Текст книги "Жизнь и смерть Михаила Лермонтова"
Автор книги: Георгий Гулиа
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
А любовь? Михаил хорошо знает, что поэты должны писать про любовь. Разве первые слова о любви не должны быть несколько наивными? Может быть, даже несколько прямолинейными. Ведь не сорок же лет, но всего шестнадцать! А как о ней пишет пансионер? «Моя воля надеждам противна моим, я люблю и страшусь быть взаимно любим». И пишет знаете – кто? А вот кто: «Когда законом осужденный в чужой я буду стороне – изгнанник мрачный и презренный». Вот именно, а не кто-нибудь иной! И «не удивительно», ибо пансионер, творящий на Малой Молчановке, оказывается, пьет «из чаши бытия с закрытыми очами, златые омочив края своими же слезами…» «Я много плакал – но придут вновь эти слезы – вечно им не освежать моих очей…» «и провиденье заплотит мне спокойным днем за долгое мученье…» «Зачем так рано, так ужасно я должен был узнать людей, и счастьем жертвовать напрасно…» Заметьте: и все это в те же шестнадцать лет! И все, видимо, потому, что, «в жизни зло лишь испытав, умру я…».
И вот, листая страницу за страницей, вдруг забываешь, что имеешь дело с юношей. Нет, говоришь себе, это человек, немало хлебнувший горя на своем веку, но все еще пишущий довольно неуверенно в смысле формы (чтобы не сказать: часто коряво). Но ведь молодой совсем, начинающий всего-навсего!.. И вдруг набредешь на такие строки: «Кавказ! далекая страна! Жилище вольности простой! И ты несчастьями полна и окровавлена войной!.. Нет! прошлых лет не ожидай, черкес, в отечество свое: свободе прежде милый край приметно гибнет для нее». Но ведь это просто удивительно – сказать так просто и так верно!
Вы помните своих учителей? Тех, которые прививали вам любовь к арифметике, алгебре или литературе. Которые умели заинтересовать вас, а порою и сильно заинтриговать. Согласитесь, что велика роль учителя в нашей жизни. Думаю, что это полностью относится и к Лермонтову.
До нас дошло немало сведений о Благородном пансионе, нам известны имена учителей Лермонтова. В первую очередь надо еще раз назвать Зиновьева и инспектора Михаила Павлова. Павлов был внимателен к Лермонтову, украсил стены своей квартиры его рисунками и живописью. То есть проявил то внимание, которое невозможно переоценить. Очень и очень важно поощрить способного молодого человека. Порою от этого зависит его дальнейшая судьба. В этом смысле большая заслуга принадлежит и Зиновьеву. По-видимому, он был не только человек эрудированный, но и душевный. Знания плюс душа – что может быть лучше?
Следует отметить, что преподавал Лермонтову также Дмитрий Дубенский, прекрасный знаток «Слова о полку Игореве». Директором пансиона был Петр Курбатов.
Работал в этом учебном заведении и поэт Алексей Мерзляков. Сейчас он почти забыт и напомнить о нем может разве что старинный романс «Среди долины ровныя».
Однако первым литературным наставником был Семен Раич, в то время известный поэт. Он многое сделал для того, чтобы Лермонтов и некоторые другие пансионеры «вступили на литературное поприще».
Живое слово живого поэта, даже если он и не очень велик, всегда производит большое впечатление на слушателей, особенно на учащихся. Речь поэта резко отличалась от речей других ораторов. Это отличие и есть живость, неожиданность оборота и течения мысли.
Мерзлякова, говорят, слушали с большим удовольствием. Молодые люди восхищались им, его лекции всегда собирали полную аудиторию.
Следует заметить, что Мерзляков давал Лермонтову частные уроки на дому. Мы можем себе только вообразить направление этих уроков. Уж, наверное, известный поэт и поэт начинающий говорили о поэзии «профессионально». Лермонтов из этих бесед мог почерпнуть немало полезных советов по части техники стихосложения.
Висковатов предполагает даже наличие влияния Мерзлякова на умонастроение Лермонтова и приводит такой факт: бабушка Лермонтова якобы воскликнула после того, как «крамольные» стихи «Смерть Поэта» получили широкую огласку: «И зачем это я на беду свою еще брала Мерзлякова, чтоб учить Мишу литературе! Вот до чего он довел его!»
