Автор книги: Георгий Андреевский
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Узнав о том, что немецкие бомбы попали в 54 завода и 38 фабрик, кто-нибудь начнет загибать пальцы и перечислять: «ЗИС», «Серп и молот», «Красный пролетарий», «Станколит», «Шарикоподшипник»… Это, конечно, правильно, такие заводы можно пересчитать на пальцах, но в Москве, помимо них, было множество маленьких заводиков, располагавшихся во дворах, фабрик и артелей, занимавших подъезды домов и небольшие помещения. Существовали, например, два штамповально-механических завода, был завод патефонных игл в Большом Дровяном переулке (в районе Таганки), Толевый завод (он делал толь, которым покрывали крыши); на Лесной улице находился завод детских колясок, а завод «Метширпотреб» находился на Озерковской набережной. Он изготавливал ножи, вилки, ножницы. Метизномебельный завод на Большой Почтовой делал железные кровати и гвозди, а жестяно-штамповочный завод в Сыромятниках изготавливал корыта, тазы, баки для воды и белья, лейки, рукомойники, терки. Помещения завода по ремонту кассовых аппаратов были разбросаны по всему городу, люстровый завод в Подколокольном переулке производил люстры и электроплитки. На Якиманке находился завод сахариновый, а на Каширской – сычужно-красочный. Завод «Металлолампа» делал керосиновые лампы, а завод «Авиаприбор» – часы-ходики. А каких только фабрик не было в Москве! Ватная, пакетная, щеточная. Существовала фабрика пластмасс на Электрозаводской улице, которая делала пуговицы, домино, шашки, а на улице Чернышевского (Покровка), в доме 27 находились вышивальная фабрика и фабрика ударных инструментов. В Большом Черкасском переулке – фабрика детской игрушки; на Красной Пресне – фабрика настольно-печатных игр, на Кожевнической улице – баянная фабрика, а на Павелецкой набережной – фетроваляльная и т. д. и т. п. Существовали еще в Москве зубощеточная фабрика, артель «Утильконсервалка» и артель «Химбытпром», которая в 1942 году открыла свой свечной заводик. Свечи были москвичам нужны. При их нервном свете они часто коротали свои вечера. И всюду, на всех этих заводиках и фабричках местной московской промышленности работали люди и делали что-то нужное для войны и тыла: миллионы гранат, мин, бомб, противогазов, сотни тысяч пистолетов-пулеметов Шпагина (ППШ), тысячи понтонных мостов.
Делали зажигательные шашки (ЗШ), пулеметные установки на лыжах, парашюты, санитарные сумки, гигиенические пояса, звездочки для погон, госпитальные туфли, бахилы, чехлы и носилки Штиле, сито-носилки, чехлы для фляг и многое, многое другое.
Только теперь, по чьей-то злой воле, место, куда они приходили каждый день работать, могло превратиться в груду кирпичей, сгоревших бревен и дымящегося мусора, как это было, например, с заводом металлоизделий № 1 Бауманского райпромтреста, в цехи и склады которого угодили фугасные бомбы.
К чести москвичей, надо сказать, что руины и пепелища, где это возможно, немедленно убирались. Вид их людей не травмировал. Прежде всего это касалось деревянных домов.
Людей же, погибших при бомбежках, сразу отвозили в морги. В Москве их было шесть: морги Первого и Второго медицинских институтов, Лефортовский морг, морг института имени Склифосовского, морги МОКИ (на Третьей Мещанской улице) и № 3 на Моховой. Вместимость их, по сравнению с мирным временем, увеличилась со ста пятидесяти до восьмисот девяноста мест. Круглосуточно работал крематорий, сжигая трупы в трех печах. Тесно стало на кладбищах. Людей хоронили в два-три яруса, не соблюдая разрывов между могилами.
В больницах и госпиталях работали санитарками и санитарами люди, командированные московскими предприятиями.
А на предприятиях, где было возможно, люди работали на оборону. Там, где делали, например, игрушки: голубые «ЗИСы» и желтые вагончики электричек, – стали делать гранаты.
