметчиком. Из блиндажа доносится тихое пение. Солдат отчужденно глядит вперед, через заснеженное поле, на русские окопы. Петерс дрожит.
– Здесь холодно… Когда вас сменят? – спрашивает он.
– Через два часа, – не отрывая глаз, отвечает мужчина и, помолчав, тихо прибавляет: – Я сам вызвался дежурить. Я не могу больше праздновать Рождество… Для меня Бог пал под Сталинградом.
Пастор молчит. Снова строчит пулемет. На несколько секунд местность озаряет ослепительный свет сигналки.
– Вы правы, – произносит Петерс. – Бог пал под Сталинградом… Тысячу раз. Он страдал с каждым страждущим, умирал с каждым умирающим – и под Сталинградом же Он воскреснет!
Поздний час. Пастор Петерс сидит у себя в блиндаже и при свете огарка пишет письма родным раненых и погибших. Подбирает простые, человечные слова утешения. Но мысли его занимает совершенно иное – распоряжение, отданное еще в начале войны. Оно запрещает полковым священникам вермахта сообщать семьям о судьбах их мужей, отцов и сыновей, если только сам солдат не выразил на то желания ясным и недвусмысленным образом. Петерс горестно усмехается. Если так посмотреть, он должен был сказать тому умирающему мальчику: “Послушай! Скоро пробьет твой час. Если хочешь, чтобы я передал твоей старой матери последний привет, весточку о тех минутах, которые мы с тобой преодолеваем вместе, то поручи мне это недвусмысленным образом!” Что это – недалекость тех, что сидят за обитыми сукном столами, или происки сатаны?
Он вновь берет в руки секретный документ, доставленный несколько дней назад. В нем – имена духовных лиц, преступивших “запрет на передачу родственникам книг, писем и т. д.”. Для устрашения прочих в нем перечислены и назначенные им суровые наказания.
– Ну уж нет, – говорит вслух пастор. – Я не позволю запретить себе быть христианином и жить по-христиански! И если мне суждено понести за это наказание – что ж, этот крест я буду нести!
Дата: Рождество сорок второго!.. Перо скользит по бумаге. Рука Петерса дрожит, колоссальное напряжение прошедшего дня подкашивает его. Он с трудом пытается упорядочить мысли. Думает о врачах, чья спасительная миссия превратилась в ремесло, к которому безучастно сердце. Его охватывает парализующий страх: что, если и он стал таким же?.. Что, если и он утратил сострадание средь этой несказанной скорби?.. И в сердце его рождается молитва:
– Господи, не дай ослабеть! Осени меня, ниспошли Дух Святой мне в укрепление! Господи, дай мне сил!
Ко всеобщему изумлению, праздничным утром все-таки пришла почта – гора газет и несколько писем. Унтер-офицер Херберт, сортировавший стопку, протянул Бройеру конверт размером с сигаретную пачку, почти четверть которого занимала синяя марка авиапочты. Обер-лейтенант узнал корявый почерк старшего сына-второклассника. Улыбаясь, развернул махонькое детское письмецо и прочел:
Дорогой папочка!
Поздравляю с Рождеством и желаю тебе удачи и Божьего благословения. В школу мне ходить нравится. Учит нас учитель по фамилии Крекель. Меня еще ни разу не секли. Чтобы тебе в России было не так грустно, я тебе посылаю картинку. Я сам ее нарисовал тебе с любовью. Мамочка говорит, ты скоро приедешь в отпуск. Гансик еще слишком глупенький, а я по тебе тоже очень скучаю. Шлю привет,
твой Йохен
Он опустил руку, поднял со стола выпавший из конверта листок. На нем цветными карандашами были нарисованы маленькие косые домики, зеленые деревья с кронами точно из кусков ваты, коричневая тропинка. Надо всем этим возвышалась огромная желтая церковь с решетчатыми окнами и высокой колокольней. Над нею красное солнце бросало желтые палочки-лучи на здоровенную серую тучу. Однако над крохотными домишками сияло второе, еще более крупное, совершенно замечательное солнышко.
Бройер сложил рисунок и спрятал в солдатскую книжку.
“Ты прав, мальчик мой, – потрясенно думал он. – Одного солнца и впрямь не хватит, чтоб озарить этот печальный мир…”
Лакош тоже получил письмо. Бросив взгляд на конверт, он побледнел. Оно было от матери. Впервые с тех самых пор, как они повздорили много лет назад, она писала ему… Он встал и вышел, вскрыл конверт уже снаружи. Слезящимися от холода глазами с трудом попытался разобрать гуляющие строчки, через силу выведенные на бумаге в клетку непривычной к письму рукой.
