Электронная библиотека » Георгий Герасимов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 7 июля 2020, 21:00


Автор книги: Георгий Герасимов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вот и ищут врагов-инородцев, жидомасонов, кого хочешь. Убирайтесь, дайте нам кусок пожирнее, а что касается идей, жизни народа русского и всех остальных, населяющих наш Союз, то нам на это начхать! Привилегий своих не отдадим. Не по уму, труду, способностям – потому лишь, что мы – русские. Какой позор!..

Существует такое понятие: «Российский интеллигент». Уникальнейшее явление последнего столетия. Это мог быть не только русский – великие грузины, украинцы, белорусы. Тот же Чохан Валиханов, Абай, Шолом Алейхем – разных народов дети, но объединяемые бесконечной преданностью своему служению, готовых за свои идеи в огонь и в воду, интернационалисты и одновременно ярчайшие представители сути своего народа. Революционеры, земские врачи, народные учителя, мореплаватели, изобретатели, военные и штатские, мужчины и женщины. Честнейшие, бескорыстные. Гении и таланты, а то и просто порядочные люди. Тысячи и тысячи. Где они, соль земли нашей? Вырубил, вытоптал, уничтожил их двадцатый век под мудрым руководством отца и учителя. Как же – осмеливались самостоятельно мыслить, «свои суждения иметь», возражать, брать на себя ответственность! Бей их! Любым способом. Такие – вне закона. И не важно, каково соц-происхождение – крестьянский ли, дворянский отпрыск, на заводе ли работягой вкалывал или книги писал. Бей! Это отношение к интеллигенту очень наглядно нынче в высказываниях «памятников» – кто ты ни будь, но ежели не туп, ежели не согласен с дремучими их мыслями, – значит, жидомасон.

Великое завоевание Октября (как принято говорить) – стали мы страной сплошной грамотности: учителя, врачи, чиновники, журналисты, торговцы, офицеры, проститутки, наркоманы, музыканты, рокеры, артисты, официанты, повара, – все умеем расписаться, все умеем прочесть написанное на заборе, тиснутое в газетке. Догнали в этом и перегнали Европу. В космос первыми вырвались! А интеллигенты российские куда подевались? Гражданская война да голод ополовинили, тех, кто больше на виду, – в двадцатые годы прочь по-высылали (к счастью, не догадались еще, что проще расстреливать). А потом пошел катком по их светлым головам недоучившийся семинарист: Соловки, тридцать седьмой. Остаточки подобрал сорок первый, когда эти профессора да беспартийные идеалисты, необученные, неприспособленные – в рядах ополчения грудью своей пытались преградить дорогу фашистским танкам, первыми поднимались в атаку, первыми считали, что плен – позор, что лучше «умереть стоя, чем жить на коленях»… Уходят последние могикане. Реликты. Святые. Кого в ко смополитизме обвиняли, кого топили в грязи, как Ахматову или Зощенко, кого, уже помоложе – наследников, – вновь ссылали или выгоняли из страны, как того же Солженицына, Сахарова. Где уж тут сохраниться популяции?! И чтобы вновь возродилось в России это гордое и чистое племя, необходимо открыть перед каждым юным сердцем их образы. Чтобы знали, «с кого делать жизнь». В нынешней – остались единицы. Лихачев, Каверин… Кого рядом поставим? Кто прорастет на вырубке? Чьи зеленые кроны прикроют прозрачной тенью израненную нашу землю в XXI веке? Ах, друг Аркадий!..

Впрочем, предыдущие страницы писались давно, а вот недавно шли сессии нового Верховного Совета… Господи! Есть еще порох в пороховницах. Есть честные, мудрые, молодые и бесстрашные. Дай им бог – во славу, честь и благо наших измордованных народов жить и трудиться. Если не они, то кто же?!

Что осталось в памяти моей, десяти-тринадцатилетнего мальчишки, о тридцать седьмом? Как ожили воспоминания о них в сорок девятом, как открывались у нас глаза в пятьдесят третьем – пятьдесят шестом? Вот об этом сейчас и поведу речь. Без ругани и выспренних слов.