В июле 1941-го в Москве стали формироваться группы самообороны жилых домов, учреждений и предприятий. Одна такая группа создавалась на 200–500 человек населения. Если дом был большой, то такую группу должен был организовать каждый подъезд. Группы охраняли общественный порядок во время бомбежек и при ликвидации их последствий. Участники групп носили красные нарукавные повязки с надписью «МПВО». У командиров звеньев повязки были красные с синей полосой, а у начальников групп на красной повязке – две синие полосы.
Команды ПВО существовали и на предприятиях, и в учреждениях, и в учебных заведениях.
На улицах Москвы появились так называемые «слухачи». Они слушали небо через три звукоуловителя, похожих на граммофонные трубы, только большие. «Слухачи» обнаруживали приближение немецких самолетов. Относились они к службе «ВНОС» – воздушного наблюдения, оповещения и связи.
Над городом повисли аэростаты. Они вспыхивали, когда в них врезались вражеские бомбардировщики. По ночному небу, в поисках самолетов, шарили прожекторы.
А вообще, надо сказать, что бомбежек москвичи особенно боялись только первое время. Постепенно они к ним привыкли, научились по звуку отличать наши самолеты от немецких «хейнкелей», «юнкерсов» и «фокке-вульфов». Они уже не хватались за голову, не лезли под кровати, заслышав гул самолета. Даже болеть, как это ни покажется странным, москвичи стали меньше. То ли нервное напряжение помогало, то ли диета, то ли просто людям было не до болезней. Повысилась жизненная активность и у психически больных людей. Некоторые из них под влиянием войны так мобилизовались, что стали совсем как здоровые. Ипохондрик Губерман, например, который до войны был безразличен к окружающему и докучал врачам жалобами на свое здоровье, стал ремонтировать замки, часы, конструировать всякие штуки. Он даже стал интересоваться политикой, чего раньше за ним никогда не замечалось. Ну а когда в армию призвали работавших в психиатрических больницах истопников, слесарей, электромонтеров, хозяйственных агентов и прочих, их место заняли больные. Некоторые из них просто ушли на производство. Один склеротик стал сторожем на СВАРЗе, другой, шизофреник, стал работать на продовольственном складе, а третий перестал жаловаться на головные боли и превратился в хорошего столяра. Но самых больших высот достиг страдающий шизофренией Захаров. Он стал народным судьей в Москворецком районе. В больнице он, правда, не лежал, а в 1942-м, вернувшись с фронта, где получил контузию, выучился и стал судьей. Но вот однажды вечером, 10 июля 1949 года, на Ваганьковском кладбище его задержала милиция. Оказалось, что он ограбил и пытался изнасиловать женщину. Захаров не отрицал своей вины и оправдывался только тем, что преступление совершил на территории другого района, а не своего, Москворецкого. Только теперь, когда следствие провело судебно-психиатрическую экспертизу обвиняемому, стало известно, что Захаров заболел шизофренией еще в детстве, ну а после фронта заболевание его обострилось. Ему стало казаться, что кругом шпионы, а когда он шел по улице, то позади него какой-то голос тихо и нервно говорил: «Берегись!» Он тогда весь как-то сжимался, ему становилось страшно, и он осторожно оглядывался, но произносившего это слово не видел. Решив, что немцы отравили в Москве воду, он перестал дома пить чай, а мочиться стал исключительно в вазы и графины. И все-таки, несмотря ни на что, ему удавалось скрывать свою болезнь. Бдительность тогда только поощрялась.
Профессор психиатрии Краснушкин указывал на привыкание большинства людей к опасности. «Первые воздушные тревоги, – писал он, – первые налеты немцев на Москву загоняли москвичей в бомбоубежища, именно первые налеты давали наибольшее количество психических реакций и провоцировали психозы. Очень скоро у москвичей образовался иммунитет в отношении воздушных налетов и бомбежек, и в самое их горячее время, октябре и ноябре 1941 года, многие пользовались бомбоубежищами все меньше».