Мерзляков скончался в том же году, в котором Лермонтов окончил пансион, – в 1830-м. Это был человек одинокий, добрый и горячий душою. Такие люди уходят тихо, незаметно, но оставляют по себе явственный след. Их можно и не вспоминать в стихах, как это случилось в данном случае с Михаилом Лермонтовым, но они оживают, притом нежданно-негаданно, в образах, строфах и стихах совсем, может быть, по другому поводу. В этом и состоит отличие литературы от научных знаний. Эти неожиданные повороты не всегда поддаются учету, часто невозможно предвидеть течение художественной мысли.
Михаил Лермонтов провел в стенах Благородного пансиона более двух лет. За это время он написал немало стихотворений, среди которых я бы особо выделил такие, как «Молитва», «Могила бойца», «Кавказу» и другие. Здесь же создавались пьесы «Испанцы» и «Люди и страсти». Юношеские сочинения Лермонтова дают все основания для, так сказать, положительного прогнозирования. Но ведь от просто поэта до гения расстояние преогромное. Задним числом, уже зная великого Лермонтова, конечно, начинаешь выискивать настоящие и мнимые перлы.
Лермонтов писал много. Но мало кому показывал свои стихи. Тем более не носил он их издателям, в отличие от некоторых сегодняшних нетерпеливых молодых авторов. Здесь еще не место говорить о ранней профессионализации, которая, на мой взгляд, является бичом поэзии и литературы вообще. Но мы еще будем иметь возможность вернуться к этому.
Михаил Лермонтов в годы пребывания в Благородном пансионе не только учился, писал стихи, получал отметки (к слову сказать, высший балл – 4, низший – 0). Лермонтов ходил по Москве, по Кремлю, посещал театр, смотрел Мочалова, слушал оперы, сам пел и играл дома, в кругу друзей, рисовал, лепил из воска, влюблялся, немало времени уделял своим сверстникам. Одним словом, поэзия хотя и весьма занимала его, но не была единственным его занятием. Она рождалась в гуще юношеских радостей и страданий, в пылу молодых споров и ссор, под сенью дружбы и пылких увлечений.
Наконец, его занятия в области искусства не вдруг родились на Малой Молчановке или в стенах пансиона на Тверской улице. Нет, нити тянутся в Тарханы, на Кавказ, в дорожные тяготы и мелкие приключения. Поэтическая душа уже шлифовалась там, среди тарханских нив и крестьян, среди горцев Кавказа и казаков, в домашнем уюте, и под огромным небом, и на виду белоснежных гор… Ничто в литературе не бывает «вдруг». Талант рождается исподволь, он крепнет год от году, закаляется в жизни. Поэтому пансионский период – очень важный этап в развитии лермонтовской поэзии, но первым его я все-таки не назвал бы, ибо поэзия рождается раньше – значительно раньше! – чем заносится она на бумагу. Последний процесс – наиболее легкое дело. Тут есть кажущееся противоречие. Оно усугубляется тем, что не все в поэзии можно объяснить при помощи четких формулировок, готовых рецептов и абстрактных рассуждений. Вот почему тайна сия велика есть! (Я не говорю о тех ученых, которые все знают и все разъясняют и для которых само слово «тайна» в приложении к искусству всего-навсего крамола.)
Итак, почти ежедневно от Молчановки до Тверской вышагивал широкоплечий, большеглазый юноша, сама встреча с которым, если бы кто-либо узнал в нем будущего пророка, была бы величайшей наградой для любого мыслящего человека. Однако нимбы исчезли давным-давно. Еще во времена библейские. Впрочем, был один человек, жил в шестнадцатом веке. Он видел свой собственный нимб. Но никто, кроме него. К сожалению… Это был тоже человек искусства. И звали его Бенвенуто Челлини…
Лермонтову, сказать по правде, уже изрядно надоел пансион.
Благо, приходил конец учению.
Впереди – Московский университет, студенческая жизнь.
Лермонтов – студент
Мы всегда полны движения. Будущее нас манит. В этом отличие человека от прочего живого мира.