Семью мою бог миловал. А могло бы… Отец, руководитель среднего ранга, не партийный – хозяйственный, еще в тридцать пятом переругался со своим непосредственным руководством. Был он тогда начальником строительства большого дачного поселка в Валентиновке под Москвой. Возводился городок для отдохновения высшего эшелона ВЦСПС. Дома-дачи с холлами, мраморными каминами, теплыми нужниками, ванными. Из завезенных материалов отец приказал прежде всего построить два двухэтажных дома-барака, с отдельными комнатами, общими кухнями, сараями для дров и свиней возле жилища. Поселил там плотников, кровельщиков, печников. Рабочая сила ютилась по частным избам окрестных деревенек. Дневал и ночевал на стройке, совсем почти не бывал в Москве. А секретарские дачи к летнему сезону готовы не были. Вот и начался скандал. Каких только собак на отца не вешали. Дошло и до политических обвинений. Дескать, и партбилет у него фальшивый, и сам он кулацкий сын. С треском уволили. Года два спустя итог был бы иной. А тут отец подал на руководство в суд. Удалось доказать, что он «не верблюж Выиграл дело. Оплатили ему деньги и за вынужденный прогул, и за неиспользованный отпуск, восстановили на прежней должности. Признали правильной его первоочередную заботу о тружениках. Помог, конечно, фельетон «Дело завкома», появившийся на страницах «Известий». Писал его Евгений Кригер. Фельетон этот долгие годы хранился у меня, многажды с гордостью перечитывался и сгорел вместе с крюковской дачей в семьдесят шестом… Оттуда-то, из этого фельетона, знаю я о деде, дом которого в 1914 году сожгли черносотенцы, а его, уже на восьмом десятке, за революционную деятельность выслали по этапу в Архангельскую губернию. Оттуда знаю про тюрьмы, где сидел отец в пятом и двенадцатом годах. Правда, были дома еще и фотографии – отец и дядя Шмера сидят на подоконнике, а окно зарешечено, или: большая группа политических – в центре отец, тюремный староста. Это – после выигранной ими десятидневной голодовки, объявленной в знак протеста против незаконных действий тюремной администрации. В фельетоне же повествовалось о «кулацком сыне» – организаторе первых большевистских ячеек на Херсонщине, руководителе съезда губернских сельских учителей, продкомиссаре Юга Украины, основателе первой на украинской земле сельскохозяйственной коммуны «Нове життя»… И посыпались нам письма. От соратников отца, от его учеников, ставших в это время, к середине тридцатых, и секретарями райкомов, и военкомами, и учителями, и врачами… Звали к себе, предлагали важные должности, негодовали. Но теперь отец сам уволился и уехал работать учителем в школу взрослых подмосковной Второй Люберецкой трудкоммуны имени Дзержинского. Директором той школы был старый его товарищ и дальняя родня Николай Семенович Попков. Для тех, кому это неизвестно, могу пояснить: жили и учились в трудкоммуне «трудные подростки» – юные воры, проститутки, бандиты. Это о них фильм «Путевка в жизнь», это они сами строили железную дорогу от Люберец до Николо-Угрешского монастыря, где жила их коммуна. Это они создали завод № 1 НКХП, там в годы войны работало десять тысяч человек и выпускали они ручные гранаты и дымовые шашки. Довелось и мне в 1944, по возвращении из эвакуации, несколько месяцев работать здесь, «начинать свою трудовую биографию». Отсюда моя первая трудовая книжка. Дурнем я был, когда, уже актером, после окончания театрального училища, определялся в театр: не сдал ее, завел вторую. В первой, по тогдашним моим представлениям, был вписан некий «унизительный для моей гордости» приказ с объявлением мне благодарности и «награждении за внеурочную работу по отгрузке фронтовой продукции… ордером на нижнее белье». Казалось, смеяться начнут – наградили «героя» кальсонами. Все-таки – театр…

Итак, отец уехал в трудкоммуну, получил там комнатку в широко распространенных у нас в ту пору жилищах – домах каркасно-засыпного типа, в просторечии – бараках, и начал преподавать математику бывшим уркам. Что им двигало? Любовь к учительству? Или предчувствие – в следующий раз так легко не отделаться? От его валентиновской эпопеи сохранился великолепный кожаный портфель с серебряной гравированной дощечкой: «Дорогому Павлу Архиповичу Герасимову от рабочих и ИТР строительства дачного поселка ВЦСПС за честный труд и сталинское отношение к людям». Это опальному-то, увольняющемуся начальнику! Вручили памятный дар, когда приехал он брать расчет. «Сталинское отношение к людям» – тогда, как вы понимаете, было высшим признанием человеческих качеств руководителя… Портфель я истаскал в послевоенные годы (одна из немногих доставшихся мне в наследство вещей отца), а потемневшая серебряная табличка с гравировкой сохранилась.