Людей можно было понять: бомбоубежище не самое приятное место. Да и могли ли спасти от хорошей бомбы простые подвалы? А ведь именно они, как правило, отводились под укрытия, бомбо– и газоубежища.
Их, конечно, как могли, приспосабливали под убежища: потолки подпирали стойками, оборудовали «сануголки», помещения штукатурили и белили, заделывали окна, подгоняли двери, чтобы они плотно закрывались, делали «лазы». В убежищах, согласно инструкции, один унитаз приходился на восемьдесят человек. В убежищах, не имеющих канализации, устраивались так называемые «пудр-клозеты», которые потом выносились.
Некоторые москвичи хранили в бомбоубежищах свои вещи, опасаясь, что они могут погибнуть при воздушном налете.
Власти города требовали от домоуправов, чтобы они следили за техническим и санитарным состоянием бомбоубежищ. Когда стало известно о том, что домоуправ Носков бомбоубежище не запирает, что в нем грязно, поломаны полки и стеллажи, то Носкова арестовали и дали ему два года.
Но даже в тех бомбоубежищах, где домоуправы следили за порядком, было невесело. Представьте помещение на 150–250 человек: двери плотно закрыты, окна замурованы, отчего не только душно, но и влажно, постоянно работают «пудр-клозеты», пищат маленькие дети, охают старухи. К тому же темно или почти темно. Кому же захочется идти в бомбоубежище?
Далеко не все укрытия гарантировали спасение от фугасных бомб. Такие бомбоубежища иногда становились «братскими могилами» для тех, кто искал в них спасения. Когда бомба попала в один из домов Проточного переулка, погребенных под его обломками в бомбоубежище людей так и не спасли. Для того чтобы расчистить завал, не было ни техники, ни сил, ни указаний начальства. Другой «братской могилой» стало бомбоубежище, устроенное под железнодорожным пакгаузом Белорусского вокзала. Там тоже завалило людей, и никто им не смог помочь. Со временем Москва вообще отказалась от всяких «бомбоубежищ», кроме метро.
Профессор Покровский на страницах «Вечерней Москвы» учил москвичей, не спрятавшихся в бомбоубежище, как им укрываться от фугасных бомб. Звук падения бомбы, писал профессор, опережает ее падение на две-четыре секунды, и этого времени достаточно, чтобы успеть прыгнуть в канаву, в яму или хотя бы просто лечь на землю. Шансов уцелеть при этом у человека становится вдвое больше. От осколков стекол, по мнению профессора, хорошо укрываться в подъездах. А главное, это отличить звук падающей бомбы от звука летящего вверх снаряда зенитной артиллерии. (Очевидно, для того, чтобы лишний раз не прятаться и не падать.) Разница этих звуков состояла в том, что звук бомбы менялся от низких тонов к высоким, а зенитного снаряда – от высоких тонов к низким.
Да, хорошо было тем, кто в мирное время изучал сольфеджио. Им было легче отличить бомбу от снаряда.
Но не только обороняться и прятаться учили москвичей газеты. Они советовали, как добывать, сохранять, экономить, одним словом, приспосабливаться к новым условиям жизни.
Прежде всего надо было беречь тепло и энергию. Мосгорисполком запретил использовать электроэнергию для обогрева жилища. Экономия электричества шла и за счет освещения. Парикмахер на своем рабочем месте мог использовать лампочку мощностью не более двадцати пяти ватт, для мест общего пользования предназначалась лампочка в шестнадцать, а для кухонь – двадцать пять ватт. Появились новые плакаты, призывающие беречь электроэнергию, а газеты обращались к москвичам с такими словами: «… Если Ваш сосед по квартире забыл погасить вовремя маленькую лампочку мощностью всего в 25 ватт, не считайте это мелочью, не проходите спокойно мимо бесцельно горящей лампы. Помните: она расходует электроэнергию, необходимую для выпуска оружия и боеприпасов».