Лермонтов, кажется, не чаял, когда распростится с пансионом и пойдет дальше, если верить его стихам: «Из пансиона скоро вышел он, наскуча все твердить азы да буки; и, наконец, в студенты посвящен, вступил надменно в светлый храм науки». Говоря откровенно, у Лермонтова не было особых причин для жалоб на свою пансионскую жизнь. Разве здесь его не отличали преподаватели? Разве не здесь написал он первые свои стихи и поэмы? Или, может быть, пансион отрывал его от любимых друзей и обожаемой бабушки? Ведь нет же! Даже в холерный год, когда все вокруг, казалось, падали, Михаил Лермонтов живет в доме, где чисто, тихо и сытно, где его друзья и наперсницы. А летом – Середниково, большое поместье Столыпиных. А рядом – все те же любимые друзья – Лопухины, Верещагины и Сушкова.
Николай I посетил пансион весною 1830 года и остался недоволен даже его умеренным либерализмом. Вскоре пансион был превращен в обычную гимназию, где учеников пороли. Можно было оставаться в таком учебном заведении?..
Шан-Гирей писал: «В домашней жизни своей Лермонтов был почти всегда весел, ровного характера, занимался часто музыкой, а больше рисованием…» «Играли мы часто в шахматы…»
Екатерина Сушкова оставила примечательный портрет Лермонтова той поры: «У Сашеньки (Верещагиной) встречала я в это время ее двоюродного брата, неуклюжего, косолапого мальчика лет шестнадцати или семнадцати, с красными, но умными, выразительными глазами, со вздернутым носом и язвительно-насмешливой улыбкой. Он учился в Университетском пансионе, но ученые его занятия не мешали ему быть почти каждый вечер нашим кавалером на гулянье, и на вечерах; все его называли просто Мишель… Я прозвала его своим чиновником по особым поручениям и отдавала ему на сбережение мою шляпу, мой зонтик, мои перчатки…»
В Середникове (ныне Фирсановка) собирались молодые люди, устраивали игры, танцы, кавалькады – прогулки верхом, ходили и на богомолье. Лермонтов влюблялся пылкой юношеской любовью, писал об этом стихи. (Напомню, что говорил Гёте: «Я сочинял любовные стихи только тогда, когда я любил».) Впрочем, писал Лермонтов чуть ли не по всякому поводу, писал везде, где «настигало его вдохновенье»: ночью у окна, на кладбище, в жилище Никона, у пруда, на поле. Писал на чем попало, а потом уж «перебеливал», то есть переписывал набело. Поэтическая фантазия заносит его на Кавказ, в Италию, Шотландию, в небеса и под землю. То он грустит, то веселится. В стихах его чувствуется влияние поэтов того времени, особенно Пушкина. Да это и неизбежно. В литературе трудно вести себя, словно в вакууме. Ведь речь идет не о подражательстве, но о влиянии идей и течений. Поэтому я бы, скорее, говорил о незрелости лермонтовского таланта при очень больших способностях. И отдельных поэтических перлах. (Об этом мимоходом было выше.)
Спрашивается: будем ли мы рассматривать творчество Лермонтова того времени как большое литературное явление или же взглянем на него с высот лермонтовской поэзии зрелой поры? Мне кажется – второе. В противном случае мы будем выглядеть слепыми апологетами. И тем не менее, «молодые» стихи Лермонтова – замечательное сокровище для нас. Виктор Мануйлов пишет: «Отроческие и юношеские стихотворения Лермонтова свидетельствуют о поразительной силе духа, о стремлении к борьбе за грядущее освобождение. В эти же годы в его лирике возникает образ поэта-гражданина, поэта-пророка». А такие стихи, как «Ангел» или «Парус»? Разве не отмечены они печатью великого таланта? Эти стихи я бы назвал гениальными всплесками в творчестве молодого поэта. Приходится поражаться тому, что Лермонтов не включил эти шедевры в свой первый поэтический сборник. (И в солидных изданиях произведений поэта и «Ангел» и «Парус» идут обособленно, после стихов 1836 – 1841 годов, то есть стихов зрелого периода.)