Так или иначе, но ушел отец с «ответственной работы», скрылся из виду. Посему, вероятно, и «не подвергся». Положение мамы было куда опаснее. Эсдечка, вероятно, примыкавшая к меньшевикам, хотя формально вроде не входившая в партию, бестужевка, да еще не только имевшая ближайших родственников за границей – сестру и брата, но и переписывавшаяся с ними регулярно. И подружек у нее, не внушавших доверия – легион, и мыслит самостоятельно, и в кружке Плеханова была. Друзья и приятельницы один за другим исчезают… Господи, сколько криминалов! А тут еще приняла в семью жену репрессированного папиного товарища. Того арестовали, квартиру опечатали, Вера Григорьевна оказалась на улице. Без средств к существованию, без профессии, без крыши над головой. Два года жила она у нас, раскрашивала на дому елочные игрушки для какой-то артели. Я иногда помогал. Зайчики ватные, Деды-Морозы, лисички. Работа шла конвейером: белое пятнышко на хвосте, красная точка на носу, потом ушки и спинка. На подоконнике выстраивались десятки одинаковых заготовок, постепенно расцветающих всеми цветами радуги. Такие вот пироги. А жили они – ого-го! Корецкий был большим начальником. Квартира, дача, автомобиль…

Взяли соседа – дядю Адама. Он и его жена дружили с родителями, чуть не ежедневно то наши у них, то они у нас чаи гоняли. Беседовали. Вообще у нас в доме всегда было людно. Бывшие мамины сокурсницы, папины соратники, ученики, сослуживцы, соседи, родственники и гости с Украины, не столь давно пережившие испытание диким голодом… Телевизоров не было, кино раз-два в месяц, да и не любители папа с мамой. Театр – да. Но театр – хорошо если раза три в сезон. Событие. МХАТ, Вахтанговский, Мейерхольда, Таирова. Споры, обсуждения. Основное же – книги и общение. Кипящий на электроплитке чайник, чтобы не бегать постоянно на общую кухню к примусу, нехитрое угощение на столе: печенье да конфеты-подушечки с повидловой начинкой. И разговоры, разговоры. Другой раз – заполночь. Меня давно угнали спать. Но занавеска между шкафами, отгораживавшая мою «детскую» – не дверь, прекрасно слышно, о чем говорят…

Что спасло маму? То, что была она хорошим специалистом? Дельным работником? Да кто на сие смотрел?! Не такие головы летели. Трудилась она тогда в Щепетильниковском трамдепо в должности начальника планового отдела, на улице Лесной. Сотрудники любили, начальство уважало. Помню, как торжественно вручали ей премии в клубе имени Зуева, как гордился я, сидя в зале, когда мою маму вызывали на сцену и вручали ей грамоты и ценные подарки – туфли, отрез на платье. «Моя мама!» Летом тридцать седьмого, это мне мама рассказывала уже через много лет, в пятидесятые годы, вызвал ее к себе в кабинет начальник депо Быков и категорически предложил: «Езжай, Татьяна Наумовна, в отпуск». – «Когда? Я лишь осенью собираюсь, муж с сыном на Украине…» (У отца как у учителя, был теперь двухмесячный отпуск, и мы укатили к родичам. Жили у тети Нилы в Гайвороне, потом собирались оттуда в Херсон, и к сентябрю – в Москву, в свои школы). – «Нет, надо ехать сейчас. Горящая путевка. На Кавказ, в Гудауты». Вручил ей путевку и добавил: «Выезжай немедленно. Опоздаешь. Тебе уже и билет через Моссовет заказан». Собралась в одночасье и отбыла на отдых. К ночи состав уже катил ее на юг. Подозревал он что-то или знал точно? Не спросишь. Но, наверно, спас. Выдвиженец из рабочих, старый член партии. Настоящий коммунист, как говорила мама.