Пока над головами москвичей висел дамоклов меч поражения, иронизировать по этому поводу им как-то не хотелось.
В январе 1942 года газета «Московский большевик» учила москвичей экономить керосин. «Вскипяченный чайник, – рассказывала газета, – в течение двух часов может оставаться горячим. Для этого его нужно плотно завернуть в газету, а затем в одеяло. Можно сделать термос в виде деревянного ящика с двойными стенками, пространство между которыми заполнить опилками, соломой, бумагой, ватой. В таком термосе „доходят“ щи, которые обычно варят на керосинке два-три часа. А тут щи закипели, поставил их в термос, а через два-три часа еще раз прокипятил и все – щи готовы».
Тем, кто печатал на машинке, «Вечерняя Москва» в апреле 1942 года объясняла, как обновлять «копирку», то есть копировальную бумагу для пишущей машинки. Для этого «копирку» достаточно подержать над печкой, лампой или просто спичкой. А исправить изношенную ленту для той же машинки можно, положив ее перед уходом с работы в коробку с ватой, пропитанной керосином. Утром лента будет готова к печати.
Кандидат технических наук Луговской придумал заменитель оконного стекла. Правда, заменитель этот пропускал меньше света, чем стекло, зато из окна не дуло. Для этого надо было вырезать из бумаги листы, немного большие по размеру выбитых стекол. Потом на раму набить гвоздики, пришпилить к окну с их помощью бумагу. На гвоздики также натянуть в виде сетки шпагат, который приклеить к бумаге. Когда клей высохнет, надо покрыть бумагу слоем олифы или растительного масла. Луговской утверждал, что его заменитель стекла водонепроницаем и морозостоек.
Немало изобретательности проявили москвичи и для того, чтобы прокормиться. М. С. Французова, например, в декабре 1944 года защитила диссертацию на тему «Кинетика процесса сушки сухарей термоизлучением». Люди попроще добывали березовый сок.
Оказывается, в апреле-мае простая береза может дать его до двухсот литров! Надо только сделать небольшой разрез на высоте шестидесяти-восьмидесяти сантиметров и подставить посуду.
Не пропадало теперь ничего и в хозяйстве. Из картофельной кожуры, которую раньше выбрасывали или скармливали свиньям, теперь пекли оладьи. Делали это так: очистки проворачивали через мясорубку, добавляли воду, муку, соль. Делали оладьи и по-другому: кожуру натирали на терке, распаривали на сковородке, подлив воду, сыворотку или пахту, а вместо муки добавляли сухие толченые листья деревьев (березы, например).
Кофе варили из желудей. Для этого собирали желуди, очищали их от чашечек, резали поперек, сушили на печке. Высохнув, половинки распадались на четвертинки, с них снимали кожицу. Очищенные желуди пересыпали в кастрюлю и обдавали крутым кипятком, после чего кастрюлю закрывали крышкой и ждали, пока вода не остынет. Потом воду сливали, а желуди сушили и поджаривали на медленном огне. Высушенные желуди мололи в кофейной мельнице, а те, у кого ее не было, – толкли в ступе и просеивали. Добавляли цикорий или кофе (для запаха). Некоторые клали в напиток корни одуванчика, а также кожицу свеклы, кабачка или тыквы – кому что нравилось. На стакан кофе хватало чайной ложки молотых желудей.
Людям вспомнился голодный 1921 год… Тогда желуди прокатывали под доской, очищая от шелухи, мельчили ножом или толкли в ступке, потом варили в двух-трех водах для того, чтобы исчез горький вкус. Варили кофе и из моркови, но он был не так питателен. Дубовые же желуди не уступали в питательности ржаной муке. Из них и делали муку, крупу, из которой варили кашу.
Вместо цветочков и кактусов на подоконниках и балконах москвичей зацвели огурцы и лук. Московские дворы, сады и парки превратились в огороды. Огород в Каретном переулке, например, занял триста квадратных метров. В оранжереях Краснопресненского парка культуры и отдыха выращивалась рассада. Много картошки убирали с полей Тимирязевской сельскохозяйственной академии, с огородов на Усачевке, в парке Горького и других местах. В 1942 году на полях Тимирязевской академии посадили чай. В августе появились его первые побеги, но дальше дело, к сожалению, не пошло.