Я часто думаю об океане поэзии, который грозит потопить нас. Что касается истинной поэзии – ее-то как раз с гулькин нос. В связи с этим я как-то сказал одному моему другу-поэту, что не надо писать много, вернее – пиши сколько угодно, но публикуй стихи с большим выбором. На это он ответил: «А кормить меня будет Пушкин?» Это большое несчастье – ранняя профессионализация. Стихи в молодые годы никого кормить не обязаны и кормить не могут. Причина простая: хорошие стихи пишутся редко и надежда на «прокорм» ими слаба. По-моему, надо иметь еще какое-то «дело», кроме поэзии. До той поры, пока ты позарез не будешь нужен людям. Говорят, Роберт Фрост не мог «кормиться» стихами до пятидесяти лет и стал профессионалом, лишь перейдя во второе пятидесятилетие…
Пансион был реорганизован в гимназию… Перед Лермонтовым, естественно, встала дилемма: либо оставаться в гимназии, либо идти в университет. Судя по тому, что Лермонтов оказался студентом Московского университета, мы теперь точно знаем, какое он принял решение. Но мы никогда не узнаем, какой семейный совет предшествовал ему. Однако это особого значения не имеет, поскольку, на мой взгляд, все протекало «нормально»: Лермонтов был уволен, согласно его прошению, 16 апреля 1830 года. А в августе 1830 года он пишет: «… Ныне же желаю продолжать учение мое в Императорском Московском университете, почему Правление оного покорнейше прошу, включив меня в число своекоштных студентов Нравственно-Политического Отделения, допустить к слушанию профессорских лекций…»
Через некоторое время ординарные профессора Семен Ивашковский, Иван Снегирев, Петр Победоносцев, Михаил Погодин, Николай Коцауров, Федор Кистер и Amédée Decampe направили в Правление такое «Донесение»: «По назначению господина Ректора Университета, мы испытывали Михаила Лермонтова, сына капитана Юрия Лермонтова, в языках и науках… и нашли его способным к слушанию профессорских лекций…»
Университетский курс продолжался три года. Висковатов писал: «Лермонтов, впрочем… перешел в словесное отделение, более соответствующее его вкусам и направлению».
Михаил Лермонтов облекся в форменный сюртук с малиновым воротником. Вне стен университета, говорят, разрешалось ходить в обычном, партикулярном платье.
«Бывало, только восемь бьет часов, – читаем мы у Лермонтова, – по мостовой валит народ ученый. Кто ночь провел с лампадой средь трудов, кто в грязной луже, Вакхом упоенный: но все равно задумчивы, без слов текут… Пришли, шумят… Профессор длинный напрасно входит, кланяется чинно, – он книгу взял, раскрыл, прочел… шумят; уходит – втрое хуже. Сущий ад!..»
Однокурсник Лермонтова Петр Вистенгоф писал: «Всех слушателей на первом курсе словесного факультета было около ста пятидесяти человек… Выделялись между ними и люди, горячо принявшиеся за науку: Станкевич, Строев, Красов, Компанейщиков, Плетнев, Ефремов, Лермонтов…»
Иван Гончаров писал: «Молодые профессора, адъюнкты – заставляли нас упражняться в древних и новых языках. Это были замечательно умные, образованные и прекрасные люди, например, – француз Куртенер, немецкий лектор Геринг, профессор латинского языка Кубарев и греческого – Оболенский… Между ними, как патриарх, красовался убеленный сединами почтенный профессор русской словесности, человек старого века – П. В. Победоносцев».
Первые месяцы университетских занятий были омрачены холерой. Все общественные места, учебпые и увеселительные заведения были закрыты. Александр Герцен писал: «Все трепетало страшной заразы, подвигавшейся по Волге к Москве. Преувеличенные слухи наполняли ужасом воображение. Болезнь шла капризно, останавливалась, перескакивала, казалось, обошла Москву, и вдруг грозная весть «холера в Москве!» разнеслась по городу… А дома всех встретили вонючей хлористой известью, «уксусом четырех разбойников» и такой диетой, которая одна, без хлора и холеры, могла свести человека в постель».