А ведь у мамы наготове был маленький чемоданчик со сменой белья, мылом, зубной щеткой, мешочком с сухарями… И у отца – тоже. На всякий случай. Не было у них «рыльце в пушку», и революции они не предавали, и работали на совесть. А вот ведь думали, что и их может коснуться. И готовились, как могли. Спасибо тебе, товарищ Быков, за маму… А портретик Плеханова, семейная наша реликвия, пропал. И письма какие-то в мелкие клочки рвали, и небогатую нашу библиотеку – шерстили. А вдруг? Нет, что ни говорите, а мудрыми людьми были мои родители. Хотя, сколько таких «мудрецов» отправилось если не к праотцам, то в дальние края? А вот мне не довелось испытать горькую судьбу «сына врагов народа». Повезло. Почему-то вспомнился один случайный разговор с бывшим моим сокурсником по театральному училищу Юркой Сперанским. Встретились мы с ним на улице где-то году в пятьдесят седьмом. Как да что: он в ЦТСА работал, в театре Советской армии, а я уже в редакции, хвастается – еду с театром на гастроли в Чехословакию. Как же тебя взяли, спрашиваю, ведь у тебя отец с матерью?.. У нас на курсе знали, что родители Юрки были репрессированы, бабка тянула. А он мне: «Другие времена! Теперь в анкетах вопрос – не были ли репрессированы вы или ваши родственники? И если нет, то почему?..» Посмеялись.

Но вернемся к годам довоенным. В класс наш время от времени кто-то приходил зареванным, а вскоре почему-то переставал появляться на уроках. Мы догадывались: переехал. Появилась было новая учительница литературы – это уже в пятом. «Кандидат наук». – шептались ребята. Худая, черная. Имени не помню, но на ее уроках было безумно интересно. Преподавала она у нас месяца два… Арестовали мать Кости Орлова. Котьку прикармливали – пацан остался совсем один. И мои родители шефствовали, и мать Володи Антонина Яковлевна, и другие соседи. Отец, приезжая по воскресеньям из своей трудкоммуны, таскал его вместе со мной в Центральные бани. Мама давала с собой мое чистое бельишко. Несмотря на свой довольно пакостный характер, Кот был неглуп, нахален, втерся в доверие к Сергею Владимировичу Михалкову (я еще не писал, что мы – «группа молодых поэтов» – бегали в «Мурзилку»), даже иногда сутками пропадали у него. Уж не по совету ли и не без помощи С. В. написал он трогательное письмо Сталину – в стихах – о своей мамочке, одиночестве и глубочайшей вере в справедливость великого вождя<?> Так или иначе, но Екатерину Модестовну Субашиеву месяца через три выпустили. Вероятно, столь уж безобидна была, что, кроме дворянского происхождения, ничего ей в вину поставить не могли. Мать Коту вернули. Случай редкий, почти уникальный.

Вера Григорьевна получала от мужа редкие письма. В одном из них, отправленном, как я теперь понимаю, «с оказией», не через официальную почту, Корецкий писал о том, как его пытали, как зажимал следователь его пальцы в двери, бил рукояткой револьвера. Она шепотом читала это письмо маме и давилась рыданиями. Предполагалось, что я сплю…

А жизнь шла своим чередом. Меня приняли в пионеры. Вместе с Фелькой Алексеевым мы верховодили в классе: не в смысле – самые хулиганистые, нет! – общественники. Ежедневные торжественные линейки в Актовом зале. Вынос знамени школы, которое вручалось лучшему по успеваемости классу. А наш пятый, а потом шестой «Б» пальму первенства никому не уступал.

А тут еще обнаружился у меня «талант» – не прошла даром возня с пластилином. Мама отвела в Дом пионеров учиться лепке. Моя композиция – «Руслан сражается с Головой» – даже выставлялась. Скульптор. И тогда же писались первые стихи. Редакция «Мурзилки» была рядом – в Малом Черкасском, где теперь Детгиз. С нами, начинающими, возились Михалков и Кассиль. В одном из номеров журнала даже тиснули хорошо кем-то обработанное мое творение, Сталину посвященное. У меня та «Мурзилка» не сохранилась. И слава богу. Даже вспоминать неловко.