В конце войны москвичи стали разводить кур. Помню, и в послевоенные годы домашняя птица еще водилась во дворах сретенских переулков.
Всем этим сельскохозяйственным трудом занимались женщины и дети. Многие мужчины ушли на фронт (всего за годы войны было мобилизовано 850 тысяч московских мужчин) и эвакуировались с военными предприятиями. Население Москвы после 22 июня вообще стало с каждым днем уменьшаться. К началу 1942 года от него осталась почти половина.
Женщинам пришлось выполнять и мужскую работу. Они стали кузнецами, грузчиками, шпалоукладчицами. В мае 1943 года газета «Вечерняя Москва» бодро писала о работе женщин на заготовке дров. «Коллектив комсомольцев, – писала газета, – работает днем и ночью… Входя по колено в воду, девушки-работницы обвязывают канатами бревна и дают знак крановщику поднимать груз. Машина лебедки захватывает тридцать кубометров древесины, а группа работниц крючьями вылавливает из Москва-реки бревна и катит их по перекладинам… неумолчно звенят пилы». Весело написано, ничего не скажешь, но как представишь себе женщин, стоящих по несколько часов по колено в холодной воде и таскающих бревна, становится не по себе. А что было делать, остаться без дров? Кто мог заменить на этой работе женщин – дети?
Девушки, женщины, мальчишки копали глубокие противотанковые рвы, ставили тяжелые металлические ежи и наматывали на них колючую проволоку. Налетали немецкие самолеты, обстреливали их из пулеметов, бросали листовки. Люди ложились на землю. Когда немцы улетали – снова брались за работу. Ели баланду. Баланда – это кипяченая вода, в которую добавлено немного муки и соли. Работали с утра до ночи, а потом сваливались замертво в бараках и избах прямо на солому и спали вповалку, как убитые, – и парни, и девчонки.
На городском транспорте женщины из контролеров и кондукторов перешли в вагоновожатые и водители. Кстати, в 1942 году женщина по фамилии Шепилова повела по Москве первый двухэтажный троллейбус. Работали женщины не хуже мужчин, а когда надо, проявляли смелость и мужество.
Водитель троллейбуса Павлова, когда была объявлена воздушная тревога, стала, как положено, снимать с проводов штанги. В это время послышался вой падающей бомбы. Смелая женщина бросилась в машину с криком: «Ложись!» Пассажиры повалились на пол. Когда бомба взорвалась, стекла троллейбуса вдребезги разбились. Скольких бы пассажиров они изуродовали, если бы не команда Павловой! (Окна трамваев и троллейбусов бумажными крестами не оклеивались.)
Водитель другого троллейбуса, Еремина, когда упала бомба, находилась за рулем. Ее ранило, она потеряла сознание. Когда пришла в себя, от медицинской помощи отказалась, собрала последние силы, довела троллейбус до троллейбусного парка и только тогда обратилась за помощью.
А сколько женщин служило в милиции! До конца 1945 года на большинстве постов стояли милиционеры-женщины с трехлинейными винтовками. В конце 1945-го – начале 1946 года их стали заменять мужчинами.
В эту войну женщинам пришлось не только работать за мужчин, но и воевать вместе с ними. Со стен и витрин смотрел в те годы на москвичей плакат «Боевые подруги, на фронт!». Мне запомнилось, как по Столешникову переулку, от улицы Горького к Петровке, шла женская рота в галифе и пилотках.
И все же женщин с детьми старались из города эвакуировать. Эвакуировали правительственные учреждения, тюрьмы, больницы, выехали из Москвы киностудии, консерватория, большинство театров. Ехали кто куда. Многие – в Куйбышев (Самару), там находилась временная столица. Отъезды были шумные и суетливые, с обычными в таких случаях бестолочью и неразберихой.