Сушкова рассказывает в своей книге: «Страх заразителен, вот и мы, и соседи наши побоялись оставаться дома в деревне и всем караваном перебрались в город… Бабушку Арсеньеву нашли в горе: ей только что объявили о смерти брата ее, Столыпина…»
Это было в самом начале июня 1830 года. Как видим, Лермонтов с бабушкой в это «холерное время» оставался в Москве. Но уже в июле и августе Лермонтов в Середникове, сочиняет стихи. В октябре он пишет проникновенное стихотворение «Могила бойца»: «Он спит последним сном давно, он спит последним сном». Примечателен, на мой взгляд, конец стихотворения: «Хотя певец земли родной не раз уж пел о нем, но песнь – всё песнь; а жизнь – всё жизнь! Он спит последним сном». И считает необходимым точно датировать их: 5 октября 1830 года, во время холеры.
Давайте послушаем шестнадцатилетнего воспитанника Московского университета – с чем он пришел туда из пансиона, что на душе у него, чем занята его голова.
Необходимо заметить, что юноша знает цену своему таланту. Ему необходимо подумать о бессмертии: «Боюсь не смерти я. О, нет! Боюсь исчезнуть совершенно. Хочу чтоб труд мой вдохновенный когда-нибудь увидел свет». Сказано очень определенно. Я прошу запомнить эти стихи. Мы увидим в дальнейшем, как распорядился он своим талантом и своими произведениями, когда эта мечта его осуществлялась.
Как бы примериваясь к знаменитым поэтам, молодой Лермонтов, по-видимому, не смеет думать о Пушкине, – зато Байрон ему явно «по плечу»: «Нет, я не Байрон, я другой…»
Ничего нельзя возразить даже начинающему поэту, если он чувствует в себе подспудные великие силы, пока еще не видимые для «посторонних». Ведь до той поры, когда истинный поэт раскрывается публике и становится признан ею, проходит некий, так сказать, инкубационный период созревания таланта.
Подражая Байрону, Лермонтов писал: «Не смейся, друг, над жертвою страстей, венец терновый я сужден влачить». И это вполне понятно, ибо «схожи» оба поэта, очень близки душою, хотя Лермонтов «не Байрон, он другой». Пророк – всегда в терновом венце, он – обречен на мученичество. Юноша говорит об этом пока что тайно, один на один со своим альбомом, куда он «перебеливает» стихи. Этот альбом предназначен для очень узкого круга друзей. Это – святая святых. И поэтому и речи не может быть о публикации, хотя, на мой взгляд, некоторые из них вполне этого были достойны. Даже при определенном критическом подходе. Некоторые, подчеркиваю я.
Если уж поэт говорит, хотя и наедине, о своей мечте и мечта эта довольно дерзка, то надо поговорить и о своей душе и самых сокровенных чувствах и мыслях – о жизни и смерти. Наверное, смысл жизни и сущность смерти есть важнейший вопрос истинной, высокой поэзии. Даже сам поиск смысла жизни, – а человек до него должен доискаться сам, так же как в любви, – есть ответ на вопрос: что есть смерть?
«Моя душа, я помню, с детских лет чудесного искала. Я любил все обольщенья света, но не свет». Чья это интонация? Юноши? Пожилого человека? Старика? Как это понимать: «с детских лет»? С пяти до шестнадцати? «Все обольщенья света»? Позвольте, а кто пытался обольщать? Нет ли здесь своеобычной литературной реминисценции? Нет ли перепева чужих чувств? Наверное, есть. Но есть, несомненно, что-то и свое. Если бы мы имели дело с начинающим поэтом, мы бы ему сказали: «Не говори с чужих слов. Испытай сначала все сам, поживи с наше». Но ведь перед нами будущий Михаил Юрьевич Лермонтов, и поэтому мы должны отнестись с должным вниманием, а главное, пониманием к его юным словам. Ибо мы будем встречаться и с более удивительными заявлениями, когда невольно приходит в голову: а не есть ли все это просто поза?