Потом началась война. Сначала финская. Мы ее особенно не заметили. А затем настоящая, переломившая наши жизни, вероятно, главное ее событие. Налеты, эвакуация, первая работа, первая любовь, комсомол… Обо всем этом я расскажу обязательно, но несколько ниже. А сейчас, ради сохранения внутренней струны повествования, – о сорок восьмом, сорок девятом, о годах борьбы с космополитизмом. Не могу не покаяться в собственном идиотизме. Я тогда уже учился в театральном. Западную литературу читал нам один из самых блестящих профессоров – Александр Сергеевич Поль. Слушали мы его взахлеб. Умел он артистически по-английски продекламировать нам «Ворона» Эдгара По, по-французски – «Клер де ля люн», по-немецки – Гейне. Благороднейший, с прекрасным чувством юмора. И любил нас. Я обязательно потом познакомлю вас с одним связанным с ним эпизодом наших студенческих розыгрышей. Сейчас же – о «космополитах». Собрание. Все «горячо клеймят»… Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Комсорг курса, то есть я, взял слово и принялся витийствовать: не слишком ли много внимания уделяем мы изучению Метерлинка и всяких Шатобрианов? А создателя «Интернационала» Эжена Потье лишь слегка упомянули… Короче – бред сивой кобылы, но «в духе». Слава богу, на собрании хватало умных людей. Меня заткнули и тему эту не развивали. Обошлось. Александр Сергеевич перестал раскланиваться, а я ведь тешил себя надеждой, что хожу у него в любимчиках… Однако пятерки на экзаменах ставить продолжал, не переносил «личное на общественное». Вот такой дурной был я молокосос. Ведь многое знал, о многом догадывался, а все-таки… Слава богу, обошлось без последствий. Был у меня на курсе приятель – Коля Растеряев, наш училищный парторг, войну прошел, летчик. Он кое-что объяснил после. Дальше были «Вопросы языкознания». Сколько шпаг скрещивалось, сколько копий поломано. А ведь все из пальца высосано. Даром ли – Сосо?!

Декабрь сорок девятого. Национальный праздник. Мы еще в годы войны отмечали его. Пусть неофициально, но знали все: 21 декабря – день рождения Сталина. А тут – семидесятилетие. Трансляция торжественного вечера из Большого театра. «Все флаги в гости к нам» – Мао, Берут, Торез, Пассионария… – герои моей юности, вожди международного коммунистического движения, люди, с которых надо «делать жизнь». С нетерпением ждем выступления Самого. Уже года два не говорил. Но по такому-то случаю уж, вероятно, что-нибудь скажет! У всех на слуху его глуховатый гортанный голос, грузинский акцент, на тысячах экранов копируемый артистами Геловани, Диким… Голос, внушавший уверенность в годы войны, ставивший новые грандиозные задачи. Голос вождя, бога-судьбоносца. Помню, как на май всей Москвой шли на Красную площадь. Хоть мельком увидеть. Сподобиться. Уже на подходе к площади в рядах демонстрантов шумок: стоит или не стоит? Стоит! Это ощущалось уже по тому, как взрывалась вдруг площадь приветственными кликами: на мавзолее! Рев доносился до не вступивших еще на Красную толп. Ликование: там, стоит!

И вот – двадцать первое. Задолго до этого – приветствия в газетах, поток подарков со всего мира. Потом – музей. Помните? «Музей подарков товарищу Сталину». Офигинеть можно. Надо же дойти целому народу до такого… Роскошнейшие одежды, мебеля, шахматные столики, инкрустация, чеканка, фарфор со всего мира… А запомнилась детская распашонка, присланная одной француженкой, – единственная память о погибшем в маки сыне. Самое дорогое.

Все училище собралось в актовом зале. На сцене, на столе, покрытом красным бархатом, – приемник, врубленный на полную мощность. За столом – никого. Только приемник. Все мы – слушатели – воображаемые участники великого торжества. Вот возникает овация. И мы до остервенения бьем в ладоши. Грохот стихает. И вот мы вместе с теми, кто в зале Большого, вместе с миллионами и миллионами стоящих у приемников, рупоров, громкоговорителей, – запеваем Интернационал, уже не государственный, уже только гимн партии. Поем привычную и дорогую песнь, с которой шли под пули коммунары Парижа, которую пели, стоя над разверстыми ямами, герои гражданской, которую орали в лицо своим палачам подпольщики Великой Отечественной. Уже шесть лет, как ушел «Интернационал» в отставку. Он редко звучит, разве что по радио, и то не по нашему: китайскому, югославскому. Но в моем сердце, как и в миллионах сердец подобных мне юных и уже зрелых людей, эта песнь – неискоренима. Ее нельзя у нас отнять. Мелодия, заслышав которую – всегда встаю. Мой гимн. Гимн отца. Гимн Ленина. Гимн всех революционных пролетариев. И вот он вновь звучит. Тогда его еще все знали, помнили слова. Пели. Все пели. И чувство, что одновременно с тобой поют его сейчас бесчисленные единомышленники на всех языках планеты – потрясало. У многих на глазах слезы. Лица суровые и счастливые: «…Мы наш, мы новый мир построим…»