Дорогой сын,
твои письма и деньги дошли в сохранности. Ты пишешь что ты в Сталинграде. Эбертша сказала вас окружили и возможно все вы погибнете, и нынче ты может быть поймешь до чего прав был твой покойный отец и кто во всем виноват. Испытав это на своей шкуре ты может и встанешь на путь истинный. Это пишет тебе твоя мать и я знаю что если они это прочтут, убьют меня как убили отца твоего. Но это неважно, я женщина старая, а столько молодых умирает. Мюллеров старшой тоже сгинул в Африке а молоденькой Фриде Калубциг на фабрике правую руку отхватило. Жизнь тяжела и спина моя тоже уже не тянет. Вчера приходили забрали твой костюм на нужды армии. Эрна шлет привет, сама писать не может, гуляет с фельдфебелем ПВО. Если сможешь возвращайся домой живым. С сердечным приветом, милый Карл, от твоей матери
Пальцы паренька посинели от холода, ветер хлестал по лицу колкими снежинками, но он ничего этого не замечал. Взгляд его горел, он не мог оторваться от письма, из которого хлынуло на него прошлое и затопило его.
Вечером Бройер и Визе остались в блиндаже одни. Зондерфюрер Фрёлих испросил увольнительную, чтобы навестить в соседнем яре начальника тыла капитана Зибеля. Остальные направились с визитом к товарищам в ближайшие окопы. Обер-лейтенант листал присланные газеты, Визе читал томик стихов. С потолка по-прежнему свисал рождественский венок, но свет свечей давно угас.
– Какую вы славную речь произнесли в сочельник, Бройер! – вдруг промолвил лейтенант, отложив книгу и взглянув на собеседника. – Как же вы стали национал-социалистом?
Бройер посмотрел на него с непониманием.
– Имею в виду, – пояснил Визе, – что тот, кто понимает истинный смысл Рождества, никак не может быть национал-социалистом.
Столь неожиданный поворот явно выбил начальника отдела разведки из колеи. Чтобы выиграть время, он, прежде чем ответить, принялся возиться с одной из подаренных сигар.
– Не понимаю вас, Визе! – ответил он наконец. – При чем тут Рождество и национал-социализм? Рождество – это… Это островок спокойствия в нынешней суете, время погрузиться в себя и переосмыслить происходящее… Именно в Рождество я снова и снова со всей отчетливостью осознаю, как глубока моя вера, даже если я и не хожу в церковь каждое воскресенье. Это вопрос религии, вопрос мировоззрения, не имеющий ничего общего с политикой… А НСДАП – политическая партия. Не вижу никаких противоречий…
Лейтенант ответил ему неопределенной улыбкой. Бройер нерешительно и поспешно продолжал.
– Так вот, как же я стал национал-социалистом… После тридцатого января тридцать третьего мне стало ясно, что Гитлер – не просто блестящий пропагандист, но и в самом деле выдающийся государственный деятель. Тогда я и вступил в партию – хотел быть в числе первых, знаете ли. Мне казалось, что НСДАП призвана освободить нас от диктаторских уз Версальского договора и создать великий германский рейх. Ей удалось этого добиться, причем бескровным путем. Поэтому, как видите, я национал-социалист – и, полагаю, могу быть привержен национал-социализму всем сердцем.
– О нет, Бройер, отнюдь не всем, – произнес Визе, по-прежнему глядя на обер-лейтенанта чересчур пристально. – По крайней мере с сегодняшнего дня… Национал-социалисты никогда не довольствовались тем, чтобы оставаться всего лишь партией. Они стремятся быть движением, мировоззрением, проникать в самые потаенные глубины человеческого существования. Вы и впрямь доселе не замечали этого, Бройер? К вам никогда не приходили проверить, где висит портрет фюрера, никогда не намекали, что неплохо было бы подписаться на вестник партии? Не объясняли, что Бог есть причинно-следственная связь, настойчиво рекомендуя уйти из церкви? Никогда не вмешивались в ваш семейный уклад, в воспитание детей? Не пытались внушить ненависть к другим народам, чувство спесивого превосходства вашей расы над другими? Не проповедовали добродетель откровенного насилия?