Историю одной такой эвакуации сохранил для нас отчет психиатрической больницы имени Кащенко (ныне Алексеева).
Больных, как следует из документа, отправляли из Москвы как поездом, так и по реке. На выделенной для эвакуации барже разместились 357 больных и 66 представителей медперсонала. Баржа была старая, небольшая, а поэтому теснота на ней образовалась такая, что, как выразилась одна эмигрантка первой волны, приехавшая из Парижа, «яблоку негде булавки уронить». Персоналу приходилось нередко, лавируя между больными, подолгу простаивать на одной ноге, чтобы найти место, куда поставить вторую. Разделение больных на три отделения: мужское, женское и детское – было чисто условным. Больные при желании всегда могли перейти из одного отделения в другое. В трюме баржи душно и смрадно, так как в каждом отделении стояли параши. Выводить людей в туалет на корме, открыть двери для проветривания помещения врачи не решались, опасаясь, что многие больные, склонные к побегу, выскочат на палубу, прыгнут в воду и утонут. Санитаров было всего десять. Дежурили они посменно, в смене пять человек. На сто чрезвычайно беспокойных больных их было явно недостаточно. Персонал не спал, валился с ног от усталости.
Одеты больные были в свою одежду. Большинство их валялось на полу, подложив под себя пальто. Матрацами, одеялами и постельным бельем удалось обеспечить только треть из них.
Баржа, о которой идет речь в отчете, еще не доплыла до Рязани, а среди больных уже начала нарастать паника. Сначала они спрашивали: «Куда нас везете? В Казань? Топить? Высаживайте нас на берег!» А потом стали колотить кулаками в ветхие стены баржи. Один больной разбил керосиновую лампу и попытался ее поджечь. Другой до того распсиховался, что во время стоянки пробил головой борт и, выскочив на берег, попытался сбежать, но его поймали. А тут еще больная, которая, находясь на палубе, вырвалась от санитарки и бросилась в воду. Пришлось за ней нырять в реку.
Наконец по Оке баржа добралась до Рязани. Сопровождавшие больных люди радовались, что наконец-то это ужасное путешествие закончилось, но радость их была преждевременной. Рязанская психиатрическая больница согласилась оставить у себя только пятьдесят больных. Что же делать с остальными? Продовольствие, медикаменты, инвентарь, рассчитанные на дорогу до Рязани, были израсходованы, а новые взять негде. Куда же плыть? Но оказалось, что мир не без добрых людей. Секретарь Рязанского облисполкома Шилин стал просто «добрым ангелом» несчастной экспедиции. Он буквально не уходил с пристани, пока на баржу не погрузили продовольствие, медикаменты и дрова.
Ободренные таким отношением и помощью, работники больницы постарались навести на барже порядок. Борта ее залатали тесом, закрыли двери, открыли люки, вымыли больных. В пути, на пристанях, баржу встречали представители местной власти, колхозники привозили овощи, молоко, кооперативы – хлеб и папиросы. Так доехали до Горького (Нижний Новгород). Но и тут всех больных не приняли. Оставшихся пришлось везти в Казань. Здесь эвакуационная одиссея психиатрической больницы закончилась.
С эвакуацией москвичи познали на личном опыте всю необъятность своей социалистической Родины. Челябинск, Иркутск, Алма-Ата, Ташкент, Куйбышев… Куда только не заносила их судьба в военное время! Встречали москвичи и тепло, и радушие, и доброту, и гостеприимство. Встречали и раздражение, и грубость, и злобу, но почти везде видели бедность, голод и холод. Эти вечные спутники российской жизни наблюдались и в Средней Азии. В «докладной» об эвакуации московских детей, составленной работниками народного образования Москвы, перечислялось, что ели дети в одном из узбекских интернатов: утром – кусок хлеба 70 граммов и кипяток несладкий, на обед – суп из пшеницы с малым количеством жиров (на 178 человек 400 граммов), а также кусок хлеба – 70 граммов. На ужин – хлеб и кипяток несладкий. В другом интернате постоянно случались перебои с хлебом, в третьем – вместо хлеба выдавали муку, а печь из нее хлеб было негде и не на чем… платье и обувь, вывезенные из Москвы, дети быстро износили и летом ходили босиком при 50–60 градусах жары.