Позволю себе еще одно очередное отступление. Перескочу через десятилетие. Зал МЭИ. Студенты принимают гостей – Поезд Дружбы из Чехословакии. Торжественная часть заключается «Интернационалом», он звучит не из динамиков, как вошло у нас в привычку в застойные годы. Играет студенческий оркестр. Чехов человек триста, остальные – наши. Звучит пролетарский гимн. Зал поет. Торжественно, дружно. Стоим рядом с женой и тоже самозабвенно поем. Но у чехов только два куплета. А у нас – три. Отзвучал «Интернационал» по-чешски. Оркестр продолжает играть, а зал молчит! Господи, какой позор! Вопреки всем выкрикиваю слова последнего куплета. Белла, как может, поддерживает. Президиум стоит с закрытыми ртами. В зале всего несколько голосов. Но все-таки мы вытягиваем! Не замолчали. Из переднего ряда оборачивается пожилой чех. Седоватый. С мягким акцентом, выдающим его «зарубежное происхождение», обращается ко мне: «Возьмите на памьять, товарищ!» – и протягивает мне портсигар, на крышке которого выгравирован Пражский град. Первое, что попало в руки. Спасибо! Храню этот дар до сих пор. А наяву Прагу увидел совсем недавно. Злату Прагу с гордыми древними соборами и лебедями на Влтаве. Сейчас у меня несколько друзей в Чехословакии. И иногда мне трудно смотреть им в глаза, вспоминая о шестьдесят восьмом. Задавили. Теоретически я считал, что когда власть попадает в руки к прекраснодушным либералам, то в двадцатом веке им нередко на смену приходит фашизм: так было в Германии и Италии, так случилось в Испании и Греции, такое произошло в 1926 году – в Литве. Так в Чили Пиночет расстрелял Альенде. Может, есть в этом определенная закономерность? Может, диктатура передового класса должна быть могучей и строгой? Но не беззаконной и не бесчеловечной! Мы живем в двадцатом веке. Любое беззаконие плодит диктаторов и палачей, будь то фашисты, будь то сталинисты. Об этом тоже нельзя забывать! И о том, к чему привели «невмешательство» Лиги наций в Испании и пакт с Гитлером… И о том, к чему – наша «интернациональная помощь» в Афганистане. И Берлинская стена – позор дураков, и «спасение» Венгрии, и события с Пражской весной. Никто не имеет права диктовать свою волю народам, как бы кому-то этого ни хотелось. Их жизнь – их внутреннее дело. Так ли? А людоед Бокасса? А выживший из ума средневековый палач Хомейни? А диктатор Чаушеску? А «великий вождь» Ким Ир Сен? И со всей этой шушерой «мы» готовы дружить. С тем же свергнутым в Уганде Амином, с тем же Каддафи из Ливийской Джамахирии, с теми же террористами из ООП. А ведь перед глазами – вьетнамский позор Америки, ведь наплевал на советских египетский Саддам… Гордимся своей международной политикой. Борцы за мир… А сами утыкали Восточную Европу ракетами, а сами содержим самую огромную в мире в мирное время армию…

Все предыдущие строки написаны за два-три года до того, как перепечатывались они весной 89-го. Понятен их пафос. Что-то меняется. Из Афганистана, потеряв более тринадцати тысяч только убитыми, мы наконец ушли. Куба выводит войска из Анголы. Начинается процесс мирного урегулирования в Никарагуа. Но многие приоритеты застоя, а то и более далеких времен, ведущих еще к идеям «отца всех народов», живы в нашей политической жизни. Сказав «А», забываем сказать «Б», сделав шаг вперед, стремимся отступить на пару шагов назад. Сколько еще будет продолжаться такая бездумь?! Полуправда, полугласность – внутри, заигрывание со всякими подонками, лишь бы они грозились насолить Америке – вовне. Пора переходить к элементарной порядочности в политике. А мы зачастую выплескиваем из корыта вместе с грязной водой и ребенка, которого пытались там отмыть. (Вот уже январь девяностого. Социалистическая Восточная Европа берет реванш. Срывает с себя мертвую маску. Спасибо Горбачеву!)