Не исключаю, что как раз вы этого не замечали, пребывали в уверенности, что вам присуща свобода мысли. Сколь многие полагали, будто, пожертвовав выходным днем ради службы в штурмовых отрядах, смогут одним лишь этим и откупиться, и не замечали, как в них неудержимо проникает яд, как они незаметно для себя становятся другими.
Сигара Бройера погасла, но он не придавал этому значения. Он знал, что глубоко внутри него есть сокрытые за семью печатями залежи динамита, способные высвободить все недовольство и тревогу последних лет. Всякий раз самого его охватывал страх, как только он понимал, что в мыслях приблизился к одному из этих тайников – а сейчас он с растерянностью наблюдал, как собеседник его, отпустив поводья, сломя голову несся на этот пороховой склад.
– Думаю, вы делаете из мухи слона, Визе, – с хладнокровным превосходством произнес обер-лейтенант. – Все отнюдь не так плохо. В одном вы, возможно, правы: кое-что в системе оставляет желать лучшего. Существуют необузданные, зарывающиеся дикари. Но они лишь последние экземпляры, оставшиеся со времен борьбы, единичные случаи, исключения из общего правила…
Бройер вдруг осознал, что еще недавно его самого поучали практически теми же словами, и от этого ему стало не по себе. Но он продолжал.
– Где есть зерна, не обойтись и без плевел! Но как раз сейчас не стоит обращать на это внимание. Это ослабит нас в желании противостоять… Лучше помнить о тех великих достижениях, которые Гитлеру удалось совершить всего за несколько лет: он добился народного единства, создал всегерманский рейх, в котором у каждого есть работа и хлеб. Весь мир завидует нам!.. То, что эти блага поставлены на кон в войне, которой совершенно точно не желал ни один немец, чудовищно. Сама мысль о том, что, если сталинградская кампания провалится, ее, возможно, уже не выиграть, ужасает.
– Вы правы, Бройер, ее уже не выиграть, – отозвался Визе, – потому что выиграть ее недопустимо.
Начальник разведки вскочил, выронив сигару. Он почувствовал, как сердце его сковало холодом.
– Недопустимо?.. Не понимаю, – пробормотал он. – Подумайте, что вы несете! Вы… Нет, вы же это не всерьез?!
– Нельзя допустить, чтобы Германия выиграла эту войну, – невозмутимо повторил лейтенант. – Вы понимаете, что произойдет, если она завершится победой, которой так жаждет Гитлер?.. Он получит неограниченную власть. Не останется никого, перед кем еще стоило бы притворяться. Спадет последняя, и без того символическая маска, сквозь которую уже сегодня просвечивает гримаса сатаны. И вот тогда, помяните мое слово, взору всего мира предстанет зрелище, против которого реки крови, пущенные Нероном, покажутся детским лепетом. Беззаконие и безнравственность… Разведение человеческих рас скотоводческими методами… Культ силы и жестокости, верховный принцип которого – эксплуатация слабого!.. Будут уничтожены или порабощены целые народы – просто потому, что их волосы или кожа не такие светлые, как надо. А наш народ, народ поэтов и философов, воплощение лояльности и справедливости? Из нас сделают варваров, ораву бестий и разбойников, дармоедов и паразитов! Мы ведь уже ступили на этот путь. Разве вы не видите, как война, которую мы же и развязали, самих нас превращает в животных?!
От осознания того, что ему нечего возразить на смелые и веские доводы Визе, Бройера охватила ярость.
– Не узнаю вас, лейтенант, – стиснув зубы, выдавил он. – Подобная скверна из ваших уст… Немецкий народ – это вам не кто-нибудь! Это вы, и я, и еще бесчисленное множество других таких же людей, как мы… Или возьмите, к примеру, нашего Дирка! Сколько в мальчике здравого смысла, сколько искреннего пыла! Неужто вы думаете, он стал бы сражаться за неправое дело? Вот из таких людей и состоит Германия! И чтобы этот народ когда-либо обернулся тем чертом, что вы тут малюете?!.. Вы что же, считаете, наш фюрер это допустит? Он держит нас в узде, как никто не держал до него. И он ли не сможет урезонить горстку отбросов, всплывающую из глубин всякого народного движения? Не отмахивайтесь, Визе! Да, фюрер тоже всего лишь человек, я знаю. У него могут быть свои недостатки, он может в чем-то заблуждаться. Но ужасы войны закалят его, сделают его более зрелым, как и весь наш народ.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.