Ирина Семеновна (не знаю, к сожалению, ее фамилии) рассказала мне о своей эвакуации вот что: «Осенью 1941 года мы эвакуировались. В Москве тогда были постоянные бомбежки. Жили в деревне, под Тулой. Немцы находились совсем близко, мы спрятались в погребе. Не знаю, были ли немцы в деревне. Но потом, когда мы вышли из погреба, я видела много трупов и наших, и немцев. Их кое-как закопали. Местные начальники сказали бабам, чтобы они собрали медальоны у наших убитых солдат. У немцев, сказали, медальоны можете не брать. Но бабы все-таки собрали и их медальоны. „А как же, – говорили они, – матери ведь у всех есть. Тоже, небось, сыновей своих ждут“.
С появлением трупов в деревне стало много крыс. Крысы были огромные, какие-то коричневые, с белой звездочкой на лбу. Ходили разговоры о том, что они сожрали двух грудных детей. Рассказывали также, что крысы пожирают кошек. У нас была кошка – черная, худая, с тонким хвостом и большими ушами. Убивала она крыс так: бросалась им на шею и перекусывала сонную артерию. Если она не могла добить крысу, то тащила ее моему брату и тот добивал. Была эта кошка уже очень старая. Когда она заболела и взрослые думали ее усыпить, брат заявил, что если они это сделают, то он уйдет из дома. Так кошка и прожила у нас до самой смерти».
Рассказывать о жизни москвичей в эвакуации можно очень долго. Каждая семья пережила свою эвакуацию со своими трудностями и заботами. Но было у всех и одно общее: тоска по родному дому и мечта быстрее в него вернуться.
Теперь, когда после войны прошло столько лет, если вы спросите старого москвича, а еще лучше москвичку, как было тогда в Москве, то почти наверняка получите ответ: «Хорошо было, спокойно, порядок был». Одна женщина сказала мне: «Я возвращалась с работы домой в час ночи и не боялась». Конечно, уличная преступность в Москве в то время резко сократилась. Тому было много причин. И сама война, отрезвившая многие буйные головы, и строгие меры, принимаемые государством к правонарушителям, и сокращение населения Москвы, в том числе за счет незаконопослушного элемента и пр.
И все же нельзя сказать, что преступность в Москве с началом войны сошла на нет.
Мерзость человеческая, как шакал, плетется за горем и несчастьем, надеясь чем-нибудь поживиться. Когда Москве стало плохо, завелись в ней вражеские агенты, подняли головы и свои мерзавцы, сочувствующие врагу. Когда начались пожары и разрушения, закопошились мародеры, почувствовав легкую добычу, дали о себе знать наши вечные, как клопы и тараканы, спутники – воры и грабители. Они обворовывали квартиры и дачи эвакуированных и призванных в армию. Воры действовали в одиночку, парами и целыми шайками. Им, бывало, везло: люди, спасаясь от бомбежек, убегали из квартир, забыв запереть за собою двери.
Запертая дверь тоже не большая помеха для вора. Ну а если этот вор домоуправ, тем более. Он знает, в какой квартире никого нет, и забирается в нее без суеты и спешки. Так, в частности, действовала домоуправ Мария Израилевна Гликлина, обкрадывая оставленные жильцами («законсервированные», как тогда их называли) квартиры в доме 4 по Варсонофьевскому переулку. Когда дома у Гликлиной сделали обыск, то нашли, помимо других похищенных вещей, десять патефонов! (На рынке каждый патефон можно было тогда продать за 200–300 рублей.) В апреле 1942 года на этих патефонах для нее могла бы прозвучать одна музыка – траурный марш. Трибунал приговорил Гликлину к расстрелу с конфискацией имущества. Правда, Верховный трибунал заменил ей смертную казнь восемью годами лишения свободы и к тому же без конфискации имущества.