Вернемся в март пятьдесят третьего. Служу в армии. Гарнизон на окраине Тамбова. Помкарнач – помощник караульного начальника. Ранним утром отправляюсь поверять посты. Снег – выше колен. Степь. Аэродром: КП, самолетные капониры, склад боеприпасов, склад ГСМ, от объекта к объекту узенькая тропиночка, утопленная в снег, наши казармы и весь военный городок километрах в полутора отсюда. Рассветает. С далекого плаца доносятся позывные радио и отдельные слова: «…с глубоким прискорбием… весь советский народ…» О болезни Сталина уже сообщали. А тут… Сел я в снег и разревелся. Вою побитой собакой. Ничего не соображаю. Стянул с головы ушанку, побрел обратно в караульное помещение. Не помню, как и добрался. Шапку по дороге потерял. Ребята потом принесли. Горе? Да, горе. И еще – как же мы теперь?! О, идиот! Начальник караула, замполит нашего батальона, пытается успокоить, уговаривает: ложись, отдохни, поспи. А я – в три ручья. Прибежали из гарнизонной школы – у нас только четыре класса, старшие бегают в городские школы. Ученики – офицерские детишки, отпрыски сверхсрочников, жены их – учительницы. А я – пионервожатый. «Отпустите Егора в школу! Не знаем, что и делать: надо траурный митинг провести, а директриса и учительницы не в себе…» Майор меня с караула снял: помойся, сдай автомат и беги. Прихожу. Малыши мои – второклашки, третьеклассники – растеряны, возбуждены, кто-то тихонько подвывает, мордочки бледные, преподавательницы и все остальные взрослые в слезах и соплях, слова выдавить не могут. Вот-вот начнется всеобщая паника. Построили мы ребятню в небольшом зальчике, вынесли пионерское знамя, кто-то из девочек выплел из кос черные ленточки, повязали на верх древка. Стою перед строем, смотрю на дружочков своих и больше всего боюсь сам разреветься. Хорошо, что крепко вдолбилась в голову «Клятва Сталина», сколько раз читана-перечитана. Помните? – «Уходя от нас, товарищ Ленин…» Это и выручило. Покусал губы, сжал кулаки и заговорил. О Ленине, о Сталине, о непобедимой нашей партии, о нашем народе. Стандартный набор стереотипов, штампов, но ребята еще не настолько привыкли к ним, воспринимают, слушают, глаза становятся строже, осмысленнее. И вдруг в строю чье-то подавляемое рыдание – я обмер: если не перебить, не пересилить – сейчас разразится общая истерика, вой, плач. Офицерские детишки воспитаны в массе на поклонении «другу, отцу и учителю всей детворы». «В эти часы мы должны быть как никогда сильными! Пусть знают наши враги, что завет Великого вождя – построить коммунизм – мы выполним, обязательно выполним!» – выкрикиваю эти слова и чую: успокаиваются мои слушатели… Разошлись по классам. Конечно, ни о каких уроках и помину нет, заняли всех общим и «важным» делом: кто-то сбегал домой, натащили крепа, муара, кумача. Кто вьет черно-красные жгуты, кто обтягивает ими портреты, висящие в каждом классе, кто уже трудится над траурной стенгазетой, клеит вырезанные из журналов и газет фотомонтажи, разрисовывает траурными полосами листы ватмана… Все при деле…

Уже в эти часы понял я, что потрясла меня не сама смерть этого человека, а крах годами воспитанной уверенности, что бессмертен наш генералиссимус, что стабильность всего нашего бытия заключена в его мудрости и прозорливости. И мощь государства. И успехи народа. И великие стройки коммунизма, и лесополосы, и «нам нельзя ждать милостей от природы…», и борьба за мир во всем мире… Все это – в Сталине. Все осенено его именем…