«Всевышний произнес свой приговор – его ничто не переменит; меж нами руку мести он простер и беспристрастно все оценит. Он знает, и ему лишь можно знать, как нежно, пламенно любил я, как безответно все, что мог отдать, тебе на жертву приносил я». Не знаю, что может отдать юноша, что значит это «все»? Можно подумать – плоды большой жизни. То, что здесь мы имеем дело с явной гиперболизацией, в этом я не сомневаюсь. Чувствительная душа трепещет при, казалось бы, незаметном прикосновении к ней. Другая осталась бы спокойной, а эта звенит дивной струною. Это и есть настоящий поэтический отзвук. Мы и дальше будем встречаться с подобными преувеличениями у Лермонтова, если соотносить все слова только с его юношеским возрастом. Но если со зрелым поэтом? Тем более с будущим гением? Что тогда? Как это все понимать? Умозрительно объяснить можно, но достаточно ли убедительным все это покажется? Дело заключается в том, что при всей гиперболизации молодая лермонтовская поэзия, – как и зрелая, – вполне реалистична. И в этом ее сила. Это полностью мы относим и к такому заявлению: «Ни перед кем я не склонял еще послушного колена…» О ком речь? О царе, вельможах? Иль о Лопухиной и Сушковой? А может, речь об учителях пансиона? Но ведь это заявление мужа, убеленного сединами! Не имеем ли мы здесь дела с тем самым «предзнанием», без которого нет поэзии и литературы вообще? По-моему, имеем, и очень даже. Не может писать поэт, если не пользуется он не только собственным, но и чужим жизненным опытом. Не может быть литератора, который, например, описывая смерть, не воспользовался бы «сторонним» опытом. В противном случае ему самому пришлось бы умереть и воскреснуть, чтобы написать «В полдневный жар в долине Дагестана…»
Юноша говорит не только о высоком призвании своей души, о любви своей неутоленной. Он определенно знает, что проживет недолгий срок: «Душа моя должна прожить в земной неволе не долго…» Или: «Как ты, мой друг, я не рожден для света и не умею жить среди людей… взгляни на бледный цвет чела… На нем ты видишь след страстей уснувших…» И еще: «…Быть может, когда мы покинем навек этот мир, где душою так стынем; быть может, в стране, где не знают обману, – ты ангелом будешь, я демоном стану!» И еще и еще: «покой души не вечен, и счастье на земле – обман». А вот что сказал юноша о людской душе: «Люди хотят иметь души… и что же? Души в них – волн холодней!»
Короткая жизнь – долгое мученье… Мы уже видели, хотя и мельком, какая была жизнь и какие мученья. Со стороны, может, трагедии особой и не было: обычная человеческая жизнь, каких на свете множество. И дает ли все это основание для таких стихов: «и провиденье заплатит мне спокойным днем за долгое мое мученье»? Долгое мученье? А нет ли здесь просто-напросто поэтического обобщения, которое отталкивается от факта, так сказать, материализуется в конкретном лице и оттого еще сильнее его воздействие на читателя? И насколько здесь образ лирического героя аутентичен автору как таковому? В стихотворении «Одиночество» есть такие строки: «Один я здесь, как царь воздушный, страданья в сердце стеснены, и вижу, как, судьбе послушно, года уходят будто сны»… Обратите внимание: года уходят! Значит, ощущение такое, что вот-вот конец жизни. Уместно здесь снова привести уже цитированные строки: «И в жизни зло лишь испытав, умру я, сердцем не познав печальных дум печальной цели». И еще хочу напомнить о том, что молодой поэт уже твердо знает о ранней смерти своей, когда погибнет его «недоцветший гений». Над юношей, написавшим эти стихи, наверное, смеялись в свое время. Но что сказали бы десять лет спустя?
В студенте Московского университета уже живет и зреет пророк – молодой с «пожилой» душою. Что изменилось с пансионских лет? Форма одежды да маршрут, который стал чуть ли не вдвое короче? Да, так. Но движение души и мысли, точнее сказать, направление движения осталось прежним.
Но кто это замечал? Близкие друзья? Они были слишком близки и слишком заняты собой и дружбою с Михаилом Лермонтовым, чтобы вдумываться в такие безделушки, как стихи. Да и разве один Лермонтов кропал их?
Так где же та печать духовного неистовства, которая резко отличает пророка?
Может быть, угадав в нем поэта-пророка, люди дали бы ему некую синекуру и, оградив от всяческих треволнений, вручили бы заветную лиру? Может, было бы лучше, если бы не было ни гусарского полка, ни боев на Валерике, ни дуэли под Машуком? Может быть, в этом случае на памятнике его вместо горестных цифр «1841» было бы начертано: «1885»? Возможно…
Но в этом случае не было бы Михаила Юрьевича Лермонтова. Которого мы знаем.
Ибо таков закон жизни.
Следовательно, и поэзии.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.