Случались с патефонами сюжеты и пострашнее. В доме 95 по Красной улице, в Филях, жила Голышева со своим сожителем Ломановым. В январе 1942 года они обнаружили у себя кражу. Пропали кое-какие вещи, а главное, большой красный патефон. Поразмыслив над тем, кто бы это мог сделать, сошлись на том, что сделал это Вовка Карасев, сын соседки, больной, забитой бабы. Дождавшись, когда ее не было дома, а Вовка куда-то вышел, они обыскали их комнату, но ничего своего в ней не нашли. Голышева заколебалась: «Может, не он?», но Ломанов стоял на своем: «Кто же еще? Больше некому».
22 января 1942 года Голышева, увидев в коридоре квартиры Вовку, кисло улыбнулась ему, чего раньше никогда не делала, и сказала: «Вова, зайди к нам, тебе дядя Толя что-то показать хочет». – «Что?» – поинтересовался Вовка. «Увидишь», – таинственно прибавила Голышева. Вовке стало интересно. Было ему тогда одиннадцать лет, он был голоден, любопытен и глуп, и хоть боялся Ломанова (тот грозил ему, обвиняя в краже), но любопытство оказалось сильнее страха, и он пошел за соседкой. Когда вошел в комнату, его сразу усадили на стул: «Садись, мол, подожди немного». Вовка сидел и ждал. А Ломанов в это время вышел в коридор, взял там топор, потом вернулся в комнату, подошел к Вовке сзади и ударил его топором по голове. Голышева замыла кровь. Труп мальчика спрятали в подвал соседней квартиры. Дом-то был деревянный, двухэтажный, и жили они на первом этаже. Когда в конце марта в свою квартиру вернулась соседка, Клавдия Ивановна Илюхина, то ее удивило, что замка на двери нет, а сама дверь забита гвоздями. Осмотрев квартиру, Клавдия Ивановна ничего подозрительного не обнаружила, но, спустившись в погреб, наткнулась на труп мальчика.
За убийство ребенка Ломанов получил десять лет, а его сожительница, как соучастница, – пять. Народ возмущался: «Тут люди о себе не думают, жизни своей на войне не жалеют, а эти из-за какого-то патефона ребенка жизни лишили!»
Государство в начале войны постаралось очистить столицу от бандитов. В первые же дни было арестовано 230 закоренелых уголовников. Из московских тюрем в лагеря вывезли тысячу заключенных. В Москве и кормить их было нечем, да и неизвестно, как они еще себя поведут, если Москву займут немцы? Чекисты приняли меры и против «пятой колонны» в городе. «Органы» арестовали свыше тысячи лиц, которых можно было заподозрить в возможной причастности к терроризму, диверсии, вредительству, к германскому, итальянскому, японскому или к какому-нибудь другому шпионажу, бактериологической диверсии, троцкизму и пр. Арестовали также бывших участников антисоветских политических партий, «сектантов-антивоенников», разных «антисоветских элементов». Высылали и немцев. Помимо этого, из Москвы в специально организованный для этого лагерь было интернировано триста проживающих в ней иностранцев.
Улицы города патрулировали полторы тысячи милиционеров и бригадмильцев. В конце июня 1941 года в Москве стали создаваться так называемые «истребительные батальоны». Основу их составили слушатели Высшей школы войск НКВД во главе с ее начальником генерал-майором Крамарчуком. Помимо борьбы с пожарами во время бомбежек, «истребительные батальоны» занимались борьбой с парашютным десантом противника, помогали милиции поддерживать порядок в городе, охранять военные объекты, ловить диверсантов и сигнальщиков. Последние подавали сигналы вражеским бомбардировщикам. Светили им фонарями, пускали ракеты. Поймать их было не так просто. Сигнальщики вставляли ракетницу в водосточную трубу и стреляли. Пока ракета летела по трубе, ее не было видно и за это время сигнальщики старались улизнуть.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?