Когда сегодня переписываю давние свои заметки, несмотря на гласность и перестройку, не очень верю, что кто-то прочтет их не в машинописных страницах, а книгой. Потому оставляю все как есть, как было. Стремлюсь оставаться до конца, до предела искренним, честным, ничего не соврать, нигде не покривить душой, не приукрасить себя. Не смешивать сегодняшних и тогдашних своих мыслей и ощущений, не рисовать себя более мудрым и прозорливым, чем был на самом деле. Взял на себя этот тяжкий и, может быть, никому не нужный крест и волочу его. Кому интересна твоя обычная, без особых подвигов и свершений жизнь, память о былом, мысли о сегодняшнем? Одно утешает: таких, как я – миллионы. Мы такими были, мы так прожили. Пусть никто, кроме близких, не будет листать этих страниц, да и те, может, по лености душевной не захотят копаться в груде пожелтевших листов… И все же, все же!.. Прожито уже шесть десятков лет. Не подличал, не лукавил, порой ошибался, порой творил глупости, стремился «показушно» выставить свою «правоверность», порой помалкивал там, где очень невтерпеж было молчать. Но всегда жил не только самим собой, не только мизерными интересами собственного мирка, благополучия, умел говорить и делать то, что отзывалось мне потом неприятностями, «недоверием» всяких начальствующих чиновников. Но смирить себя никогда не мог. Взрывалось, против воли выскакивало. И хамства начальственного не терпел, и глупости. Всякое бывало. Всегда любил ближнего, не смел оскорбить того, кто стоял ниже по социальной лестнице, не мог спустить тому, кто стоял выше. И прожил счастливую жизнь, ибо осветила ее настоящая, большая любовь. Такая, о которой, по-моему, многие мечтают тайно, но так и не встречаются с ней, пользуясь суррогатом. Дождался внуков. И не поведать им о том, как и чем жил, не могу и не хочу. А что до остальных – вдруг да и им поможет когда-то понять наше время этот мой «человеческий документ». Ради этого и утруждаюсь, горблюсь над столом. Уповая на это, и пишу. Время идет трудное, время переломов, надежд, крушения их, возрождения… Как уже упоминал на этих страницах, много лет вынашивал свой замысел, писал стихи и рассказы, сочинял повести, даже роман начал – «Идущие рядом». Еще лет сорок назад, совсем мальчишкой. Хватило меня тогда на описание предвоенного моего класса, на воспоминания о Москве тех лет. Но порох в пороховницах вскоре иссяк, хотя аромат времени, кажется, жил на тех страницах. Очень девочки-подружки по крюковским летним дням любили, чтобы почитывал я им написанное за ночь и утро на чердаке своей продуваемой всеми ветрами дачи… Но я уже тогда знал, что такое графомания, и больше всего боялся ее. «Сочинять» – это уже признак сего недуга. А опыта еще никакого не было… Однако и сейчас нет-нет, да и закрадется в душу опасение: a не она ли ныне толкает твое перо? Гоню. Пусть. Вот про стихи свои твердо знаю: внимания не стоят. Версификация. Ибо твердо усвоил, что есть Поэзия. Если в стихе хоть одна строка открывает тебе то, до чего сам не додумался, хотя много раз сталкивался, если зацепило за сердце, открыло что-то необходимое душе – значит, Поэзия. Остальное – туфта. Я не кокетничаю. Просто стараюсь осмыслить себя, жизнь своего поколения… Дважды терялись мои «архивы». Еще весной сорок пятого пропал портфель с дневниками и тетрадками юношеских, очень несовершенных стихов. В те времена посещал я литстудию, считался «ведущим; молодым, начинающим»… Однажды не мог поспеть на одно из заседаний кружка, где должен был читать свои опусы. Один из товарищей-студийцев выпросил портфель, мол, сами прочтут, раз уж собирались… И с концом. Больше того портфеля я не видел. Может, к счастью, а то, глядишь, царапал бы всю жизнь никому не нужные вирши. Набит был портфель черновыми набросками тридцать девятого – сорок пятого, всякими записями «для памяти» и прочей дребеденью. Почему, как позже я понял, пропал он, постараюсь рассказать ниже. Кто-то, вероятно, «интересовался» моей незначительной личностью. Однако это разговор особый. Сейчас лишь о том, что опять-таки связано в моей жизни со Сталиным, чтобы окончательно закрыть, если смогу, эту тему. Среди пропавших тогда записей и документов было и впрямь кое-что любопытное. Думаю, что это каким-то образом повлияло на определенных лиц, и они получили возможность оставить меня в покое. Там была копия моего письма Сталину и ответ на это письмо из пятого управления министерства обороны, в котором некий полковник «…От имени товарища Сталина» благодарил меня за высказанный в моем послании патриотизм, а на просьбу о добровольном и досрочном моем зачислении в действующую армию, «чтобы бить фашистов», сообщал: «…когда вы потребуетесь Родине, она вас позовет, а пока учитесь». Позвали меня через несколько лет, когда никакого желания служить в рядах у меня уже не было. Скорее наоборот. Об этом тоже после… То письмо написано было еще весной сорок четвертого. Призвали же меня в пятьдесят первом. Кроме того, хранились в портфеле заготовки к сочинявшейся в сорок четвертом – сорок пятом годах поэме «Человек». Были там и такие строфы:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации